Шелли Мэрри: другие произведения.

Франкенштейн, или Современный Прометей. Последний человек

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-21
Поиск утраченного смысла. Загадка Лукоморья
Peклaмa
 Ваша оценка:

  РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК
  .Литературные Ti
  ИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ
  MARY SHELLEY
  FRANKENSTEIN:
  OR,
  THE MODERN PROMETHEUS
  m
  THE LAST
  MAN
  МЭРИ ШЕЛЛИ
  ФРАНКЕНШТЕЙН,
  или
  СОВРЕМЕННЫЙ ПРОМЕТЕЙ
  т
  ПОСЛЕДНИЙ
  ЧЕЛОВЕК
  Издание подготовили
  СА. АНТОНОВ, Н.Я. ДЬЯКОНОВА, Т.Н. ПОТНИЦЕВА
  Научно-издательский центр
  "Ладомир"
  "Наука"
  Москва
  РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ
  "ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ"
  В.Е. Багно, В.И. Васильев, А.Н. Горбунов, Р.Ю. Данилевский, Н.Я. Дьяконова, Б.Ф. Егоров (заместитель председателя), Н.Н. Казанский, Н.В. Корниенко (заместитель председателя), Г.К Косиков, А.Б. Куделин, А.В. Лавров, КВ. Лукьянец,А.Д. Михайлов (председатель), Ю.С. Осипов, М.А. Островский, И.Г. Птушкина, Ю.А. Рыжов, ИМ. Стеблин-Каменский, Е.В. Халтрин-Халтурина (ученый секретарь), А.К. Шапошников, СО. Шмидт Ответственный редактор Н.Я. Дьяконова љ З.Е. Александрова, наследники. Перевод, 2010.
  љ НЛ. Дьяконова. Статья, 2010.
  љ Т.Н. Потницева. Статья, 2010.
  љ СА. Антонов. Перевод, примечания, основные даты, 2010.
  љ Научно-издательский центр "Ладомир", 2010.
  ISBN 978-5-86218-492-1 љ Российская академия наук. Оформление серии, 1948.
  Репродуцирование (воспроизведение) данного издания любым способам без договора с издательствам запрещается Мэри Шелли (1797-1851) ФРАНКЕНШТЕЙН, ИЛИ СОВРЕМЕННЫЙ ПРОМЕТЕЙ Предисловие [к ИЗДАНИЮ 1818 года]2 Событие, на котором основана эта повесть, по мнению доктора Дарвина3 и некоторых немецких писателей-физиологов4, не может считаться абсолютно невозможным. Не следует думать, что я хоть сколько-нибудь верю в подобный вымысел. Однако, взяв его за основу художественного творения, полагаю, что не просто сплела цепочку сверхъестественных ужасов. Происшествие, составляющее суть повествования, выгодно отличается от обычных рассказов о привидениях или колдовских чарах и привлекло меня новизною перипетий, им порожденных. Пусть и невозможное в действительности, оно позволяет воображению автора начертать картину человеческих страстей с большей полнотой и убедительностью, чем могут ему дать любые события реальной жизни.
  Итак, я старалась оставаться верной основным законам человеческой природы, но позволила себе внести нечто новое в их сочетания. "Илиада", древнегреческие трагедии, Шекспир в "Буре"5 и в "Сне в летнюю ночь"6 и особенно Милтон в "Потерянном Рае" - все тому следуют, и самому скромному романисту, желающему сочинить нечто занимательное, дозволено воспользоваться сим правом, а вернее правилом, породившим столько пленительных картин человеческих чувств в величайших творениях поэтов.
  Случай, составляющий основу моей повести, которую я начала отчасти ради забавы, отчасти для упражнения скрытых способностей ума, был впервые упомянут в мимолетной беседе. По мере работы над нею к этим мотивам добавились и другие. Мне отнюдь не безразлично, какое впечатление может произвести на читателя нравственная сторона изображения чувств и характеров, однако тут я всего лишь стремилась избегнуть расслабляющего действия нынешних романов, показать прелесть семейных привязанностей и величие добродетели. Суждения, естественные для моего героя при его характере и тех о&- сгоятельствах, в которых он оказывается, не всегда являются также и моими; не следует искать на этих страницах порицания какой бы то ни было из философских доктрин.
  10 Франкенштейн, или Современный Прометей
  Особое значение имеет д\я автора то, что повесть была начата среди величавой природы, где и происходит большая часть ее действия, и в обществе людей, о которых я не устану сожалеть. Лето 1816 года я провела в окрестностях Женевы. Погода стояла холодная и дождливая, по вечерам мы собирались у пылающего камина7 и развлекались чтением попавшихся под руку немецких историй о привидениях8. Они вызывали у нас шутливое желание подражать.
  Я и двое моих друзей (один из которых мог бы написать повесть более ценную для читателя, чем всё, что я смею надеяться когда-либо создать) уговорились, что каждый сочинит рассказ о некоем сверхъестественном событии9.
  Однако погода внезапно сделалась безоблачной. Оба моих друга, оставив меня, отправились путешествовать в Альпы10 и среди открывшегося перед ними великолепия забыли и думать о призраках. Предлагаемая читателю повесть оказалась единственной, которая была завершена11.
  Марло, сентябрь 1817 года1
  Предисловие
  [автора к изданию 1831 года]
  Издатели "Образцовых романов"13, включив "Франкенштейна" в свою серию, высказали пожелание, чтобы я изложила историю создания повести. Я согласилась тем более охотно, что это позволит ответить на вопрос, который так часто мне задают: как могла я, в тогдашнем юном возрасте, выбрать и развить столь жуткую тему?14 Я, правда, очень не люблю привлекать к себе внимание в печати, но, поскольку сей рассказ послужит всего лишь приложением к ранее опубликованному произведению и ограничится темами, касающимися только моего авторства, я едва ли могу обвинять себя в навязчивости.
  Нет ничего удивительного в том, что дочь родителей, занимавших видное место в литературе15, очень рано начала помышлять о сочинительстве и марала бумагу еще в детские годы16. "Писать истории" сделалось любимым моим развлечением. Но еще большей радостью были грезы наяву, возведение воздушных замков, когда я отдавалась течению мыслей, из которых сплетались воображаемые события. Грезы эти были фантастичнее и чудеснее моих писаний. В этих последних я рабски подражала другим - стремилась делать все как у них, но не то, что подсказывало мне собственное воображение.
  Написанное предназначалось, во всяком случае, для одного читателя - подруги моего детства;17 грезы же принадлежали мне одной; я ни с кем не делилась ими, они были моим прибежищем в минуты огорчений, моей главной радостью в часы досуга.
  Детство я большей частью провела в сельской местности и долго жила в Шотландии. Иногда я посещала более живописные части страны, но обычно жила на унылых и безлюдных северных берегах Тей, вблизи Данди18. Сейчас, вспоминая о них, я назвала их унылыми и безлюдными, но тогда они не казались мне такими. Там было орлиное гнездо свободы, где ничто не мешало мне общаться с созданиями моего воображения. В ту пору я писала, но это были весьма заурядные вещи19. Истинные мои произведения, где вольно взлетала фантазия, рождались под деревьями нашего сада или на крутых голых склонах соседних гор. В героини повестей я никогда не избирала самое себя, чья жизнь 12 Франкенштейн, или Современный Прометей представлялась мне чересчур обыденной. Я не мыслила, что на мою долю когда-либо выпадут романтические страдания и необыкновенные приключения, но и не замыкалась в границах своей личности и населяла каждый час дня созданиями, которые в моем тогдашнем возрасте казались мне куда интереснее собственного бытия.
  Впоследствии жизнь заполнилась заботами и место вымысла заняла действительность. Однако мой муж с самого начала очень желал, чтобы я оказалась достойной дочерью своих родителей и вписала свое имя на страницы литературной славы. Он постоянно побуждал меня искать литературной известности, да и сама я в ту пору мечтала о ней, хотя потом она стала мне совершенно безразлична. Он хотел, чтобы я писала, не столько потому, что считал меня способной создать нечто заслуживающее внимания, но чтобы самому судить, обещаю ли я что-либо в будущем. Но я ничего не предпринимала. Переезды и семейные заботы заполняли все мое время, литературные занятия сводились к чтению и к драгоценному для меня общению с его несравненно более развитым умом.
  Летом 1816 года мы приехали в Швейцарию и оказались соседями лорда Байрона20. Вначале мы проводили чудесные часы на озере или его берегах; лорд Байрон, в то время сочинявший 3-ю песнь "Чайльд Гарольда"21, был единственным, кто поверял свои мысли бумаге. Представая затем перед нами в светлом и гармоническом облачении поэзии, они, казалось, сообщали нечто божественное красотам земли и неба, которыми мы вместе с ним любовались.
  Но лето выдалось дождливым и ненастным, непрестанный дождь часто по целым дням не давал нам выйти. В руки к нам попало несколько томов рассказов о привидениях в переводе с немецкого на французский. Там была история о неверном возлюбленном, где герой, думая обнять невесту, с которой только что обручился, оказывается в объятиях бледного призрака той, кого когда-то покинул22. Была там и повесть о грешном родоначальнике семьи, который был осужден обрекать на смерть поцелуем всех младших сыновей своего несчастного рода, едва они выходили из детского возраста23. В полночь, при неверном свете луны, исполинская фигура, закованная в доспехи, но с поднятым забралом, подобно призраку в "Гамлете", медленно проходила по мрачной аллее парка24. Сперва она исчезала в тени замковых стен, но вскоре скрипели ворота, слышались шаги, дверь спальни отворялась, и он приближался к ложу прекрасных юношей, погруженных в сладкий сон. С невыразимой скорбью он наклонялся, чтобы запечатлеть поцелуй на челе отроков, которые с того дня увядали, точно цветы, сорванные со стебля25. С тех пор я не перечитывала этих рассказов, но они так свежи в моей памяти, точно я прочла их вчера.
  "Пусть каждый из нас сочинит страшную повесть", - сказал лорд Байрон, и его предложение было принято. Нас было четверо26. Лорд Байрон начал повесть, отрывок из которой опубликовал в приложении к своей поэме "Ма-Предисловие [автора к изданию 1831 года] 13 зепа"27. Шелли лучше удавалось воплощать мысли и чувства в образах и звуках самых мелодичных стихов, какие существуют на нашем языке, нежели сочинить фабулу рассказа, и он начал писать нечто, основанное на воспоминаниях своей ранней юности28. Бедняга Полидори29 придумал жуткую даму, у которой вместо головы был череп - в наказание за то, что она подглядывала в замочную скважину;30 не помню уж, что она хотела увидеть, но, наверное, что-нибудь неподобающее; таким образом, расправившись с героиней хуже, чем поступили с пресловутым Томом из Ковентри31, он не знал, что делать с нею дальше, и вынужден был отправить красавицу в семейный склеп Капулетти32 - единственное подходящее для нее место. Оба прославленных поэта, наскучив прозой, тоже скоро отказались от замысла, столь явно им чуждого.
  А я решила сочинить повесть и потягаться с теми рассказами, что подсказали нам нашу затею. Такую повесть, которая обращалась бы к нашим тайным страхам и вызывала нервную дрожь; такую, чтобы читатель боялся оглянуться назад, чтобы у него стыла кровь в жилах и громко стучало сердце. Если мне это не удастся, мой страшный рассказ не будет заслуживать своего названия. Я старалась что-то придумать, но тщетно. Я ощущала то полнейшее бессилие - худшую муку сочинителей, - когда усердно призываешь музу, а в ответ не слышишь ни звука. "Ну как, придумала?" - спрашивали меня каждое утро, и каждое утро, как ни обидно, я должна была отвечать отрицательно.
  "Все имеет начало", говоря словами Санчо33, но и это начало, в свою очередь, к чему-то восходит. Индийцы считают, будто мир держится на слоне, но слона они ставят на черепаху34. Надо смиренно сознаться, что сочинители не создают своих творений из ничего, а лишь из хаоса; им нужен прежде всего материал, они могут придать форму бесформенному, но не могут рождать самую сущность. Все изобретения и открытия, не исключая открытий поэтических, постоянно напоминают нам о Колумбе и его яйце35. Творчество состоит в способности почувствовать возможности темы и в умении сформулировать вызванные ею мысли.
  Лорд Байрон и Шелли часто и подолгу беседовали, а я была их прилежным, но почти безмолвным слушателем. Однажды они обсуждали различные философские вопросы, в том числе секрет зарождения жизни и возможность когда-нибудь открыть его и воспроизвести36. Они говорили об опытах доктора Дарвина (я не имею здесь в виду того, что доктор действительно сделал или уверяет, что сделал, но то, что об этом тогда говорилось, ибо только это относится к моей теме) - он будто бы хранил в пробирке кусок вермишели, пока тот каким-то образом не обрел способности двигаться37. Решили, что оживление материи пойдет иным путем. Быть может, удастся оживить труп; явление гальванизма, казалось, позволяло на это надеяться;38 быть может, ученые научатся создавать отдельные органы, соединять их и вдыхать в них жизнь.
  14
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Пока они беседовали, день подошел к концу; было уже за полночь, когда мы отправились на покой. Положив голову на подушки, я не заснула, но и не просто задумалась. Воображение властно завладело мной, наделяя являвшиеся картины яркостью, какой не обладают обычные сны. Глаза мои были закрыты, но каким-то внутренним взором я необычайно ясно увидела бледного адепта тайных наук, склонившегося над созданным им существом. Я увидела, как это отвратительное существо сперва лежало недвижно, а потом, повинуясь некой силе, подало признаки жизни и неуклюже зашевелилось. Такое зрелище страшно, ибо что может быть ужаснее человеческих попыток подражать несравненным творениям Создателя? Мастер ужасается собственного успеха и в страхе бежит от своего детища. Он надеется, что зароненная им слабая искра жизни угаснет, если ее предоставить самой себе, что существо, оживленное лишь наполовину, снова станет мертвой материей; он засыпает в надежде, что могила навеки поглотит мимолетно оживший отвратительный труп, который он счел за вновь рожденного человека. Он спит, но что-то будит его; он открывает глаза и видит, как чудовище раздвигает занавеси у изголовья, глядя желтыми, водянистыми, но осмысленными глазами на своего творца.
  Тут я в ужасе открыла глаза. Я так была захвачена видением, что вся дрожала и хотела вместо жуткого порождения своей фантазии поскорее увидеть окружающую реальность. Я вижу ее как сейчас: комнату, темный паркет, закрытые ставни, за которыми, мне помнится, все же угадывались зеркальное озеро и высокие белые Альпы. Я не сразу прогнала ужасное наваждение; оно еще длилось. И я заставила себя думать о другом, мыслями обратясь к своему страшному рассказу - к злополучному рассказу, который так долго не получался! О, если б я могла сочинить его так, чтобы заставить и читателя пережить тот же страх, какой пережила я ночью!
  И тут меня озарила мысль, быстрая как вспышка света и столь же радостная: "Придумала!39 То, что напугало меня, напугает и других - достаточно описать призрак, явившийся ночью к моей постели". Наутро я объявила, что сочинила рассказ. В тот же день я начала его словами: "Однажды ненастной ноябрьской ночью"40, а затем записала свой ужасный сон наяву.
  Сперва я думала уместить его на нескольких страницах, но Шелли убедил меня развить идею подробнее. Я не обязана мужу ни одним эпизодом, пожалуй, даже ни одной мыслью этой повести, и все же, если б не его уговоры, она не увидела бы света в своей нынешней форме. Сказанное не относится к предисловию. Насколько я помню, оно было целиком написано им.
  И вот я снова посылаю в мир свое уродливое детище. Я питаю к нему нежность, ибо оно родилось в счастливые дни, когда смерть и горе были для меня лишь словами, не находившими отклика в сердце. Отдельные страницы напоминают о прогулках, поездках, беседах, когда я была не одна и когда моим Предисловие [автора к изданию 1831 года] 15 спутником был человек, которого в этом мире я больше не увижу41. Это, впрочем, касается лишь меня; читателям нет дела до моих воспоминаний.
  Добавлю только одно слово по поводу внесенных в текст поправок.
  Главным образом они касаются стиля. Я не изменила ни единой части рассказа, не ввела никаких новых идей и обстоятельств. Я лишь поправила слог там, где он был настолько невыразителен, что лишал повествование интереса; эти изменения касаются - за редкими исключениями - начала первого тома. Во всех случаях они приходятся лишь на такие места, которые являются простыми дополнениями к самой истории, далеки от ее сути и не затрагивают ее содержания.
  М.-У. Ш.
  Лондон, 15 октября 1831 года
  Письмо первое
  В Англию, миссис Сэвилл42,
  Санкт-Петербург, 11 декабря 17... года43
  Ты порадуешься, когда услышишь, что предприятие, вызывавшее у тебя столь мрачные предчувствия, началось вполне благоприятно. Я прибыл сюда вчера и спешу прежде всего заверить мою милую сестру, что у меня все благополучно и что я все более убеждаюсь в счастливом исходе дела.
  Я нахожусь теперь далеко к северу от Лондона; прохаживаясь по улицам Петербурга, я ощущаю на лице холодный северный ветер, который меня бодрит и радует. Поймешь ли ты это чувство? Ветер, доносящийся из краев, куда я стремлюсь, уже заставляет предвкушать их ледяной простор. Под этим ветром из обетованной земли мечты мои становятся живее и пламеннее. Тщетно стараюсь я убедить себя, что полюс - это обитель холода и смерти, он предстает моему воображению как царство красоты и радости. Там, Маргарет, солнце никогда не заходит; его диск, едва подымаясь над горизонтом, излучает вечное сияние. Там - ибо ты позволишь мне хоть несколько доверять бывалым мореходам - кончается власть мороза и снега и по волнам спокойного моря можно достичь страны, превосходящей красотою и чудесами все страны, доныне открытые человеком44. Природа и богатства этой неизведанной страны могут оказаться столь же диковинными, как и наблюдаемые там небесные явления45. Чего только не приходится ждать от страны вечного света! Там я смогу открыть секрет дивной силы, влекущей к себе магнитную стрелку, а также проверить множество астрономических наблюдений; одного такого путешествия довольно, чтобы их кажущиеся противоречия раз и навсегда получили разумное объяснение. Я смогу насытить свое жадное любопытство зрелищем еще никому не ведомых краев и пройти по земле, где еще не ступала нога человека. Вот что влечет меня - побеждая страх перед опасностью и смертью и наполняя, перед началом трудного пути, той радостью, с какой ребенок вместе с товарищами своих игр плывет в лодочке по родной реке, на открытие неведомого. Но если даже все эти надежды не оправ-Письмо первое 17 даются, ты не можешь отрицать, что я окажу неоценимую услугу человечеству, если хотя бы проложу северный путь в те края, куда ныне нужно плыть долгие месяцы, или открою тайну магнита - ведь если ее вообще можно открыть, то лишь с помощью подобного путешествия.
  Эти размышления развеяли тревогу, с какой я начал писать тебе, и наполнили меня возвышающим душу восторгом, ибо ничто так не успокаивает дух, как обретение твердой цели - точки, к которой устремляется наш внутренний взор. Эта экспедиция была мечтой моей юности. Я жадно зачитывался книгами о различных путешествиях, предпринятых в надежде достичь северной части Тихого океана по полярным морям46. Ты, вероятно, помнишь, что истории путешествий и открытий составляли всю библиотеку нашего доброго дядюшки Томаса. Образованием моим никто не занимался, но я рано пристрастился к чтению. Эти тома я изучал днем и ночью и все более сожалел, что отец, как я узнал еще ребенком, перед смертью строго наказал дяде не пускать меня в море.
  Мечты о море поблекли, когда я впервые познакомился с творениями поэтов, восхитившими мою душу и вознесшими ее к небесам. Я сам стал поэтом и целый год прожил в Эдеме, созданном моей фантазией. Я вообразил, что и мне суждено место в храме, посвященном Гомеру и Шекспиру. Тебе известна постигшая меня неудача и то, как тяжело я пережил это разочарование. Но как раз в то время я унаследовал состояние нашего кузена, и мысли мои вновь обратились к мечтам детства.
  Вот уже шесть лет, как я задумал свое нынешнее предприятие. Я до сих пор помню час, когда решил посвятить себя этой великой цели. Прежде всего я начал закалять себя. Я сопровождал китоловов в северные моря; я добровольно подвергал себя холоду, голоду, жажде и недосыпанию. Днем я часто работал больше матросов, а по ночам изучал математику, медицину и те области физических наук, которые более всего могут понадобиться мореходу. Я дважды нанимался вторым помощником капитана на гренландские китобойные суда47 и отлично справлялся с делом. Должен признаться, что я почувствовал гордость, когда капитан предложил мне место своего первого помощника и долго уговаривал согласиться: так высоко он оценил мою службу.
  А теперь скажи, милая Маргарет: неужели я недостоин свершить нечто великое? Моя жизнь могла бы пройти в довольстве и роскоши, но всем соблазнам богатства я предпочел славу. О, если б прозвучал для меня чей-нибудь ободряющий голос! Мужество и решение мои неколебимы, но надежда и твердость временами мне изменяют. Я отправляюсь в долгий и трудный путь, где потребуется вся моя стойкость. Мне надо будет не только поддерживать бодрость в других, но иногда и в себе, когда все остальные падут духом.
  18
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Сейчас лучшее время года для путешествия по России. Здешние сани быстро несутся по снегу, этот способ передвижения приятен и, по-моему, много удобнее английской почтовой кареты. Холод не страшен, если ты закутан в меха; такой одеждой я уже обзавелся, ибо ходить по палубе - совсем не то, что часами сидеть на месте, не согревая кровь движением.
  Я вовсе не намерен замерзнуть на почтовом тракте между Петербургом и Архангельском.
  В последний из названных мною городов я отправляюсь через две-три недели и там думаю нанять корабль, а это легко сделать, уплатив за владельца страховую сумму; хочу также набрать нужное мне число матросов из тех, кто знаком с китоловным промыслом. Я рассчитываю пуститься в плавание не раньше июня, а когда возвращусь? Ах, милая сестра, что могу я ответить на это? В случае удачи мы не увидимся много месяцев, а может, и лет. В случае неудачи ты увидишь меня скоро - или не увидишь никогда.
  Прощай, милая, добрая Маргарет. Пусть Бог благословит тебя и сохранит мне жизнь, чтобы я мог еще не раз отблагодарить тебя за любовь и заботу.
  Любящий брат
  Р. Уолтон
  Письмо второе
  В Англию, миссис Сэвилл
  Архангельск, 28 марта 17... года
  Как долго тянется время для того, кто скован морозом и льдом! Однако я сделал еще один шаг к моей цели. Я нанял корабль и набираю матросов; те, кого я уже нанял, кажутся людьми надежными и, несомненно, отважными.
  Не хватает лишь одного - не хватало всегда, но сейчас я ощущаю отсутствие этого как большое зло. У меня нет друга, Маргарет; никого, кто мог бы разделить со мною радость, если суждено счастье успеха, никого, кто поддержал бы меня, если я паду духом, кто сочувствовал бы мне и понимал с полуслова. Правда, я буду поверять мысли бумаге, но она мало пригодна для передачи чувств. Ты можешь счесть меня излишне чувствительным, милая сестра, но я с горечью ощущаю отсутствие такого друга.
  Возле меня нет никого с душою чуткой и вместе с тем бесстрашной, с умом развитым и восприимчивым; нет друга, который разделял бы мои стремления, сумел бы одобрить мои планы или внести в них поправки. Как Письмо второе 19 много мог бы подобный друг сделать для исправления недостатков твоего бедного брата! Я излишне поспешен в действиях и слишком нетерпелив перед лицом препятствий. Но еще большим злом является то, что я учился самоучкою: первые четырнадцать лет моей жизни я гонял по полям и читал одни лишь книги о путешествиях из библиотеки нашего дядюшки Томаса. В этом возрасте я познакомился с прославленными поэтами моей страны, но слишком поздно убедился в необходимости знать другие языки, кроме родного, - когда уже не мог извлечь из этого убеждения никакой истинной пользы. Сейчас мне двадцать восемь, а ведь я невежественнее многих пятнадцатилетних школьников. Правда, я больше их размышлял и о большем мечтаю; но этим мечтам недостает того, что художники называют "соотношением"48, и мне очень нужен друг, имеющий достаточно чувства, чтобы не презирать меня как пустого мечтателя, и достаточно любящий, чтобы мною руководить.
  Впрочем, все эти жалобы бесполезны: какого друга могу я обрести на океанских просторах или даже здесь, в Архангельске, среди купцов и моряков? Хотя и им, при всей их внешней грубости, не чужды благородные чувства. Мой помощник, например, - человек на редкость отважный и предприимчивый; он страстно жаждет славы или, вернее сказать, преуспеяния на своем поприще49. Он родом англичанин и, при всех предрассудках своей нации и своего ремесла, не облагороженных просвещением, сохранил немало достойнейших качеств. Я впервые встретил его на борту китобойного судна; узнав, что у этого человека сейчас нет работы, я легко склонил его к участию в моем предприятии.
  Капитан также отличный человек, вьщеляющийся среди всех мягкостью и кротостью обращения50. Именно эти свойства, в сочетании с безупречной честностью и бесстрашием, и привлекли меня. Моя юность, проведенная в уединении, лучшие годы, прошедшие под твоей нежной женской опекой, настолько смягчили мой характер, что я испытываю неодолимое отвращение к грубости, обычно царящей на судах; я никогда не считал ее необходимой. Услыхав о моряке, известном как сердечной добротой, так и умением заставить себя уважать и слушаться, я счел для себя большой удачей заполучить его. Я впервые услышал о нем при довольно романтических обстоятельствах, от женщины, которая обязана ему своим счастьем. Вот вкратце история этого моряка51. Несколько лет назад он полюбил русскую девушку из небогатой семьи. Когда он скопил изрядную сумму наградных денег52, отец девушки согласился на брак. Перед свадьбой моряк встретился со своей невестой, но она упала к его ногам, заливаясь слезами и прося пощадить ее; она призналась, что полюбила другого, а этот другой так беден, что отец никогда не даст согласия на их брак. Мой великодушный друг 20 Франкенштейн, или Современный Прометей успокоил девушку и, справившись об имени ее возлюбленного, отступился от своих прав. На скопленные деньги он успел уже купить дом и участок, рассчитывая поселиться там навсегда, - все это, вместе с остатками наградных денег, он отдал своему сопернику на обзаведение и сам испросил у отца девушки согласия на ее брак с любимым. Отец отказался, считая, что уже связан словом с моим другом; тогда тот, видя упорство старика, уехал и не возвращался до тех пор, пока девушка не вышла за избранника своего сердца. "Какое благородство!" - воскликнешь ты. Да, он именно таков; но при этом совершенно необразован, молчалив как турок и угрюм, что, конечно, делает его поступок еще удивительнее, но вместе с тем уменьшает интерес и сочувствие, которое этот человек мог бы вызывать53.
  И все же, если я порой жалуюсь и мечтаю о дружеской поддержке, которая мне, быть может, не суждена, не думай, что я колеблюсь в своем решении. Оно неизменно, как сама судьба, и плавание мое отложено лишь потому, что к этому нас вынуждает погода. Зима была на редкость суровой, но весна обещает быть дружной и очень ранней, так что я, возможно, смогу отправиться в путь раньше, чем предполагал. Я ни в чем не хочу поступать опрометчиво; ты достаточно знаешь меня, чтобы быть уверенной в моей осмотрительности, когда я в ответе за безопасность других.
  Не могу описать тебе своих чувств при мысли о скором отплытии.
  Невозможно выразить радостный и вместе тревожный трепет, с каким я готовлюсь в путь. Я отправляюсь в неведомые земли, в "края туманов и снегов", но я не намерен убивать альбатроса54, поэтому не бойся за меня, - я не вернусь к тебе разбитым и больным, как Старый Мореход. Ты улыбнешься при этой аллюзии, но открою тебе один секрет. Свою страстную тягу к опасным тайнам океана я часто приписывал влиянию этого творения наиболее поэтичного из современных поэтов. В моей душе живет нечто непонятное мне самому. Я практичен и трудолюбив, я старательный и терпеливый работник, но вместе с тем во все мои планы вплетается любовь к чудесному и вера в чудесное, увлекающие меня вдаль от проторенных дорог, в неведомые моря, в неоткрытые страны, которые я намерен исследовать.
  Вернусь, однако, к вещам, более близким сердцу55. Увижу ли тебя вновь, когда пересеку безбрежные моря и проследую назад мимо южной оконечности Африки или Америки? Не смею ожидать такой удачи, но не хочу думать и о другом. Пиши мне при каждой возможности; быть может, письма твои дойдут до меня56, когда будут всего нужнее, и поддержат во мне мужество. Люблю тебя нежно. Помни с любовью о своем брате, если больше о нем не усльппишь.
  Любящий тебя
  Роберт Уолтон
  Письмо четвертое
  21
  Письмо третье
  В Англию, миссис Сэвилл
  7 июля 17... года
  Дорогая сестра!
  Пишу эти торопливые строки, чтобы сообщить, что я здоров и проделал немалый путь. Это письмо придет в Англию с торговым судном, которое сейчас отправляется из Архангельска; оно счастливее меня, который, быть может, еще много лет не увидит родных берегов. Тем не менее я бодр, мои люди отважны и тверды, их не страшат плавучие льды, то и дело появляющиеся за бортом как предвестники ожидающих нас опасностей. Мы достигли уже очень высоких широт; но сейчас разгар лета, и южные ветры, быстро несущие нас к берегам, которых я так жажду достичь, хотя и холоднее, чем в Англии, но все же веют теплом, какого я здесь не ждал.
  До сих пор с нами не произошло ничего настолько примечательного, чтобы об этом стоило писать. Один-два шквала и пробоина в судне57 - события, которые не остаются в памяти опытных моряков; буду рад, если с нами не приключится ничего худшего.
  До свидания, милая Маргарет. Будь уверена, что ради тебя и себя самого я не помчусь безрассудно навстречу опасности. Я буду хладнокровен, упорен и благоразумен.
  Но я все-таки добьюсь успеха. Почему бы нет? Я уже пролагаю путь в неизведанном океане; самые звезды являются свидетелями моего триумфа. Почему бы мне не пройти и дальше, в глубь непокоренной, но послушной стихии? Что может преградить путь отваге и воле человека?
  Переполняющие меня чувства невольно рвутся наружу, а между тем пора заканчивать письмо. Да благословит Небо мою милую сестру!
  Р У58
  Письмо четвертое
  В Англию, миссис Сэвилл
  5 августа 17... года
  С нами случилось нечто до того странное, что я должен написать тебе, хотя мы, быть может, увидимся раньше, чем ты получишь это письмо.
  В прошлый понедельник (31 июля)59 мы вошли в область льда, который почти сомкнулся вокруг корабля, едва оставляя свободный проход.
  Положение наше стало опасным, в особенности из-за густого тумана.
  Поэтому мы легли в дрейф, надеясь на перемену погоды.
  22
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Около двух часов дня туман рассеялся, и мы увидели простиравшиеся во все стороны обширные ледовые поля, которым, казалось, нет конца.
  У некоторых моих спутников вырвался сгон, да и сам я ощутил тревогу; но тут наше внимание было привлечено странным зрелищем, заставившим нас забыть о своем положении. Примерно в полумиле мы увидели низкие сани, запряженные собаками и мчавшиеся к северу; санями управляло существо, подобное человеку, но гигантского роста. Мы следили в подзорные трубы за быстрым бегом саней, пока они не скрылись в ледяных холмах.
  Это зрелище немало нас поразило. Мы полагали, что находимся на расстоянии многих сотен миль от какой бы то ни было земли, но увиденное, казалось, свидетельствовало, что земля не столь уж далека. Скованные льдом, мы не могли следовать за санями, но внимательно их рассмотрели.
  Часа через два после этого события мы услышали шум волн; к ночи лед вскрылся, и корабль был освобожден. Однако мы пролежали в дрейфе до утра, опасаясь столкнуться в темноте с огромными плавучими глыбами, которые возникают при вскрытии льда. Я воспользовался этими часами, чтобы отдохнуть.
  Утром, едва рассвело, я поднялся на палубу и увидел, что все матросы столпились у борта, как видно, переговариваясь с кем-то, находившимся в море. Оказалось, что к кораблю на большой льдине прибило сани, похожие на виденные нами накануне. Из всей упряжки уцелела лишь одна собака, но в санях сидел человек, и матросы убеждали его подняться на борт. Он не походил на туземца с некоего неведомого острова, каким нам показался первый путник; это был европеец. Когда я вышел на палубу, боцман сказал: "Вот идет наш капитан, и он не допустит, чтобы вы погибли в море".
  Увидев меня, незнакомец обратился ко мне по-английски, хотя и с иностранным акцентом. "Прежде чем я взойду на ваш корабль, - сказал он, - прошу сообщить мне, куда он направляется".
  Нетрудно вообразить мое изумление, когда я услыхал подобный вопрос от погибающего, который, казалось бы, должен был считать мое судно спасительным пристанищем, самым дорогим сокровищем на свете. Я ответил, однако, что мы исследователи и направляемся к Северному полюсу.
  Это, по-видимому, удовлетворило его, и он согласился взойти на борт.
  Великий Боже! Если бы ты только видела, Маргарет, этого несчастного, которого еще пришлось уговаривать спастись, твоему удивлению не было бы границ. Он был сильно обморожен и до крайности истощен усталостью и лишениями. Никогда я не видел человека в столь жалком состоянии.
  Мы сперва отнесли его в каюту, но там, без свежего воздуха, он тотчас же потерял сознание. Поэтому мы снова перенесли его на палубу и привели в чувство, растирая коньяком; несколько глотков мы влили ему в рот. Едва Письмо четвертое 23 он подал признаки жизни, мы завернули его в одеяла и положили возле кухонной трубы. Мало-помалу он пришел в себя и съел немного супу, который сразу его подкрепил.
  Прошло два дня, прежде чем незнакомец смог заговорить, и я уже опасался, что злоключения лишили его рассудка. Когда он немного оправился, я велел перенести его ко мне в каюту и сам ухаживал за ним, насколько позволяли мои обязанности. Никогда я не встречал более интересного человека; обычно взгляд его дик и почти безумен, но стоит кому-нибудь ласково обратиться к нему или оказать самую пустячную услугу, как лицо его озаряется, точно лучом, благодарной улыбкой, какой я ни у кого не видел. Однако большей частью он бывает мрачен и подавлен, а порой скрипит зубами, словно не может более выносить бремя своих страданий.
  Когда мой гость немного оправился, мне стоило немалых трудов удерживать матросов, которые жаждали расспросить его; я не мог допустить, чтобы донимали праздным любопытством того, чьи тело и дух явно нуждались в полном покое. Однажды мой помощник все же спросил его, как он проделал столь длинный путь по льду, да еще в таком необычном экипаже.
  Лицо незнакомца тотчас омрачилось, и он ответил: "Я преследовал беглеца".
  "А беглец путешествует тем же способом?"
  "Да".
  "В таком случае мне думается, что мы его видели: накануне того дня, когда мы вас подобрали, мы заметили на льду собачью упряжку, а в санях - человека".
  Это заинтересовало незнакомца, и он задал нам множество вопросов относительно направления, каким следовал демон, как он его назвал.
  Немного погодя, оставшись со мной наедине, он сказал:
  "Я наверняка возбудил ваше любопытство, как, впрочем, и любопытство этих славных людей, но вы слишком деликатны, чтобы меня расспрашивать".
  "Разумеется, бесцеремонно и жестоко было бы докучать вам расспросами".
  "Но ведь вы вызволили меня из весьма опасного положения и заботливо возвратили к жизни".
  Затем он поинтересовался, не могли ли те, другие, сани погибнуть при вскрытии льда. Я ответил, что наверное этого знать нельзя, ибо лед вскрылся лишь около полуночи и путник мог к тому времени добраться до какого-либо безопасного места.
  С тех пор в изнуренное тело незнакомца влились новые силы60. Он непременно хотел находиться на палубе и следить за тем, не появятся ли зна24 Франкенштейн, или Современный Прометей комые нам сани. Однако я убедил его оставаться в каюте, ибо он слишком слаб, чтобы переносить мороз. Я пообещал, что мы сами последим за этим и немедленно сообщим ему, как только заметим что-либо необычное.
  Вот что записано в моем судовом журнале об этом удивительном событии. Здоровье незнакомца поправляется, но он очень молчалив и обнаруживает тревогу, если в каюту входит кто-либо, кроме меня. Впрочем, он так кроток и вежлив в обращении, что все матросы ему сочувствуют, хотя и очень мало с ним общаются. Что до меня, то я уже люблю его как брата; его постоянная, глубокая печаль несказанно огорчает меня. В свои лучшие дни он, должно быть, был благородным созданием, если и сейчас, когда дух его сломлен, так привлекает к себе.
  В одном из писем, милая Маргарет, я писал тебе, что навряд ли обрету друга на океанских просторах; и, однако ж, я нашел человека, которого был бы счастлив иметь своим лучшим другом, если б только его не сломило горе.
  Я продолжу свои записи о незнакомце, когда будет что записать.
  13 августа 17... года
  Моя привязанность к гостю растет с каждым днем. Он возбуждает одновременно безмерное восхищение и сострадание. Да и можно ли видеть столь благородного человека, сраженного бедами, не испытывая самой острой жалости? Он так кроток и вместе с тем так мудр; он широко образован, а когда говорит, речь его поражает и беглостью и свободой, хотя он выбирает слова с большой тщательностью.
  Сейчас он вполне оправился от своего недуга и постоянно находится на палубе, видимо, ожидая появления опередивших его саней. Хотя он и несчастен, но не настолько поглощен собственным горем, чтобы не проявлять живого интереса к нашим делам. Он нередко обсуждает их со мной, и я вполне ему доверился. Он внимательно выслушал все доводы в пользу моего предприятия и входит во все подробности принятых мною мер. Выказанное им участие подкупило меня, и я заговорил с ним на языке сердца; открыл все, что переполняло мою душу, и горячо заверил его, что охотно пожертвовал бы состоянием, жизнью и всеми надеждами ради успеха задуманного дела. Одна человеческая жизнь - сходная цена за те познания, к которым я стремлюсь, за власть над исконными врагами человечества61. При этих словах чело моего собеседника омрачилось.
  Сперва я заметил, что он пытается скрыть свое волнение: он закрыл глаза руками, но когда между его пальцев заструились слезы, а из груди вырвался стон, я не мог продолжать. Я умолк - а он заговорил прерьшающимся голосом: "Несчастный! И ты, значит, одержим тем же безумием? И ты от-Письмо четвертое 25 ведал опьяняющего напитка? Так выслушай же меня, узнай мою повесть, и ты бросишь наземь чашу с ядом!"62 Эти слова, как ты можешь себе представить, разожгли мое любопытство, но волнение, охватившее незнакомца, оказалось слишком утомительным для его истощенного тела, и понадобились долгие часы отдыха и мирных бесед, прежде чем силы его восстановились.
  Справившись со своими чувствами, он, казалось, презирал себя за то, что не совладал с собой. Преодолевая мрачное отчаяние, он вновь заговорил обо мне. Он пожелал услышать историю моей юности. Рассказ о ней не занял много времени, но навел нас на размышления. Я поведал ему, как страстно хочу иметь друга, как жажду более близкого общения с родственной душою, чем до сих пор выпало мне на долю, и убежденно заявил, что без этого дара судьбы человек не может быть счастлив.
  "Я с вами согласен, - отвечал незнакомец, - мы остаемся как бы незавершенными63, пока некто более мудрый и достойный, чем мы сами - а именно таким должен быть друг, - не поможет нам побороть наши слабости и пороки64. Я некогда имел друга, благороднейшего из людей, и потому способен судить о дружбе. У вас есть надежды, перед вами - весь мир, и у вас нет причин отчаиваться. Но я - я утратил все и не могу начать жизнь заново".
  При этих словах на лице его выразилось тяжкое, неизбывное страдание, тронувшее меня до глубины сердца. Но затем он умолк и удалился в свою каюту.
  Даже сломленный духом, этот человек как никто умеет чувствовать красоту природы. Звездное небо, океан и все ландшафты окружающих нас удивительных мест еще имеют над ним силу и возвышают его над земным. Такой человек ведет как бы двойную жизнь: он может страдать и сгибаться под тяжестью пережитого, но, уходя в себя, уподобляется небесному духу; его ограждает сияние, и в этот волшебный круг нет доступа горю и злу.
  Неужели ты станешь смеяться над тем, как восхищает меня этот удивительный странник? Если так, то это лишь потому, что ты его не видела.
  Книги и уединение возвысили твою душу и сделали тебя требовательной; но ты тем более способна оценить необыкновенные достоинства этого удивительного человека. Иногда я пытаюсь понять, какое именно качество так возвышает его над всеми, доныне мне встречавшимися. Мне кажется, что это - некая интуиция, способность быстрого, но безошибочного суждения, необычайно ясное и точное проникновение в причины вещей; добавь к этому редкий дар красноречия и голос, богатый чарующими модуляциями65.
  26
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  19 августа 17... года
  Вчера незнакомец сказал мне: "Вы, должно быть, догадываетесь, капитан Уолтон, что я перенес неслыханные бедствия. Когда-то я решил, что память о них умрет вместе со мной, но вы заставили меня изменить решение. Так же как и я в свое время, вы стремитесь к истине и познанию, и я горячо желаю, чтобы достижение цели не обернулось для вас злою бедой, как это случилось со мною. Не знаю, принесет ли вам пользу рассказ о моих несчастьях, но, видя, как вы идете тем же путем, подвергаете себя тем же опасностям, что довели меня до нынешнего состояния, я полагаю, что из моей повести вы сумеете извлечь мораль, и притом такую, которая послужит вам руководством в случае успеха и утешением в случае неудачи.
  Приготовьтесь услышать историю, которая может показаться неправдоподобной. Будь мы в более привычной обстановке, я опасался бы встретить у вас недоверие, быть может, даже насмешку, но в этих загадочных и суровых краях кажется возможным многое такое, что вызывает смех у не посвященных в тайны природы; не сомневаюсь к тому же66, что мое повествование заключает в себе самом доказательства своей истинности".
  Можешь вообразить, как я обрадовался его предложению, но я не мог допустить, чтобы рассказом о пережитых несчастьях он бередил свои раны. Мне не терпелось услышать обещанную повесть отчасти из любопытства, но также из сильнейшего желания помочь ему, если б это оказалось в моих силах. Все эти мысли я высказал в своем ответе.
  "Благодарю вас за сострадание, - ответил он, - но оно бесполезно; предначертанное свершилось. Я жду лишь одного события - и тогда обрету покой. Я понимаю ваши чувства, - продолжал он, заметив, что я собираюсь прервать его, - но вы ошибаетесь, друг мой (если мне позволено так называть вас), - ничто не может изменить моей судьбы; выслушайте мой рассказ, и вы убедитесь, что она решена бесповоротно".
  Свое повествование он пожелал начать на следующий день, в часы моего досуга. Я горячо поблагодарил его. Отныне каждый вечер, когда мне не помешают обязанности, я буду записывать услышанное, стараясь как можно точнее придерживаться его слов. Если на это не хватит времени, я буду делать хотя бы краткие заметки. Эту рукопись ты, несомненно, прочтешь с интересом, но с еще большим интересом я когда-нибудь перечту ее сам - я, видевший его и слышавший повесть из собственных его уст!
  Даже сейчас, приступая к записям, я будто слышу его звучный голос, вижу выразительные движения его исхудалых рук и лицо, словно озаренное внутренним светом, и на меня печально и ласково глядят его блестящие глаза. Необычной и страшной была повесть его жизни, ужасна буря, настигшая этот славный корабль и разбившая его67.
  Глава первая
  Я уроженец Женевы, мои родные принадлежат к числу самых именитых граждан республики. Мои предки много лет были советниками и синдиками68, отец также с честью отправлял ряд общественных должностей. За честность и усердие на общественном поприще он пользовался всеобщим уважением.
  Молодость его была всецело посвящена служению стране, различные обстоятельства помешали ему рано жениться, и он лишь на склоне лет стал супругом и отцом69.
  Обстоятельства брака столь ярко рисуют характер моего отца, что я должен о них поведать. Среди его ближайших друзей был один негоциант, который вследствие многочисленных неудач превратился из богатого человека в бедняка. Этот человек, по фамилии Бофор, обладал гордым и непреклонным нравом и не мог жить в нищете и забвении там, где прежде имел богатство и почет. Поэтому, честно расплатившись с кредиторами, он переехал со своей дочерью в Люцерн70, где жил в бедности и уединении. Отец мой питал к Бофору самую преданную дружбу и был немало огорчен его отъездом при столь печальных обстоятельствах. Он горько сожалел о ложной гордости, подсказавшей его другу поступок, столь недостойный их отношений. Он тотчас же принялся разыскивать Бофора71, надеясь убедить друга воспользоваться его поддержкой и начать жизнь заново.
  Бофор всячески постарался скрыть свое местопребывание, и отцу понадобилось целых десять месяцев, чтобы его отыскать. Обрадованный, он поспешил к его дому, находившемуся в убогой улочке вблизи Рейса72. Но там он увидел отчаяние и горе. После краха Бофору удалось сохранить лишь небольшую сумму денег, достаточную, чтобы кое-как перебиться несколько месяцев; тем временем он надеялся получить работу в каком-нибудь торговом доме. Таким о&- разом, первые месяцы прошли в бездействии. Горе его усугублялось, поскольку он имел время на размышления, и наконец так овладело им, что на исходе третьего месяца он слег и уже ничего не мог предпринять.
  28
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Дочь ухаживала за ним с нежной заботливостью, но в отчаянии видела, что их скудные запасы быстро тают, а других источников не предвиделось.
  Однако Каролина Бофор была натурой незаурядной, и мужество не оставило ее в несчастье. Она стала шить, плести из соломки, и ей удавалось зарабатывать жалкие гроши, едва достаточные для поддержания жизни.
  Так прошло несколько месяцев. Отцу ее становилось все хуже, уход за ним занимал почти все ее время, добывать деньги стало труднее, и на десятом месяце отец скончался на ее руках, оставив дочь нищей сиротою. Последний удар сразил ее; горько рыдая, она упала на колени у гроба Бофора; в эту самую минуту в комнату вошел мой отец. Он явился к бедной девушке как добрый гений, и она отдала себя под его покровительство. Похоронив друга, он отвез ее в Женеву, поручив заботам своей родственницы. Два года спустя Каролина стала его женой73.
  Между моими родителями была значительная разница в возрасте, но это обстоятельство, казалось, еще прочнее скрепляло их нежный союз. Отцу моему было свойственно чувство справедливости, он не мыслил себе любви без уважения. Должно быть, в молодые годы он перестрадал, слишком поздно узнав, что предмет его любви был ее недостоин, и потому особенно ценил душевные качества, проверенные тяжкими испытаниями. В его чувстве к моей матери соединились благоговение и признательность; отнюдь не похожие на слепую старческую влюбленность, они были внушены восхищением достоинствами жены и желанием хоть немного вознаградить ее за перенесенные бедствия, что придавало удивительное благородство его отношению к ней. Все в доме подчинялось ее желаниям. Он берег ее, как садовник бережет редкостный цветок от каждого дуновения ветра, и окружал всем, что могло приносить радость ее нежной душе. Пережитые беды расстроили здоровье Каролины и поколебали даже ее душевное равновесие. За два года, предшествовавшие их браку, отец постепенно сложил с себя все свои общественные обязанности; тотчас после свадьбы они отправились в Италию, где мягкий климат, перемена обстановки и новые впечатления, столь обильные в этой стране чудес, послужили ей укрепляющим средством.
  Из Италии они поехали в Германию и Францию. Я, их первенец, родился в Неаполе74 и первые годы жизни сопровождал родителей в их странствиях. В течение нескольких лет я был единственным ребенком. Как ни привязаны они были друг к другу, у них оставался еще неисчерпаемый запас любви, изливавшейся на меня. Нежные ласки матери, добрый взгляд и улыбки отца - таковы мои первые воспоминания. Я был их игрушкой, их божком и - еще лучше того-их ребенком, невинным и беспомощным созданием, посланным Небесами, чтобы научить добру; они держали мою судьбу в своих руках, могли сделать счастливым или несчастным, смотря по тому, как они выполнят свой долг в отношении меня. При столь глубоком понимании своих обязанностей перед Глава первая 29 существом, которому они дали жизнь, при деятельной доброте, отличавшей обоих, можно представить себе, что, хотя я в младенчестве ежечасно получал уроки терпения, милосердия и сдержанности, мной руководили так мягко, что все казалось мне удовольствием.
  Долгое время я был главным предметом их забот. Моей матери очень хотелось иметь дочь, но я оставался их единственным отпрыском. Когда мне было лет пять, родители, во время поездки за пределы Италии, провели неделю на берегу озера Комо75. Доброта часто приводила их в хижины бедняков. Для матери это было больше чем простым долгом, для нее стало потребностью и страстью в память о собственных страданиях и избавлении в свою очередь являться страждущим как ангел-хранитель. Во время одной из прогулок внимание моих родителей привлекла одна особенно убогая хижина в долине, где было множество оборванных детей и все говорило о крайней нищете.
  Однажды, когда отец отправился в Милан, мать посетила это жилище, взяв с собой и меня. Там оказались крестьянин с женой; согбенные трудом и заботами, они делили скудные крохи между пятью голодными детьми. Одна девочка обратила на себя внимание моей матери: она казалась существом какой-то иной породы. Четверо других были черноглазые, крепкие маленькие оборвыши, а эта девочка была тоненькая и белокурая. Волосы ее были словно из чистого золота и, несмотря на убогую одежду, венчали ее как корона. У нее был чистый лоб, ясные синие глаза, а губы и все черты лица так прелестны и нежны, что всякому видевшему ее она казалась созданием особенным, сошедшим с Небес и отмеченным печатью своего небесного рождения.
  Заметив, что моя мать с удивлением и восторгом смотрит на прелестную девочку, крестьянка поспешила рассказать нам ее историю. Это было не их дитя, а дочь одного миланского дворянина. Мать ее была немкой; она умерла при родах. Ребенка отдали крестьянке, чтобы выкормить грудью; тогда семья была не так бедна. Они поженились незадолго до того, и у них только что родился первенец. Отец их питомицы был одним из итальянцев, помнивших о древней славе Италии, одним из schiavi ognor frementi*'7б, стремившихся добиться освобождения своей родины. Это его и погубило. Был ли он казнен или все еще томился в австрийской темнице77 - этого никто не знал. Имущество его было конфисковано, а дочь осталась сиротою и нищей. Она росла у своей кормилицы и расцветала в их бедном доме, прекраснее, чем садовая роза среди темнолистого терновника.
  Вернувшись из Милана, отец увидел в гостиной нашей виллы игравшего со мной ребенка, более прелестного, чем херувим, - существо, словно излучавшее свет, в движениях легкое, как горная серна. Ему объяснили, в чем дело. Получив его разрешение, мать уговорила крестьян отдать их питомицу ей.
  * рабов, ежечасно ропщущих (ит.).
  30 Франкенштейн, или Современный Прометей
  Они любили прелестную сиротку. Ее присутствие казалось им небесным благословением, но жестоко было бы оставить девочку в нужде, когда судьба посылала ей таких богатых покровителей. Они посовещались с деревенским священником, и вскоре Элизабет Лавенца стала членом нашей семьи, моей сестрой78 и даже более - прекрасной и обожаемой подругой всех моих занятий и игр. Элизабет была общей любимицей. Я гордился горячей и почти благоговейной привязанностью, которую она внушала всем, и сам разделял ее. В день, когда она должна была переселиться в наш дом, мать шутливо сказала:
  "У меня есть для моего Виктора замечательный подарок, завтра он его получит". Когда наутро она представила мне Элизабет в качестве обещанного подарка, я с детской серьезностью истолковал эти слова в буквальном смысле и стал считать Элизабет своей - порученной мне, чтобы я ее защищал, любил и лелеял. Все расточаемые ей похвалы я принимал как похвалы чему-то мне принадлежащему. Мы дружески звали друг друга кузеном и кузиной. Но никакое слово не могло бы выразить мое отношение к ней - она была мне ближе сестры и должна была стать моей навеки.
  Глава вторая79
  Мы воспитывались вместе, разница в нашем возрасте не составляла и года; нечего и говорить, что ссоры и раздоры были нам чужды. В наших отношениях царила гармония, и самые различия в наших характерах только сближали нас. Элизабет была спокойнее и сдержаннее меня, зато я, при всей своей необузданности, обладал большим упорством в занятиях и неутолимой жаждой знаний. Ее пленяли воздушные замыслы поэтов; в величавых и роскошных пейзажах, окружавших наш швейцарский дом - в волшебных очертаниях гор, в сменах времен года, в бурях и затишье, в безмолвии зимы и в неугомонной жизни альпийского лета, - она находила неисчерпаемый источник восхищения и радости. В то время как моя подруга сосредоточенно и удовлетворенно созерцала внешнюю красоту мира, я любил исследовать причины вещей.
  Мир представлялся мне тайной, которую я стремился постичь. В самом раннем детстве во мне уже проявлялись любопытство, упорное стремление постичь тайные законы природы и восторженная радость познания.
  С рождением второго сына - спустя семь лет после меня - родители отказались от странствий и поселились на родине. У нас был дом в Женеве и дача в Бельрив, на восточном берегу озера80, примерно в одном лье от города. Мы обычно жили на даче; родители вели жизнь довольно уединенную. Мне также свойственно избегать толпы, но зато страстно привязываться к немногим. Поэтому я оставался равнодушен к школьным товарищам, однако с одним из них меня связывала самая тесная дружба. Анри Клерваль, мальчик, наделенный выда-Глава вторая 31 ющимися талантами и живым воображением, был сыном женевского негоцианта. Трудности, приключения и даже опасности влекли Анри сами по себе. Он был весьма начитан в рыцарских романах, сочинял героические поэмы и не раз начинал писать повести, полные фантастических и воинственных приключений. Он заставлял нас разыгрывать пьесы и устраивал переодевания, причем чаще всего мы изображали героев Ронсеваля81, рыцарей Артурова Круглого стола82 и воинов, проливавших кровь за освобождение Гроба Господня83 из рук неверных.
  Ни у кого на свете не было столь счастливого детства, как у меня. Родители мои были воплощением снисходительности и доброты. Мы видели в них не тиранов, капризно управлявших нашей судьбой, а дарителей бесчисленных радостей. Посещая другие семьи, я ясно видел, какое редкое счастье выпало мне на долю, и признательность лишь усиливала мою сыновнюю любовь.
  Нрав у меня был необузданный, и страсти порой овладевали мной всецело, но так уж я был устроен, что этот пыл обращался не на детские шалости, а к познанию, причем не всего без разбора. Признаюсь, меня не привлекали ни строй различных языков, ни проблемы государственного и политического устройства. Я стремился познать тайны земли и неба, будь то внешняя оболочка вещей или внутренняя сущность природы, и тайны человеческой души, мой интерес был сосредоточен на метафизических или - в высшем смысле этого слова - физических тайнах мира.
  Клерваль, в отличие от меня, интересовался нравственными проблемами.
  Кипучая жизнь общества, людские поступки, доблестные деяния героев - вот что его занимало; его мечтой и надеждой было стать одним из тех отважных благодетелей человеческого рода, чьи имена сохраняются в анналах истории.
  Святая душа Элизабет озаряла наш мирный дом подобно алтарной лампаде.
  Вся любовь ее была обращена на нас; ее улыбка, нежный голос и небесный взор постоянно радовали нас и живили. В ней жил умиротворяющий дух любви.
  Мои занятия могли бы сделать меня угрюмым, моя природная горячность - грубым, если бы присутствие Элизабет не смягчало меня, передавая мне частицу ее кротости. А Клерваль? Казалось, ничто дурное не могло найти места в благородной душе Клерваля, но даже он едва ли был бы так человечен и великодушен, так полон доброты и заботливости при всем своем стремлении к опасным приключениям, если бы она не открыла ему красоту деятельного милосердия и не поставила добро высшей целью его честолюбия.
  Я с наслаждением задерживаюсь на воспоминаниях детства, когда несчастья еще не поразили мой дух и светлое стремление служить людям не сменилось мрачными думами, сосредоточенными только на себе. Однако, рисуя картины моего детства, я повествую и о событиях, незаметно приведших к последующим бедствиям, ибо, желая вспомнить зарождение страсти, подчинившей себе впоследствии мою жизнь, я вижу, что она, подобно горной реке, родилась из 32 Франкенштейн, или Современный Прометей едва заметных источников, чтобы затем, набирая силу, стать бурным потоком, унесшим все мои радости и надежды.
  Естествознание - вот демон, правивший моей судьбой. Поэтому в своем повествовании я хочу указать на обстоятельства, которые заставили меня предпочесть его всем другим наукам. Однажды, когда мне было тринадцать лет, мы всей семьей отправились на купанье куда-то возле Тонона84. Непогода на целый день заперла нас в гостинице. Там я случайно обнаружил томик сочинений Корнелия Агригшы85. Я рассеянно открыл его, но теория, которую он пытался доказать, и удивительные факты, о которых он повествовал, вскоре привели меня в восхищение. Меня словно озарил новый свет; полный радости, я рассказал о своем открытии отцу. Тот небрежно взглянул на заглавный лист моей книги и сказал: "А, Корнелий Агриппа! Милый Виктор86, не трать времени на подобную чепуху".
  Если бы вместо этого замечания отец взял на себя труд объяснить мне, что учение Агригшы полностью опровергнуто, что его сменила новая научная система, более основательная, чем прежняя, - ибо могущество прежней было призрачным, тогда как новая оказалась реалистична и плодотворна, - я, несомненно, отшвырнул бы Агриппу и насытил свое пылкое воображение, с новым усердием обратившись к школьным занятиям. Возможно даже, что мои мысли никогда не получили бы рокового толчка, приведшего меня к гибели.
  Но беглый взгляд, брошенный отцом на книгу, отнюдь не убедил меня, что он знаком с ее содержанием; поэтому я с жадностью продолжил чтение.
  Вернувшись домой, я первым делом раздобыл все сочинения моего автора, а затем Парацельса и Альберта Великого87. Я с наслаждением изучал их безумные вымыслы; они казались мне сокровищами, мало кому ведомыми, кроме меня. Я уже говорил, что всегда был одержим страстным стремлением познать тайны природы. Несмотря на неусьшньгй труд и удивительные открытия современных ученых, их книги всегда оставляли меня неудовлетворенным. Говорят, сэр Исаак Ньютон признался, что чувствует себя ребенком, собирающим ракушки на берегу великого и неведомого океана истины88. Те его последователи во всех областях естествознания, с которыми я был знаком, даже мне, мальчишке, казались новичками, занятыми тем же делом.
  Невежественный поселянин созерцал окружающие его стихии и на опыте узнавал их проявления. Но ведь и самый ученый из философов знал не многим больше. Он лишь слегка приоткрыл завесу над ликом Природы, но ее бессмертные черты оставались дивом и тайной. Он мог анатомировать трупы и давать вещам названия; но он ничего не знал даже о вторичных и ближайших причинах явлений, не говоря уже о первичной. Я увидел укрепления, преграждавшие человеку вход в цитадель природы, и в своем невежестве и нетерпении возроптал против них.
  Глава вторая
  33
  А туг были книги, проникавшие глубже, и люди, знавшие больше. Я во всем поверил им на слово и сделался их учеником. Вам может показаться странным, как могло такое случиться в восемнадцатом веке, но дело в том, что, в силу рутины, царившей в женевских школах, я по части своих любимых предметов был почти что самоучкой. Отец не имел склонности к естественным наукам, и я был предоставлен самому себе; страсть исследователя сочеталась у меня с неведением ребенка. Под руководством новых наставников я с величайшим усердием принялся за поиски философского камня и жизненного эликсира89. Последний вскоре целиком завладел моим вниманием; богатство казалось мне вещью второстепенной; но какая слава ждала бы меня, если б я нашел способ избавить человека от болезней и сделать его неуязвимым для всего, кроме насильственной смерти!
  Но я мечтал не только об этом. Мои любимые авторы не скупились на обещания научить заклинанию духов или дьяволов; я с жаром принялся этому учиться90. И если мои заклинания неизменно оказывались тщетными, я приписывал это собственной неопытности и ошибкам, но не смел сомневаться в учености наставников или точности их слов. Итак, я посвятил некоторое время этим опровергнутым учениям, путая, как всякий невежда, множество противоречивших друг другу теорий, беспомощно барахтаясь среди разнообразных сведений, руководимый лишь пламенным воображением и детской логикой, когда неожиданный случай еще раз придал новое направление моим мыслям.
  Когда мне было лет пятнадцать, мы переехали в наш загородный дом возле Бельрив и там стали свидетелями необыкновенно сильной грозы. Она пришла из-за горного хребта Юры;91 оглушительный гром загремел со всех сторон сразу. Пока продолжалась гроза, я наблюдал ее с любопытством и восхищением92. Стоя в дверях, я внезапно увидел, как из великолепного старого дуба, росшего в каких-нибудь двадцати ярдах от дома, вырвалось пламя; когда погас его ослепительный свет, на месте дуба остался лишь обугленный пень.
  Подойдя к нему следующим утром, мы увидели, что дерево разрушено необычным образом. Удар молнии не просто расколол его, но расщепил на тонкие полоски древесины. Никогда я не наблюдал столь полного разрушения.
  Я и прежде был знаком с основными законами электричества. В тот день у нас гостил один известный естествоиспытатель93. Случай с дубом побудил его изложить нам собственные свои соображения о природе электричества и гальванизма, которые были для меня и новы и удивительны. Все рассказанное им отодвинуло на задний план властителей моих дум - Корнелия Агриппу, Альберта Великого и Парацельса; но свержение этих идолов одновременно отбило у меня и охоту к обычным занятиям. Я решил, что никто и никогда не сможет ничего познать до конца. Все, что так долго занимало мой ум, вдруг показалось мне не стоящим внимания. Повинуясь одному из тех капризов, которые 34 Франкенштейн, или Современный Прометей более свойственны ранней юности, я немедленно оставил свои прежние увлечения, объявил все отрасли естествознания бесплодными и проникся величайшим презрением к этой псевдонауке, которой не суждено даже переступить порога подлинного познания. В таком настроении духа я принялся за математику и смежные с нею науки, покоящиеся на прочном фундаменте, а потому достойные внимания.
  Вот как странно устроен человек и какие тонкие грани отделяют нас от благополучия или гибели. Оглядываясь назад, я вижу, что эта почти чудом свершившаяся перемена склонностей была подсказана мне моим ангелом-хранителем; то была последняя попытка добрых сил отвратить грозу, уже нависшую надо мной и готовую меня поглотить. Победа доброго начала сказалась в необыкновенном спокойствии и умиротворении, которые я обрел, отказавшись от прежних занятий, ставших для меня в последнее время мукой. Мне следовало бы тогда же почувствовать, что эти занятия для меня гибельны и что мое спасение заключается в отказе от них.
  Дух добра сделал все возможное, но тщетно. Рок был слишком могуществен, и его непреложные законы предопределили мою окончательную и ужасную гибель.
  Глава третья94
  Когда я достиг семнадцати лет, мои родители решили определить меня в университет города Ингольштадта95. Я учился в школе в Женеве, но для завершения моего образования отец счел необходимым, чтобы я ознакомился с иными обычаями, кроме отечественных. Уже назначен был день отъезда, но, прежде чем он наступил, в моей жизни произошло первое несчастье, словно предвещавшее все дальнейшее.
  Элизабет заболела скарлатиной; она хворала тяжело, и жизнь ее была в опасности96. Все пытались убедить мою мать остерегаться заразы. Сперва она послушалась наших уговоров, но, услыхав об опасности, грозившей ее любимице, не могла более сдерживать свое беспокойство. Она стала ходить за больной, ее неусыпная забота победила злой недуг - Элизабет была спасена, но для ее спасительницы эта неосторожность оказалась роковой. На третий день мать почувствовала себя плохо; возникший у нее жар сопровождался самыми тревожными симптомами97, и по лицам врачей можно было прочесть, что дело идет к печальному концу. Но и на смертном одре стойкость и кротость не изменили этой лучшей из женщин98. Она вложила руку Элизабет в мою. "Дети, - сказала она, - я всегда мечтала о вашем союзе. Теперь он должен служить утешением вашему отцу. Элизабет, любовь моя, тебе придется заменить меня младшим детям". О, как мне тяжело расставаться с вами! Я была счастлива и любима - Глава третья 35 каково мне покидать вас... Но это - недостойные мысли; я постараюсь примириться со смертью и утешиться надеждой на встречу с вами в ином мире".
  Кончина ее была спокойной, и лицо ее даже в смерти сохранило свою кротость. Не стану описывать чувства тех, у кого беспощадная смерть отнимает любимое существо: пустоту, остающуюся в душе, и отчаяние, написанное на лице. Немало нужно времени, прежде чем рассудок убедит нас, что та, кого мы видели ежедневно и чья жизнь представлялась частью нашей собственной, могла уйти навсегда - что могло навеки угаснуть сиянье любимых глаз, могли навеки умолкнуть звуки знакомого, милого голоса. Таковы размышления первых дней; когда же ход времени подтверждает нашу утрату, тут-то и начинается истинное горе. Но у кого из нас жестокая рука не похищала близкого человека? К чему описывать горе, знакомое всем и для всех неизбежное?
  Наступает наконец время, когда горе перестает быть неодолимым, его уже можно обуздывать, и, хотя улыбка кажется нам кощунством, мы уже не гоним ее с уст.
  Мать моя умерла, но у нас оставались обязанности, которые следовало выполнять; надо было жить и считать себя счастливыми, пока рядом находился хоть один человек, не сделавшийся добычей смерти.
  Мой отъезд в Ингольштадг, отложенный из-за этих событий, был теперь решен снова. Но я выпросил у отца несколько недель отсрочки. Мне казалось недостойным так скоро покинуть дом скорби, где царила почти могильная тишина, и окунуться в жизненную суету. Я впервые испытал горе, но оно не испугало меня. Мне жаль было оставлять своих близких, и прежде всего хотелось хоть сколько-нибудь утешить мою дорогую Элизабет.
  Правда, она скрывала свою печаль и сама старалась быть утешительницей для всех нас. Она смело взглянула в лицо жизни и мужественно взялась за свои обязанности, посвятив себя тем, кого давно звала дядей и братьями.
  Никогда не была она так прекрасна, как в это время, когда вновь научилась улыбаться, чтобы радовать нас. Стараясь развеять наше горе, Элиза6>ет забывала о своем100.
  Наконец день моего отъезда наступил. Клерваль провел с нами последний вечер. Он пытался добиться от своего отца позволения ехать вместе со мной и поступить в тот же университет, но напрасно. Отец его был недалеким торгашом и в стремлениях сына видел лишь разорительные прихоти. Анри глубоко страдал от невозможности получить высшее образование. Он был молчалив; но когда начинал говорить, я читал в его загоравшихся глазах сдерживаемую, но твердую решимость вырваться из плена коммерции.
  Мы засиделись допоздна. Нам было трудно оторваться друг от друга и произнести слово "прощай". В конце концов оно было сказано, и мы разошлись якобы на покой; каждый убеждал себя, что ему удалось обмануть другого; когда на утренней заре я вышел к экипажу, в котором должен был уехать, все собрались снова: отец - чтобы еще раз благословить меня, Клерваль - чтобы еще 36 Франкенштейн, или Современный Прометей пожать мне руку, моя Элизабет - чтобы повторить свои просьбы писать почаще и еще раз окинуть своего друга заботливым женским взглядом101.
  Я бросился на сиденье экипажа, уносившего меня от них, и предался самым грустным раздумьям. Привыкший к обществу милых сердцу людей, неизменно внимательных друг к другу, я был теперь один. В университете, куда я направлялся, мне предстояло самому искать себе друзей и самому себя защищать. Жизнь моя до тех пор была уединенной и протекала всецело в домашнем кругу; это внушило мне непобедимую неприязнь к новым лицам. Я любил своих братьев, Элизабет и Клерваля - это были "милые знакомые лица"102, и мне казалось, что я не смогу находиться среди чужих. Таковы были мои думы в начале пути, но вскоре я приободрился. Я страстно жаждал знаний. Дома мне часто казалось, что человеку обидно провести молодость в четырех стенах, хотелось повидать свет и найти свое место среди людей. Теперь желания мои сбывались, и сожалеть об этом было бы глупо.
  Путь в Ингольштадт был долог и утомителен103, и у меня оказалось довольно времени для этих и многих других размышлений. Наконец моим глазам предстали высокие белые шпили города. Я вышел из экипажа, и меня провели на одинокую квартиру, предоставив провести вечер как заблагорассудится.
  Наутро я вручил свои рекомендательные письма и сделал визиты нескольким главным профессорам. Случай, - а вернее, злой рок, Дух Гибели, взявший надо мною полную власть, едва я скрепя сердце покинул родительский кров, - привел меня сперва к господину Кремле, профессору естественных наук. Это был грубоватый человек, но большой знаток своего дела. Он задал мне несколько вопросов - с целью проэкзаменовать в различных областях естествознания. Я отвечал небрежно и с некоторым вызовом упомянул моих алхимиков в качестве главных авторов, которых я изучал104. Профессор широко раскрыл глаза: "И вы в самом деле тратили время на изучение подобного вздора?"
  Я отвечал утвердительно. "Каждая минута, - с жаром сказал господин Кремле, - каждая минута, потраченная на эти книги, целиком и безвозвратно потеряна вами. Вы обременили свою память опровергнутыми теориями и ненужными именами. Боже! В какой же пустыне вы жили, если никто не сообщил вам, что этим басням, которые вы так жадно поглощали, тысяча лет и что они успели заплесневеть? Вот уж не ожидал в наш просвещенный научный век встретить ученика Альберта Великого и Парацельса. Придется вам, сударь, заново начать все ваши занятия".
  Затем он составил список книг по естествознанию, которые рекомендовал достать, и отпустил меня, сообщив, что со следующей недели начинает читать курс общего естествознания, а его коллега Вальдман в другие дни будет читать лекции по химии.
  Я возвратился к себе ничуть не обескураженный, ибо и сам, как уже говорил105, давно считал бесполезными осужденные профессором книги;106 но я Глава третья 37 вообще не хотел больше заниматься этими предметами в каком бы то ни было виде107. Господин Кремле был приземистым человеком с резким голосом и отталкивающей внешностью; так что и сам учитель не расположил меня к своему учению. В общем, так сказать, философском смысле я уже говорил, к каким заключениям пришел в юности относительно этой науки. Мое ребяческое любопытство не удовлетворялось результатами, какие сулит современное естествознание. В моей голове царила полная путаница, объясняемая только крайней молодостью и отсутствием руководства; я прошел вспять по пути науки и открытиям моих современников предпочел грезы давно позабытых алхимиков108. К тому же я презирал современное применение естественных наук. Все было иначе, когда ученые стремились к бессмертию и власти; то были великие, хотя и бесплодные стремления; теперь же все переменилось.
  Нынешний ученый, казалось, ограничивался опровержением именно тех видений, на которых главным образом и был основан мой интерес к науке. От меня требовалось сменить величественные химеры на весьма убогую реальность.
  Так размышлял я в первые два или три дня пребывания в Ингольштадте, которые посвятил преимущественно знакомству с городом и новыми соседями109. Но в начале следующей недели я вспомнил про лекции, о которых упоминал г-н Кремле. Не испытывая никакого желания идти слушать, как будет изрекать с кафедры свои сентенции этот самоуверенный человечек, я, однако, вспомнил, что он говорил о г-не Вальдмане, которого я еще не видел, ибо его в то время не было в городе.
  Частью из любопытства, а частью от нечего делать я пришел в аудиторию, куда вскоре явился г-н Вальдман. Этот профессор мало походил на своего коллегу. Ему было на вид лет пятьдесят, а лицо его выражало величайшую доброту; на висках волосы его начинали седеть, но на затылке были совершенно черные. Роста он был небольшого, однако держался необыкновенно прямо, а такого благозвучного голоса я еще никогда не слышал110. Свою лекцию он начал с обзора истории химии и сделанных в ней открытий, с благоговением называя имена наиболее выдающихся ученых. Затем он вкратце изобразил современное состояние своей науки и разъяснил основные ее термины. Показав несколько предварительных опытов, он в заключение произнес хвалу современной химии в выражениях, которые я никогда не забуду111.
  "Прежние представители этой науки, - сказал он, - обещали невозможное, но не свершили ничего. Нынешние обещают очень мало, они знают, что превращение металлов немыслимо, а эликсир жизни - несбыточная мечта.
  Но именно эти ученые, которые, казалось бы, возятся в грязи и корпят над микроскопом и тигелем, именно они и совершили истинные чудеса. Они прослеживают природу в ее сокровенных тайниках. Они подымаются в небеса;112 они узнали, как обращается в нашем теле кровь113 и из чего состоит воздух114, которым мы дышим. Они приобрели новую и почти безграничную власть;115 38 Франкенштейн, или Современный Прометей они повелевают небесным громом, могут воспроизвести землетрясение и даже бросают вызов невидимому миру".
  Таковы были слова профессора, вернее, слова судьбы, произнесенные на мою погибель. По мере того как он говорил, я чувствовал, что схватился наконец с достойным противником; он затрагивал одну за другой сокровенные фибры моей души, заставлял звучать струну за струною, и скоро я весь был полон одной мыслью, одной целью. "Если столько уже сделано, - восклицала душа Франкенштейна116, - я сделаю больше, много больше; идя по проложенному пути, я вступлю затем на новый, открою не изведанные еще силы и приобщу человечество к глубочайшим тайнам природы"117.
  В ту ночь я не сомкнул глаз. Все в моей душе бурно кипело; я чувствовал, что из этого возникнет новый порядок, но не имел сил сам его создать. Сон снизошел на меня лишь на рассвете. Когда я проснулся, ночные мысли представились мне каким-то сновидением. Осталось только решение возвратиться к прежним занятиям и посвятить себя науке, к которой я имел, как мне казалось, врожденный дар. В тот же день я посетил г-на Вальдмана118. В частной беседе он был еще обаятельней, чем на кафедре; некоторая торжественность, заметная в нем во время лекций, в домашней обстановке сменилась непринужденной приветливостью и добротой. Я рассказал ему о своих занятиях почти то же, что его коллеге119. Профессор внимательно выслушал мою краткую повесть, улыбнулся при упоминании о Корнелии Агриппе и Парацельсе, однако без того презрения, какое обнаружил г-н Кремле, и заметил, что "неутомимому усердию этих людей современные ученые обязаны многими основами своих знаний. Они оставили нам задачу более легкую: дать новые наименования и расположить в строгом порядке факты, впервые обнаруженные ими120. Труд гениев, далее ложно направленный, почти всегда в конечном итоге служит на благо человечества". В ответ на эти замечания, высказанные без малейшей аффектации или самонадеянности, я заверил, что его лекция уничтожила мое предубеждение против современных химиков; я говорил сдержанно, со всей скромностью и почтительностью, подобающей юнцу в беседе с наставником, и ничем не выдал, стыдясь проявить свою житейскую неопытность, энтузиазма, с каким готовился взяться за дело121. Я спросил его совета относительно нужных мне книг.
  "Я счастлив, - сказал г-н Вальдман, - что обрел ученика, и если ваше прилежание равно вашим способностям, то я не сомневаюсь в успехе. В химии, как ни в одной другой из естественных наук, сделаны и еще будут сделаны величайшие открытия. Вот почему я избрал ее, не пренебрегая вместе с тем и другими науками. Плох тот химик, который не интересуется ничем, кроме своего предмета. Если вы желаете стать настоящим ученым, а не рядовым экспериментатором, я советую вам заняться всеми естественными науками122, не забьвз и о математике".
  Глава четвертая
  39
  Затем он провел меня в свою лабораторию и объяснил назначение различных приборов; сказал, какие из них мне следует достать, и пообещал давать в пользование свои собственные, когда я настолько продвинусь в учении, чтобы их не испортить. Он вручил мне также список книг, о котором я просил, и я откланялся.
  Так окончился этот памятный для меня день, который решил мою судьбу.
  Глава четвертая123
  С того дня естествознание и особенно химия в самом широком смысле слова стали почти единственным моим увлечением. Я усердно читал талантливые и обстоятельные сочинения современных ученых, слушал лекции и знакомился с университетскими профессорами, и даже в г-не Кремле обнаружил немало здравого смысла и знаний, правда сочетавшихся с отталкивающей физиономией и манерами, но оттого не менее ценных. В лице г-на Вальдмана я обрел истинного друга. Его заботливость никогда не отдавала нравоучительностью; свои наставления он произносил с искренним добродушием, чуждым всякого педантства. Он бесчисленными способами облегчал мне путь к знанию и самые сложные понятия умел сделать легкими и доступными. Мое прилежание, поначалу неустойчивое, постепенно окрепло124 и вскоре сделалось столь пылким и страстным, что нередко звезды исчезали в утреннем свете, а я все еще трудился в своей лаборатории.
  При таком упорстве я, разумеется, добился немалых успехов. Я поражал студентов своим усердием, а наставников - познаниями. Профессор Кремле не раз с лукавой усмешкой спрашивал меня, как поживает Корнелий Агриппа, а г-н Вальдман выражал по поводу моих успехов самую искреннюю радость.
  Так прошло два года, и за это время я ни разу не побывал в Женеве, всецело предавшись трудам, которые, как я надеялся, приведут меня к научным открытиям. Только те, кто испытал это, знают неодолимую притягательность научного исследования. Во всех прочих занятиях вы лишь идете путем, которым прежде прошли другие, ничего вам не оставив; тогда как здесь вы непрерывно что-то открываете и изумляетесь. Даже человек средних способностей, упорно занимаясь одним предметом, непременно достигнет в нем глубоких познаний; поставив себе одну-единственную цель и полностью ей отдавшись, я добился таких успехов, что к концу второго года придумал некоторые усовершенствования в химической аппаратуре, завоевавшие мне в университете признание и уважение. Вот тогда-то, усвоив из теории и практики естествознания все, что могли дать мне ингольштадгские профессора, я решил вернуться в родные места; но туг произошли события, продлившие мое пребывание в Инголыптадге.
  Одним из предметов, особенно занимавших меня, было строение человеческого и вообще любого живого организма. Где, часто спрашивал я себя, та40 Франкенштейн, или Современный Прометей ится жизненное начало?125 Вопрос смелый и всегда считавшийся загадкой; но мы стоим на пороге множества открытий, и единственной помехой является наша робость и леность. Размышляя над этим, я решил особенно тщательно изучать физиологию. Если бы не моя одержимость, эти занятия были бы тягостны и почти невыносимы. Для исследования причины жизни мы вынуждены сперва обращаться к смерти126. Я изучил анатомию, но этого было мало:
  требовалось наблюдать процесс естественного распада и гниения тела.
  Воспитывая меня, отец принял все меры к тому, чтобы в мою душу не закрался страх перед сверхъестественным. Я не помню, чтобы когда-нибудь трепетал, слушая суеверные россказни, или страшился призраков. Боязнь темноты была мне неведома, а кладбище представлялось лишь местом упокоения мертвых тел, которые из обиталищ красоты и силы сделались добычей червей. Теперь мне предстояло изучить причины и ход этого разложения и проводить дни и ночи в склепах. Я сосредоточил свое внимание на явлениях, наиболее оскорбительных для наших чувств. Я увидел, чем становится прекрасное человеческое тело; я наблюдал, как превращается в тлен его цветущая красота; я увидел, как все, что радовало глаз и сердце, достается в пищу червям. Я исследовал причинные связи перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни, как вдруг среди полной тьмы блеснул внезапный свет - столь ослепительный и вместе с тем ясный, что я, потрясенный открывшимися возможностями, мог только дивиться, почему после стольких гениальных людей, изучавших этот предмет, именно мне выпало открыть великую тайну.
  Помните, что эта история - не бред безумца. Все, что я рассказываю, так же истинно, как солнце на небесах. Быть может, тут действительно свершилось чудо, но путь к нему был вполне обычным. Ценою многих дней и ночей нечеловеческого труда и усилий мне удалось постичь тайну зарождения жизни; более того - я узнал, как самому оживлять безжизненную материю.
  Изумление, охватившее меня в первые минуты, скоро сменилось безумным восторгом. После стольких трудов достичь предела своих желаний - в этом была для меня величайшая награда. Мое открытие оказалось столь ошеломляющим, что ход мысли, постепенно приведший меня к нему, изгладился из памяти, и я видел один лишь конечный результат. Я держал в руках то, к чему стремились величайшие мудрецы от начала времен. Нельзя сказать, что все открылось мне сразу, точно по волшебству; то, что я узнал, могло служить руководством к заветной цели, но сама цель еще не была достигнута. Я был подобен арабу, погребенному вместе с мертвецами и увидавшему выход из склепа при свете единственного, слабо мерцавшего лучика127.
  По вашим глазам, загоревшимся удивлением и надеждой, я вижу, что вы, мой друг, жаждете узнать открытую мной тайну; этого не будет - выслушайте меня терпеливо до конца, и вы поймете, почему на этот счет я храню молчание. Я не хочу, чтобы вы, неосторожный и пылкий, каким был я сам, шли Глава четвертая 41 на муки и верную гибель. Пускай не наставления, а мой собственный пример покажет вам, какие опасности таит в себе познание и насколько тот, для кого мир ограничен родным городом, счастливее того, кто хочет вознестись выше поставленных природой пределов128.
  Получив в свои руки безмерную власть, я долго раздумывал, как употребить ее наилучшим образом. Я знал, как оживить безжизненное тело, но составить такое тело, во всей сложности нервов, мускулов и сосудов, оставалось задачей невероятно трудной. Я колебался, создать ли себе подобного или же более простой организм, но успех вскружил мне голову, и я не сомневался, что сумею вдохнуть жизнь даже в существо столь удивительное и сложное, как человек. Материалы, бывшие в моем распоряжении, казались недостаточными для этой тяжелой задачи, но я не сомневался, что сумею все преодолеть.
  Я заранее приготовился к множеству трудностей; к тому, что помехи будут возникать непрестанно, а результат окажется несовершенным; но, памятуя о ежедневных открытиях техники и науки, надеялся, что мои попытки хотя бы заложат основание дая будущих достижений. Сложность и дерзость замысла также не казались мне доводом против него. С этими мыслями я приступил к сотворению человеческого существа. Поскольку сбор мельчайших частиц очень замедлил бы работу, я отступил от своего первоначального плана и решил создать гиганта - около восьми футов ростом и соответственно мощного сложения. Приняв это решение и затратив несколько месяцев на сбор нужных материалов, я принялся за дело.
  Никому не понять сложных чувств, увлекавших меня, подобно вихрю, в эти дни опьянения успехом. Мне первому предстояло преодолеть грань жизни и смерти и озарить наш темный мир ослепительным светом. Новая порода людей благословит меня как своего создателя; множество счастливых и совершенных существ будут обязаны мне своим рождением. Ни один отец не имеет столько прав на признательность ребенка, сколько обрету я. Раз я научился оживлять мертвую материю, рассуждал я, со временем (хотя сейчас это было для меня невозможно) я сумею также давать вторую жизнь телу, которое смерть уже обрекла на исчезновение129.
  Эти мысли поддерживали мой дух, покуда я с неослабным рвением отдавался работе. Щеки мои побледнели, а тело исхудало от затворнической жизни.
  Бывало, я терпел неудачу на самом пороге успеха, но продолжал верить, что он может прийти в любой день и час. Тайна, которой владел я один, стала смыслом моей жизни, и ей я посвятил себя всецело. Ночами, при свете месяца, я неутомимо и неустанно выслеживал природу в самых сокровенных ее тайниках. Как рассказать об ужасах этих ночных бдений, когда я рылся в могильной плесени или терзал живых тварей ради оживления мертвой материи?
  Сейчас при воспоминании об этом я дрожу всем телом, а глаза мои застилает туман; но в ту пору какое-то безудержное исступление влекло меня вперед.
  42
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Казалось, я утратил все ощущения и видел лишь одну свою цель. То была временная одержимость - чувства воскресли во мне с новой силой, едва она миновала и я вернулся к прежнему образу жизни. Я собирал кости в склепах; я кощунственной рукой вторгался в сокровеннейшие уголки человеческого тела130. Свою мастерскую я устроил в уединенной комнате, вернее на чердаке, отделенном от всех других помещений галереей и лестницей; иные подробности этих занятий внушали мне такой ужас, что глаза мои едва не вылезали из орбит. Бойня и анатомический театр поставляли мне большую часть материалов, и я часто содрогался от отвращения, но, подгоняемый все возрастающим нетерпением, все же вел дело к концу.
  За этой работой, поглотившей меня целиком, прошло все лето. В тот год лето стояло прекрасное: никогда поля не приносили более обильной жатвы, а виноградники - лучшего сбора; но красоты природы меня не трогали. Та же одержимость, которая делала меня равнодушным к внешнему миру, заставила меня позабыть и друзей, оставшихся так далеко и не виденных так давно. Я понимал, что мое молчание тревожит их, и помнил слова отца: "Знаю, что, пока ты доволен собой, ты будешь вспоминать нас с любовью и писать нам часто.
  Прости, если я сочту твое молчание признаком того, что ты пренебрег и другими своими обязанностями".
  Таким образом, я знал, что должен был думать обо мне отец, но не мог оторваться от занятий, которые, как бы ни были сами по себе отвратительны, захватили меня целиком. Я словно отложил все, что касалось моих привязанностей, до завершения великого труда, подчинившего себе все мое существо.
  Я считал тогда, что отец несправедлив ко мне, объясняя мое молчание разгульной жизнью и леностью; но теперь я убежден, что он имел основания подозревать нечто дурное. Совершенный человек всегда должен сохранять спокойствие духа, не давая страсти или мимолетным желаниям возмущать этот покой.
  Я полагаю, что и труд ученого не составляет исключения. Если ваши занятия ослабляют в вас привязанности или отвращают вас от простых и чистых радостей, значит, в них наверняка есть нечто не подобающее человеку. Если бы это правило всегда соблюдалось и человек никогда не жертвовал бы любовью к близким ради чего бы то ни было, Греция не попала бы в рабство, Цезарь пощадил бы свою страну, освоение Америки было бы более постепенным, а государства Мексики и Перу не подверглись бы разрушению131.
  Однако я принялся рассуждать в самом интересном месте моей повести, и ваш взгляд призывает меня продолжать ее.
  Отец в своих письмах не упрекал меня и только подробней, чем прежде, осведомлялся о моих занятиях. Прошли зима, весна и лето, пока я был предан своим трудам, но я не любовался цветами и свежими листьями, прежде всегда меня восхищавшими, - настолько я был поглощен работой. Листья успели увянуть, прежде чем я ее завершил; и теперь я с каждым днем убеждался в пол-Глава пятая 43 ном своем успехе. Однако к восторгу примешивалась и тревога, и я больше походил на раба, томящегося в рудниках или ином гиблом месте, чем на творца, занятого любимым делом. По ночам меня лихорадило, а нервы были болезненно напряжены; я вздрагивал от шороха падающего листа и избегал людей, словно имел на совести преступление. Иногда я пугался, видя, что превращаюсь в развалину; меня поддерживало только стремление к цели; труд мой подвигался к концу132, и я надеялся, что прогулки и развлечения не дадут развиться начинавшейся болезни;133 я обещал себе и то и другое, как только работа будет окончена.
  Глава пятая134
  Однажды ненастной ноябрьской ночью я узрел завершение своих трудов. С мучительным волнением я собрал все необходимое, чтобы зажечь жизнь в бесчувственном создании, лежавшем у моих ног. Был час пополуночи, дождь уныло стучал в оконное стекло, свеча почти догорела, и вот в ее неверном свете я увидел, как открылись тусклые желтые глаза, как существо начало дышать и судорожно подергиваться.
  Как описать, что я ощутил при виде этого ужасного зрелища, как изобразить несчастного, созданного мною с таким неимоверным трудом? А между тем члены его были соразмерны, и я подобрал для него красивые черты.
  Красивые - великий Боже! Желтая кожа слишком туго обтягивала мускулы и жилы; волосы были черные, блестящие и длинные, а зубы белые, как жемчуг; но тем страшнее был их контраст с водянистыми глазами, почти неотличимыми по цвету от самих глазниц, с сухой кожей и узкой прорезью черного рта.
  Нет в жизни ничего переменчивее наших чувств. Почти два года я трудился с единственной целью - вдохнуть жизнь в бездыханное тело. Ради этого я лишил себя покоя и здоровья. Я желал этого с исступленной страстью, а теперь, когда я окончил свой труд, вся прелесть мечты исчезла и сердце мое наполнилось несказанным ужасом и отвращением. Не в силах смотреть долее на свое творение, я кинулся вон из комнаты и долго метался без сна по своей спальне.
  Наконец мое возбуждение сменилось усталостью, и я, одетый, бросился на постель, надеясь ненадолго забыться. Напрасно! Мне, правда, удалось заснуть, но я увидел во сне кошмар. Прекрасная и цветущая Элизабет шла по улице Инголыптадта.
  Я в восхищении обнял ее, однако едва успел запечатлеть поцелуй на ее губах, как они помертвели, черты ее изменились, и вот уже я держу в объятиях труп своей матери, тело ее окутано саваном, а в его складках копошатся могильные черви135. В ужасе я проснулся, на лбу у меня выступил холодный пот, зубы стучали, все тело сводила судорога; и тут в мутном желтом свете луны, пробивавшемся сквозь ставни, я увидел гнусного урода, сотворенно44 Франкенштейн, или Современный Прометей го мной. Он приподнял полог кровати, глаза его, если можно назвать их глазами, были устремлены на меня. Челюсти его двигались, и он издавал непонятные звуки, растягивая рот в улыбку.
  Он, кажется, говорил, но я его не слышал; он протянул руку, словно удерживая меня, но я вырвался и побежал вниз по лестнице. Я укрылся во дворе нашего дома и там провел остаток ночи, расхаживая взад и вперед в сильнейшем волнении, настораживая слух и пугаясь каждого звука, словно возвещавшего приближение отвратительного существа, в которое я вдохнул жизнь.
  На него невозможно было смотреть без содрогания. Никакая мумия, возвращенная к жизни, не могла быть ужаснее этого чудовища. Я видел свое творение неоконченным - оно и тогда было уродливо; но когда его суставы и мускулы пришли в движение, получилось нечто более страшное, чем все вымыслы Данте136.
  Я провел ужасную ночь. Временами пульс мой бился так быстро и сильно, что я ощущал его в каждой артерии, а порой я готов был упасть от слабости. К ужасу примешивалась горечь разочарования; то, о чем я так долго мечтал, теперь превратилось в мучение - и как внезапна и непоправима была эта перемена!
  Наконец забрезжил день, угрюмый и ненастный, и моим воспаленным от бессонницы глазам предстала ингольштадтская церковь с белым шпилем и часами, которые показывали шесть. Привратник открыл ворота двора, служившего мне в ту ночь прибежищем, я вышел на улицу и быстро зашагал, словно желая избежать встречи, которой со страхом ожидал при каждом повороте.
  Я не решался вернуться к себе на квартиру, что-то гнало меня вперед, хотя я насквозь промок от дождя, лившего с мрачного черного неба.
  Так я шел некоторое время, стремясь усиленным физическим движением облегчить душевную муку, не отдавая себе ясного отчета, где я и что делаю.
  Сердце мое трепетало от мучительного страха, и я шагал неуверенной походкой, не смея оглянуться назад.
  Так одинокий пешеход,
  Чье сердце страх гнетет,
  Назад не смотрит, и спешит,
  И смотрит лишь вперед,
  И знает, знает, что за ним
  Ужасный враг идет*'137.
  Незаметно я дошел до постоялого двора, куда обычно приезжали дилижансы и кареты. Здесь я остановился, сам не зная зачем, и несколько минут смотрел на почтовую карету, показавшуюся в другом конце улицы. Когда она приблизилась, я увидел, что это швейцарский дилижанс; он остановился пря* "Старый Мореход" Колриджа. (Пер. В. Левика.) Глава пятая 45 мо подле меня, дверцы открылись, и появился Анри Клерваль, который, завидя меня, тотчас выскочил из экипажа. "Милый Франкенштейн, - воскликнул он, - как я рад тебя видеть! Как удачно, что ты оказался здесь к моему приезду".
  Ни с чем не сравнить моего восторга при виде Клерваля; его появление напомнило мне об отце, Элизабет и счастливых днях у домашнего очага. Я сжал его руку и тотчас забыл свой ужас и свою беду - впервые за много месяцев я ощутил светлую и безмятежную радость. Я сердечно приветствовал своего друга, и мы вместе направились к моему колледжу. Клерваль рассказывал о наших общих друзьях и был особенно доволен, что ему разрешили приехать в Ингольштадт.
  "Можешь себе представить, - говорил он, - как трудно было убедить отца, что не все нужные человеку знания заключены в благородном искусстве бухгалтерии;138 думаю, он так и не поверил мне до конца, ибо на мои неустанные просьбы каждый раз отвечал то же, что голландский учитель в "Векфилдском священнике": "Мне платят десять тысяч флоринов в год - без греческого языка; я ем-пью без всякого греческого языка"139. Однако его любовь ко мне все же преодолела нелюбовь к наукам, и он дал согласие на мое путешествие в страну знания".
  "Я безмерно счастлив тебя видеть, но скажи мне, как поживают мои отец, братья и Элизабет?"
  "Они здоровы, и все у них благополучно; их только беспокоит, что ты так редко им пишешь. Кстати, я сам хотел пробрать тебя за это. Но, дорогой мой Франкенштейн, - прибавил он, внезапно останавливаясь и вглядываясь в мое лицо, - я только сейчас заметил, что у тебя совершенно больной вид; ты худ, бледен и выглядишь так, точно не спал несколько ночей".
  "Ты угадал. Я очень усердно занимался одним делом и мало отдыхал, но надеюсь, что теперь с этим покончено и я свободен".
  Меня снова охватила дрожь; я не мог даже думать, не то что рассказывать, о событиях минувшей ночи. Я прибавил шагу, и мы скоро добрались до моего колледжа. Тут мне пришло в голову - и мысль эта заставила меня содрогнуться, - что существо, оставшееся у меня на квартире, могло еще быть там. Я боялся увидеть чудовище, но еще больше боялся, что его может увидеть Анри.
  Попросив его подождать несколько минут внизу, я быстро взбежал по лестнице. Моя рука потянулась уже к ручке двери, и только тут я опомнился. Я медлил войти, холод пронизывал меня с головы до ног. Потом я резко распахнул дверь, как делают дети, ожидая увидеть привидение; за дверью никого не было.
  Я со страхом вошел в комнату, но она была пуста; не оказалось ужасного гостя и в спальне. Я едва решался верить такому счастью, но, убедившись, что враг действительно исчез, радостно всплеснул руками и побежал вниз за Клервалем.
  46
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Мы поднялись ко мне, и скоро слуга принес нам завтрак. Я не мог сдерживать свою радость. Да это и не было просто радостью - все мое тело трепетало от возбуждения, пульс бился как бешеный. Я ни минуты не мог оставаться на месте: перепрыгивал через стулья, хлопал в ладоши и громко хохотал. Клер валь сперва приписывал мое оживление радости нашего свидания, но, вглядевшись внимательнее, заметил в моих глазах дикие искры безумия, а мой неудержимый, истерический хохот удивил и испугал его.
  "Милый Виктор, - воскликнул он, - скажи, ради бога, что случилось? Не смейся так. Ведь ты болен. Какова причина всего этого?"
  "Не спрашивай! - вскричал я, закрывая глаза руками, ибо мне почудилось, что страшное существо проскользнуло в комнату. - Он может рассказать... О, спаси меня, спаси!" Мне показалось, что чудовище схватило меня, я стал неистово отбиваться и в судорогах упал на пол.
  Бедный Клерваль! Что он должен был почувствовать! Встреча, которой мой друг ждал с таким нетерпением, обернулась горечью. Но я ничего этого не сознавал - я был без памяти, и прошло немало времени, прежде чем я пришел в себя. То было начало нервной горячки, на несколько месяцев приковавшей меня к постели. Все это время Клерваль был единственной моей сиделкой. Я узнал впоследствии, что он, щадя старость моего отца, которому долгая дорога была бы не под силу, и зная, как моя болезнь огорчит Элизабет, скрыл от них серьезность положения. Он знал, что никто не сумеет ухаживать за мной внимательнее, чем он, и, твердо надеясь на мое выздоровление, не сомневался, что поступает по отношению к ним наилучшим образом.
  В действительности же я был очень болен, и ничто, кроме неустанной самоотверженной заботы моего друга, не могло вернуть меня к жизни. Мне все время мерещилось сотворенное мною чудовище, и я без умолку им бредил.
  Мои слова, несомненно, удивляли Анри; сперва он счел их бессмыслицей, но упорство, с каким я возвращался все к той же теме, убедило его, что причиной моей болезни явилось некое страшное и необычайное событие.
  Я поправлялся очень медленно - не раз повторные вспышки недуга пугали и огорчали моего друга. Помню, когда я впервые смог с удовольствием оглядеться вокруг, я заметил, что на деревьях, заглядьшавших в мое окно, вместо осенних листьев появились молодые побеги. Весна в тот год стояла волшебная, и это немало помогло выздоровлению. Я чувствовал, что и в моей груди возрождаются любовь и радость, мрачность моя исчезла, и скоро я был так же весел, как в те времена, когда еще не знал роковой страсти.
  "Дорогой мой Клерваль, - воскликнул я, - ты бесконечно добр ко мне!
  Ты собирался всю зиму заниматься, а вместо этого просидел у постели больного. Чем смогу я отблагодарить тебя? Я горько корю себя за все, что причинил тебе, но ты меня простишь".
  Глава шестая
  47
  "Ты полностью отблагодаришь меня, если не будешь ни о чем тревожиться и постараешься поскорее поправиться; и раз ты так хорошо настроен, можно мне кое о чем поговорить с тобой?"
  Я вздрогнул. Поговорить? Неужели он имел в виду то, о чем я не решался даже подумать?
  "Успокойся, - сказал Клерваль, заметив, что я переменился в лице, - я не собираюсь касаться того, что тебя волнует. Я только хотел сказать, что твой отец и кузина будут очень рады получить письмо, написанное твоей рукой. Они не знают, как тяжело ты болел, и встревожены твоим долгим молчанием".
  "И это все, милый Анри? Как мог ты подумать, что первая моя мысль будет не о дорогих и близких людях, таких любимых и столь достойных любви?"
  "Если так, друг мой, ты, наверное, обрадуешься письму, которое уже несколько дней тебя ожидает. Кажется, оно от твоей кузины".
  Глава шестая140
  И Клерваль протянул мне письмо. Оно было от моей Элизабет141. Дорогой кузен!
  Ты был болен, очень болен, и даже частые письма доброго Анри не могли меня вполне успокоить. Тебе запрещено даже держать перо, но одного слова от тебя, милый Виктор, будет довольно, чтобы рассеять наши страхи.
  Я уже давно с нетерпением жду каждой почты и убеждаю дядю не предпринимать поездки в Ингольштадт. Мне не хотелось бы подвергать его неудобствам, быть может даже опасностям, столь долгого пути, но как часто я сожалела, что сама не могу его проделать! Боюсь, что уход за тобой поручен какой-нибудь старой наемной сиделке, которая не умеет угадывать твоих желаний и выполнять их так любовно и внимательно, как твоя бедная кузина. Но все это уже позади, Клерваль питает, что тебе лучше. Я горячо надеюсь, что ты скоро сам сообщишь нам об этом.
  Выздоравливай - и возвращайся к нам. Тебя ждет счастливый домашний очаг и любящая семья. Отец твой бодр и здоров, и ему нужно только одно - увидеть тебя, убедиться, что ты поправился, и тогда никакие заботы не омрачат его доброго лица. А как ты порадуешься, глядя на нашего Эрнеста! Ему уже шестнадцать, и энергия бьет в нем ключом. Он хочет быть настоящим швейцарцем и вступить в иноземные войска, но мы не в силах с ним расстаться, по крайней мере до возвращения его старшего брата. Дядя не одобряет военной службы в чужих странах, но ведь у Эрнеста никогда не было твоего прилежания. Ученье для него - тяжкое бремя; он проводит 48 Франкенштейн, или Современный Прометей время на воздухе, то в горах, то на озере. Боюсь, что он станет бездельничать, если мы не согласимся и не разрешим ему вступить на избранный им путь.
  С тех пор как ты уехал, здесь мало что изменилось, разве только подросли наши милые дети. Синее озеро и снеговые горы не меняются; мне кажется, что наш мирный дом и безмятежные сердца живут по тем же незыблемым законам. Мое время проходит в мелких хлопотах, но они меня развлекают, а наградой за труды служат довольные и добрые лица окружающих. Со времени твоего отъезда в нашей маленькой семье произошла одна перемена. Ты, вероятно, помнишь, как попала к нам в дом Жюсгина Мориц?142 А может быть, и нет - поэтому я вкратце расскажу тебе ее историю. Мать ее, госпожа Мориц, осталась вдовой с четырьмя детьми, из которых Жюсгина, любимица отца, была третьей. Но мать, по какой-то странной прихоти, невзлюбила ее и после смерти г-на Морица стала обращаться с ней очень скверно. Моя тетушка заметила это и, когда Жюстине исполнилось двенадцать, уговорила мать девочки отдать ее нам.
  Республиканский строй нашей страны породил более простые и здоровые нравы, чем в окружающих нас великих монархиях. Здесь менее резко выражено различие в положении общественных групп, низшие слои не находятся в такой бедности и презрении и поэтому более цивилизованны143. В Женеве прислуга - это нечто иное, чем во Франции или Англии. Принятая в нашу семью, Жюсгина взяла на себя обязанности служанки, но в нашей счастливой стране это положение не означает невежества или утраты человеческого достоинства144.
  Жюсгина всегда была твоей любимицей;145 я помню, как ты однажды сказал, что одного ее взгляда довольно, чтобы рассеять твое дурное настроение, и объяснил это так же, как Ариосто, когда он описывает красоту Анжелики:146 уж очень мило ее открытое и сияющее личико. Тетя сильно к ней привязалась и дала ей лучшее образование, чем предполагала вначале. За это она была вознаграждена сторицею: Жюсгина оказалась самым благодарным созданием на свете. Она не выражала свою признательность словами - этого я от нее никогда не слышала, но в ее глазах светилась благоговейная любовь к покровительнице. Хотя от природы это веселая и даже ветреная девушка, тетушку она слушалась во всем, видя в ней образец всех совершенств и стараясь подражать ее речи и манерам, поэтому до сих пор часто напоминает мне ее.
  Когда моя дорогая тетушка скончалась, все мы были слишком погружены в собственное горе, чтобы замечать бедняжку Жюсгину, которая во время болезни ходила за ней с величайшей заботливостью. Жюсгина сама потом тяжело заболела, но ей были уготованы еще и другие испытания.
  Глава шестая
  49
  Ее братья и сестра умерли один за другим, и мать осталась бездетной, если не считать дочери, которой она в свое время пренебрегала. Мать ощутила укоры совести и стала думать, что смерть любимых детей явилась карой за ее несправедливость. Она была католичкой, и духовник, как видно, утвердил ее в этой мысли. Вот почему спустя несколько месяцев после твоего отъезда в Ингольштадт раскаявшаяся мать призвала к себе Жюстину.
  Бедняжка! Она плакала, расставаясь с нами; со смертью тетушки она очень переменилась, горе смягчило ее, и вместо прежней живости в ней появилась подкупающая кротость. Пребывание под материнской кровлей также не могло вернуть ей веселости. Раскаяние ее матери было очень неустойчивым. Бывали дни, когда она просила Жюсгину простить ей несправедливость, но чаще она обвиняла ее в смерти братьев и сестры.
  Постоянное раздражение привело к болезни, и от этого нрав госпожи Мориц стал еще тяжелее; однако теперь она успокоилась навеки. Она умерла в начале прошлой зимы, с наступлением холодов. Жюстина возвратилась к нам, и я нежно люблю ее. Она умна, добра и очень хороша собой; как я уже сказала, многое в ее манере держаться и говорить постоянно напоминает мне мою дорогую тетушку. Надо рассказать тебе, дорогой кузен, и о нашем милом маленьком Уильяме. Вот бы тебе посмотреть на него! Для своих лет он очень рослый; у него смеющиеся синие глаза, темные ресницы и кудрявые волосы. Когда он улыбается, на его румяных щечках появляются ямочки. У него уже было несколько маленьких "невест", но самая любимая из них - Луиза Бирон147, очаровательная пятилетняя девочка.
  А теперь, милый Виктор, тебе наверняка хочется узнать новости о наших женевских соседях148. Хорошенькая мисс Мэнсфилд уже принимала поздравления по поводу своего предстоящего брака с молодым англичанином, Джоном Мельбурном. Ее некрасивая сестра Манон вышла осенью за богатого банкира, г-на Дювиллара. Твой школьный товарищ Луи Мануар после отъезда Клерваля потерпел несколько неудач. Теперь он, впрочем, утешился и, говорят, собирается жениться на симпатичной и бойкой француженке г-же Тавернье. Она вдова и значительно старше Мануара, но у нее еще множество поклонников.
  Описывая тебе все это, дорогой кузен, я и сама немного развлеклась, но теперь, заканчивая письмо, вновь ощущаю беспокойство. Напиши нам, Виктор. Одна строчка, одно слово будет для нас радостью. Тысячу раз спасибо Анри за его доброту и заботу и за частые письма; мы благодарны ему от всей души. Прощай, милый кузен, береги себя и пиши, умоляю тебя!149 Элизабет Лавенца Женева, 18 марта 17... года 50 Франкенштейн, или Современный Прометей "О милая Элизабет! - воскликнул я, прочтя письмо. - Надо сейчас же ответить им и рассеять их тревогу".
  Я написал домой, после чего почувствовал сильную усталость; но выздоровление началось и пошло быстро. Спустя еще две недели я уже мог выходить.
  Одной из первых моих забот по выздоровлении было представить Клерваля некоторым из университетских профессоров. При этом мне пришлось вынести немало неловких прикосновений, бередивших мою душевную рану. С той роковой ночи, когда завершились мои труды и начались мои бедствия, я проникся величайшим отвращением к самому слову "естествознание". Даже когда я вполне оправился от болезни, вид химических приборов вновь вызывал мучительные симптомы нервного расстройства. Анри заметил это и убрал подальше все мои инструменты. Он поместил меня в другую комнату, ибо видел, что мне стала неприятна моя бывшая лаборатория. Но все заботы Клерваля были сведены на нет, когда я навестил своих профессоров. Господин Вальдман причинил мне истинную муку, принявшись горячо поздравлять меня с удивительными достижениями в науках. Он вскоре заметил, что эта тема мне неприятна, но, не догадываясь об истинной причине, приписал это моей скромности и поспешил переменить разговор: вместо моих успехов он начал превозносить саму науку, с явным желанием дать мне блеснуть. Что было делать?
  Желая доставить мне удовольствие, он терзал меня. Казалось, он старательно демонстрирует одно за другим орудия пытки, чтобы затем предать меня медленной и мучительной смерти. Я корчился от его слов, не смея показать, как мне больно. Клерваль, неизменно внимательный к чувствам других, предложил переменить тему беседы под предлогом своей неосведомленности в ней, и мы заговорили о предметах более общих. Я мысленно поблагодарил своего друга, но ничего ему не сказал, а он ни разу не попытался выведать мою тайну.
  Любя и безмерно уважая его, я видел его недоумение, но не решался сообщить ему о событии, которое так часто являлось моему воображению и которое я страшился оживить в памяти, рассказывая о нем другому!
  С г-ном Кремле мне пришлось труднее: при моей тогдашней чувствительности, обостренной до крайности, его грубоватые похвалы были для меня еще мучительнее, чем доброжелательность г-на Вальдмана. "Черт бы побрал этого парня! - воскликнул он. - Знаете ли, господин Клерваль, ведь он нас всех заткнул за пояс. Да, да, что вы на меня так уставились? Это сущая правда.
  Зеленый юнец, который еще недавно веровал в Корнелия Агриппу как в святое Евангелие, сейчас занял первое место. Если его не одернуть, он нас всех посрамит. Да, да, - продолжал он, заметив страдальческое выражение моего лица, - господин Франкенштейн у нас скромник - отличное качество в молодом человеке. Юноше положено быть скромным, господин Клерваль; в молодости я и сам был таков, да только этой скромности ненадолго хватает".
  Глава шестая
  51
  Тут г-н Кремле принялся расхваливать себя самого и, к счастью, оставил столь неприятную для меня тему.
  Клерваль никогда не сочувствовал моей склонности к естественным наукам, у него самого были совершенно иные, литературные интересы. В университет он приехал, чтобы овладеть восточными языками и таким образом подготовить себя к деятельности, о которой мечтал. Желая многого достичь, он обратил свои помыслы к Востоку, где открывался простор для его предприимчивости. Его интересовали персидский, арабский и санскрит, и он без труда убедил меня заняться тем же150. Праздность всегда меня тяготила151, а теперь, возненавидев прежние свои занятия и стремясь отвлечься от размышлений, я нашел большое облегчение в этих общих уроках с моим другом; в сочинениях восточных авторов152 я открыл много поучительного и утешающего. В отличие от Клерваля, я не вдавался в научное изучение восточных языков, ибо не ставил себе иной цели, кроме временного развлечения. Я читал лишь ради содержания и был вознагражден за труды153. Грусть у них успокоительна, а радость - возвышенна, более чем у писателей любой другой страны. Когда читаешь их творения, жизнь представляется солнечным сиянием, садом роз154, улыбками и капризами прекрасной противницы и любовным огнем, сжигающим ваше сердце155. Как это непохоже на мужественную и героическую поэзию Греции и Рима!
  За этими занятиями прошло лето; поздней осенью я предполагал возвратиться в Женеву, но задержался, потому что не хотел покинуть Клерваля в чужом городе, прежде чем он приобретет там друзей. А там пришла зима, выпал снег, дороги стали непроезжими, и мой отъезд был отложен до весны.
  Я крайне досадовал на это промедление, ибо мне не терпелось увидеть родные края и своих близких. Впрочем, зиму мы провели приятно; весна была необычайно поздней, но, когда пришла, ее прелесть искупила это запоздание.
  Наступил май, и я ежедневно ожидал письма, которое должно было назначить день моего отъезда; тут Анри предложил пешую прогулку по окрестностям Ингольштадга, чтобы я мог проститься с местами, где прожил так долго. Я с удовольствием согласился, так как любил ходить, и в родных местах Клерваль был моим постоянным спутником в подобных экскурсиях.
  В этих странствиях мы провели две недели; бодрость и здоровье к тому времени вернулись ко мне, чистый воздух, путевые впечатления и общение с другом еще более укрепили меня. Мои занятия отдалили меня от людей и сделали затворником; Клерваль пробудил во мне мои лучшие качества, он заново научил меня любить природу и радостные детские лица. Незабвенный друг! Как искренне ты любил меня, как возвышал до уровня собственной высокой души! Себялюбивые устремления принизили меня, но твоя забота и привязанность отогрели мое сердце. Я снова стал тем счастливцем, который всего лишь несколько лет назад всех любил, всеми был любим и не знал печали.
  52
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Когда я бывал в хорошем расположении духа, природа являлась для меня источником восхитительных ощущений. Ясное небо и зеленеющие поля наполняли меня восторгом. Весна в тот год и в самом деле была дивной; весенние цветы распускались на живых изгородях, летние готовились расцвести. Я наконец отдыхал от мыслей, угнетавших меня весь год, несмотря на все старания отогнать их.
  Анри радовался моей веселости и искренне разделял мое настроение; он старался развлечь меня и одновременно выражал чувства, переполнявшие его самого. В те дни он был поистине неистощим. Иногда, подражая персидским и арабским писателям, он сочинял повести, исполненные воображения и страсти; иногда читал мои любимые стихи или заводил спор и весьма искусно его поддерживал.
  Мы возвратились в колледж под вечер воскресного дня; крестьяне затевали пляски, повсюду нам встречались веселые и счастливые лица. Я и сам был в отличном расположении духа; ноги несли меня особенно легко, а сердце смеялось и ликовало.
  Глава седьмая156
  Придя к себе, я нашел следующее письмо от отца: Дорогой Виктор157, ты, вероятно, с нетерпением ждешь письма, которое назначит день твоего возвращения, и сперва я хотел написать тебе всего несколько строк, чтобы только указать этот день. Но такое малодушие было бы жестоко по отношению к тебе. Каково тебе будет, вместо ожидаемого радостного приема, встретить здесь горе и слезы! Но как поведать тебе о нашем несчастье? Долгое отсутствие не могло сделать тебя равнодушным к нашим радостям и бедам, а я вынужден причинить горе моему долгожданному сыну. Я хотел бы подготовить тебя к ужасному известию, но это невозможно; ты уже, наверное, пробегаешь глазами страницу в поисках страшной новости.
  Не стало нашего Уильяма, нашего веселого и милого ребенка, согревавшего мое сердце своей улыбкой. Виктор! Его убили!
  Не буду пытаться утешить тебя, просто расскажу, как это случилось.
  В прошлый четверг (седьмого мая)158 я, моя племянница и оба твои брата отправились на прогулку в Пленпале159. Вечер был теплый и тихий, и мы зашли дальше обычного. Уже стемнело, когда мы подумали о возвращении, и тут оказалось, что Уильям и Эрнест, шедшие впереди, скрылись из виду. Поджидая их, мы сели на скамью. Вскоре появился Эрнест и спросил, не видели ли мы его брата: они играли в прятки, Уильям побежал Глава седьмая 53 прятаться, он никак не мог его найти, а потом долго ждал, но тот так и не показался.
  Это нас очень встревожило, и мы искали его до самой ночи; Элизабет предположила, что он вернулся домой, но и там его не оказалось. Мы снова принялись искать его при свете факелов, ибо я не мог уснуть, зная, что мой мальчик заблудился и теперь зябнет от ночной росы. Элизабет также терзалась тревогой. Часов в пять я нашел свое дорогое дитя; еще накануне здоровый и цветущий, он был распростерт на траве, бледный и недвижимый, на шее его отпечатались пальцы убийцы.
  Его принесли домой; горе, написанное на моем лице, все объяснило Элизабет. Она захотела видеть тело; сперва я попытался помешать ей, но она настаивала; взглянув на шею мальчика, она всплеснула руками и воскликнула: "Боже! Я погубила мое милое дитя!"
  Она потеряла сознание, и ее с трудом удалось привести в чувство.
  Очнувшись, Элизабет снова зарыдала. Она рассказала мне, что в тот вечер Уильям непременно хотел надеть на шею драгоценный медальон с портретом матери. Вещица исчезла. Она-то, как видно, и соблазнила убийцу.
  Найти его пока не удается, хотя мы и прилагаем все усилия; но это ведь не воскресит моего Уильяма!
  Приезжай, дорогой Виктор; ты один сумеешь утешить Элизабет. Она все время плачет, несправедливо виня себя в гибели ребенка, и слова ее разрывают мне сердце. Мы все несчастны, но именно поэтому ты захочешь вернуться и утешить нас. Бедная твоя мать! Увы, Виктор! Сейчас я благодарю Бога, что она не дожила до этого и не увидела страшной смерти своего любимого малютки.
  Приезжай, Виктор, не с мыслями о мести, но с любовью в душе, которая заживила бы нашу рану, а не растравляла ее. Войди в дом скорби, мой друг, но не с ненавистью к врагам, а с любовью к любящим тебя.
  Твой убитый горем отец
  Альфонс Франкенштейн
  Женева, 12 мая 17... года
  Клерваль, следивший за выражением моего лица, пока я читал, с изумлением увидел, как радость при получении вестей из дому вдруг сменилась отчаянием. Я бросил письмо на стол и закрыл лицо руками.
  "Дорогой Франкенштейн! - воскликнул Анри, видя мои горькие слезы. - Неужели тебе суждены постоянные несчастья? Дорогой друг, скажи, что случилось?"
  Я указал ему на письмо, а сам в волнении зашагал по комнате. Прочтя о нашей беде, Клерваль тоже заплакал.
  54
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  "Не могу утешать тебя, мой друг, - сказал он, - твое горе неутешно. Но что ты намерен делать?"
  "Немедленно ехать в Женеву. Пойдем, Анри, закажем лошадей".
  По дороге Клерваль все же пытался утешить меня. Он сочувствовал мне всей душой. "Бедный Уильям, - говорил он, - бедный, милый ребенок! Он теперь уснул подле ангельской души своей матери. Всякий, кто знал этого малютку во всей его детской прелести, оплачет его безвременную гибель. Умереть так ужасно, ощущая на своей шее руки убийцы! Каким злодеем надо быть, чтобы погубить невинного! Бедное дитя! Одним только можно утешиться: его близкие сокрушаются и плачут, но сам он уже отстрадал. Страшный миг позади, и он упокоился навеки. Его нежное тело укрыто могильным дерном, и он не чувствует боли. Ему уже не нужна жалость; сбережем ее для несчастных, которые его пережили"160.
  Так говорил Клерваль, быстро идя со мной по улице. Слова его запечатлелись у меня в уме, и я вспоминал их впоследствии, оставшись один. Но теперь, едва подали лошадей, я поспешил сесть в экипаж и простился со своим другом.
  Невеселое это было путешествие. Сперва я торопился, желая поскорее обнять моих опечаленных близких, но с приближением к родным местам мне захотелось ехать медленнее. Мне было трудно справиться с нахльшувшими на меня чувствами. Я проезжал места, знакомые с детства, но не виденные почти шесть лет. Как все должно было измениться за это время! Произошло одно нежданное и страшное событие; но множество мелких обстоятельств могло привести и к другим переменам, не столь внезапным, но не менее важным.
  Страх овладел мною. Я боялся ехать дальше, смутно предчувствуя какие-то неведомые беды, которые приводили меня в ужас, хотя я и не сумел бы их назвать.
  В этом тяжелом состоянии духа я пробыл два дня в Лозанне161. Я смотрел на озеро: воды его были спокойны, все вокруг тихо, и снеговые вершины, эти "дворцы природы"162, были все те же. Их безмятежная красота понемногу успокоила меня, и я продолжал свой путь в Женеву.
  Дорога шла по берегу озера, которое сужается в окрестностях моего родного города. Я уже различал черные склоны Юры и светлую вершину Монблана163. Тут я расплакался как ребенок. "Милые горы! И ты, мое прекрасное озеро! Вот как вы встречаете странника! Вершины гор безоблачны, небо и озеро синеют так мирно. Что это - обещание покоя или насмешка над моими страданиями?"
  Я боюсь, мой друг, наскучить вам описанием всех этих подробностей, но то были еще сравнительно счастливые дни, и мне приятно их вспоминать. О любимая родина! Кто, кроме твоих детей, поймет, с какой радостью я снова увидел твои потоки и горы и особенно твое дивное озеро!
  Однако, подъезжая к дому, я вновь оказался во власти горя и страха.
  Спускалась ночь; когда темные горы стали едва различимы, на душе у меня сдела-Глава седьмая 55 лось еще тяжелее. Все окружающее представилось мне огромной и мрачной ареной зла, и я смутно почувствовал, что мне суждено стать несчастнейшим из смертных. Увы! Предчувствия не обманули меня, и только в одном я ошибся: все воображаемые ужасы не составляли и сотой доли того, что мне предстояло испытать на деле.
  Когда я подъехал к окрестностям Женевы, уже совсем стемнело. Городские ворота были заперты164, и мне пришлось заночевать в Сешероне165, деревушке, расположенной в полулье от города. Небо было ясное; я не мог уснуть и решил посетить место, где был убит мой бедный Уильям. Не имея возможности пройти через город, я добрался до Пленпале в лодке по озеру. Во время этого короткого переезда я видел, как молнии чертили дивные узоры вокруг вершины Монблана. Гроза быстро приближалась. Причалив, я поднялся на небольшой холм, чтобы ее наблюдать.
  Она пришла, тучи заволокли небо, упали первые редкие и крупные капли, а потом хлынул ливень.
  Я пошел дальше, хотя тьма и грозовые тучи сгущались, а гром гремел над самой моей головою. Ему вторило эхо Салев166, Юры и Савойских Альп167, яркие вспышки молний ослепляли меня, озаряя озеро и превращая его в огромную пелену огня; потом все на миг погружалось в непроглядную тьму, пока глаз не привыкал к ней после слепящего света168. Как это часто бывает в Швейцарии, гроза надвинулась со всех сторон сразу. Сильнее всего гремело к северу от города, над той частью озера, что лежит между мысом Бельрив и деревней Копе169. Слабые вспышки молний освещали Юру, а к востоку от озера то скрывалась во тьме, то озарялась островерхая гора Моль170.
  Наблюдая грозу, прекрасную и вместе страшную, я быстро шел вперед.
  Величественная битва, разыгравшаяся в небе, подняла мой дух. Я сжал руки и громко воскликнул: "Уильям, мой ангел! Вот твое погребение, вот похоронный звон по тебе!" В этот миг я различил в темноте фигуру, выступившую из-за ближайших деревьев; я замер, пристально вглядываясь: ошибки быть не могло.
  Сверкнувшая молния осветила стоявшего, и я ясно его увидел: гигантский рост и немыслимая для обычного человека уродливость говорили, что передо мной мерзкий дьявол, которому я даровал жизнь. Что он здесь делал? Уж не он ли (я содрогнулся при одной мысли об этом) был убийцей моего брата? Едва эта догадка мелькнула в моей голове, как превратилась в уверенность; ноги у меня подкосились, и я вынужден был прислониться к дереву. Он быстро прошел мимо и затерялся во тьме. Никто из людей не способен был загубить прелестного ребенка. Убийцей мог быть только он! Я в этом не сомневался. Самая мысль об этом казалась неоспоримым доказательством. Я хотел было погнаться за чудовищем, но это было бы напрасно - уже при следующей вспышке молнии я увидел, как он карабкается на почти отвесную скалистую гору Мон-Салев, что замыкает Пленпале с юга. Скоро он добрался до вершины и исчез.
  56
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Я стоял не двигаясь. Гром стих, но дождь продолжался, и все было окутано тьмой. Я вновь мысленно переживал события, которые так старался забыть:
  все этапы моего открытия, появление созданного мной существа у моей постели и его исчезновение. С той ночи, когда я оживил его, прошло почти два года. Быть может, это уже не первое его преступление? Горе мне! Я выпустил в мир монстра, наслаждавшегося убийством и кровью! Разве не он убил моего брата?
  Никому не понять, какие муки я претерпел в ту ночь; я провел ее под открытым небом, промок и озяб. Но я даже не замечал ненастья. Ужас и отчаяние наполняли мою душу. Существо, которое я пустил жить среди людей, наделенное силой и стремлением творить зло, подобное только что содеянному преступлению, представлялось мне моим же собственным злым началом, вампиром, вырвавшимся из гроба, чтобы уничтожать все, что мне дорого.
  Рассвело, и я направился в город. Ворота были открыты, и я поспешил к отцовскому дому. Первой моей мыслью было открыть все, что мне известно об убийце, и немедленно снарядить погоню. Но, вспомнив, о чем пришлось бы рассказывать, я заколебался. В полночь среди неприступных гор мне повстречалось существо, которое я сам сотворил и наделил жизнью. Я вспомнил нервную горячку, перенесенную как раз в то время, когда я его создал, и подумал, что это заставит считать лихорадочным бредом весь мой рассказ, и без того неправдоподобный. Если бы кто-нибудь другой поведал мне подобную историю, я сам счел бы его безумцем. К тому же чудовище было способно уйти от любой погони, даже если б родные поверили мне настолько, чтобы предпринять ее. Да и к чему была бы погоня? Кто мог поймать существо, без труда взбирающееся по отвесным скалам Мон-Салев? Эти соображения убедили меня молчать.
  Было около пяти утра, когда я вошел в отцовский дом. Я велел слугам никого не будить и прошел в библиотеку, чтобы там дождаться обычного часа пробуждения семьи.
  Прошло шесть лет - они пролетели незаметно, как сон, не считая одной непоправимой утраты, - и вот я снова стоял на том самом месте, где в последний раз обнял отца, уезжая в Ингольштадт. Любимый и почтенный родитель!
  Он еще оставался у меня. Я взглянул на портрет матери, стоявший на камине.
  Эта картина, написанная по заказу отца, изображала Каролину Бофор, плачущую на коленях у гроба своего отца. Одежда ее была убога, щеки бледны, но она была исполнена такой красоты и достоинства, что жалость казалась едва ли уместной. Тут же стоял миниатюрный портрет Уильяма - взглянув на него, я залился слезами. В это время вошел Эрнест: он слышал, как я приехал, и поспешил мне навстречу. Он приветствовал меня с грустной радостью.
  "Добро пожаловать, милый Виктор, - сказал он. - Ах, еще три месяца назад ты застал бы всех нас счастливыми. Сейчас ты приехал делить с нами безутешное горе. Все же я надеюсь, что твой приезд подбодрит отца; он тает на Глава седьмая 57 глазах. И ты сумеешь убедить несчастную Элизабет не упрекать себя понапрасну. Бедный Уильям! Это был наш любимец и наша гордость".
  Слезы покатились из глаз моего брата, а во мне все сжалось от смертельной тоски. Прежде я лишь в воображении видел горе своих домашних; действительность оказалась не менее ужасной. Я попытался успокоить Эрнеста и стал расспрашивать его об отце и о той, которую я называл кузиной171.
  "Ей больше, чем нам всем, нужны утешения172, - сказал Эрнест. - Она считает себя причиной гибели брата, и это ее убивает. Но теперь, когда преступник обнаружен..."
  "Обнаружен? Боже! Возможно ли? Кто мог поймать его? Ведь это все равно, что догнать ветер или соломинкой преградить горный поток. А кроме того, я его видел. Еще этой ночью он был на свободе".
  "Не понимаю, о чем ты говоришь, - в недоумении ответил мой брат173. - Нас это открытие совсем убило174. Сперва никто не хотел верить. Элизабет - та не верит до сих пор, несмотря на все улики. Да и кто бы мог подумать, что Жюстина Мориц, такая добрая, преданная нашей семье, могла совершить столь чудовищное преступление?"175 "Жюстина Мориц? Несчастная! Так вот кого обвиняют? Но ведь это напраслина, и никто, конечно, этому не верит, не правда ли, Эрнест?"
  "Сначала не верили; но потом выяснились некоторые обстоятельства, которые поневоле заставляют поверить. Вдобавок к уликам, она ведет себя так странно, что сомнений - увы! - не остается. Сегодня ее судят, и ты все услышишь сам".
  Он сообщил мне, что в то утро, когда было обнаружено убийство бедного Уильяма, Жюстина внезапно заболела и несколько дней пролежала в постели. Пока она хворала, одна из служанок взяла почистить платье, которое было на ней в ночь убийства, и нашла в кармане миниатюрный портрет моей матери, тот самый, что, по-видимому, соблазнил убийцу. Служанка немедленно показала его другой служанке, а та, ничего не сказав нам, отнесла его судье. На основании этой улики Жюсгину взяли под стражу. Когда ей сказали, в чем ее обвиняют, несчастная своим крайним замешательством усилила подозрения.
  Все это было очень странно, однако не поколебало моей убежденности, и я сказал:
  "Вы все ошибаетесь; я знаю, кто убийца. Бедная добрая Жюстина невиновна".
  В эту минуту в комнату вошел отец. Горе наложило на него глубокий отпечаток, но он бодрился ради встречи со мной. Грустно поздоровавшись, он хотел было заговорить на постороннюю тему, чтобы не касаться нашего несчастья, но тут Эрнест воскликнул:
  "Боже мой, папа! Виктор говорит, что знает, кто убил бедного Уильяма".
  58
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  "К несчастью, и мы это знаем, - ответил отец. - А лучше бы навеки остаться в неведении, чем обнаружить такую испорченность и неблагодарность в человеке, которого я ценил столь высоко".
  "Милый отец, вы заблуждаетесь. Жюстина невиновна".
  "Если так, не дай бог, чтобы ее осудили. Суд будет сегодня, и я искренне надеюсь, что ее оправдают".
  Эти слова меня успокоили. Я был твердо убежден, что ни Жюстина, ни кто-либо другой из людей не причастны к этому преступлению. Поэтому я не опасался, что найдутся косвенные улики, достаточно убедительные, чтобы ее осудить. Мои показания нельзя было оглашать, толпа сочла бы этот ужасный рассказ бредом безумца. Кто, кроме меня самого, его создателя, мог поверить, не видя собственными глазами, в это существо, которое я выпустил на свет как живое свидетельство моей самонадеянности и опрометчивости?176 Скоро к нам вышла Элизабет. Время изменило ее с тех пор, как мы виделись в последний раз. Оно наделило ее красотой, несравнимой с прежней детской прелестью. Та же чистота и та же живость, но при всем том выражение, говорящее и об уме, и о чувстве177. Она встретила меня с нежной лаской.
  "Твой приезд, милый кузен, - сказала она, - вселяет в меня надежду.
  Быть может, тебе удастся спасти бедную, ни в чем не повинную Жюсгину.
  Если считать преступницей ее, кто из нас застрахован от такого же обвинения?
  Я убеждена в ее невиновности так же, как в своей собственной. Наше несчастье тяжело нам вдвойне: мы не только потеряли нашего милого мальчика, но теряем и эту бедняжку, которую я искренне люблю и которой предстоит, пожалуй, еще худшая участь. Если Жюстину осудят, мне никогда не знать больше радости. Но нет, я уверена, что этого не будет. И тогда я снова буду счастлива, даже после смерти моего маленького Уильяма".
  "Она невиновна, Элизабет, - сказал я, - и это будет доказано. Не бойся ничего, бодрись и верь, что ее оправдают".
  "Как ты добр и великодушен!178 Все поверили в ее виновность, и это меня терзает: ведь я-то знаю, что этого не может быть, но, когда видишь, как все предубеждены против нее, можно прийти в отчаяние".
  Она заплакала.
  "Милая племянница, - сказал отец, - осуши свои слезы. Если она непричастна к убийству, положись на справедливость наших законов179, а уж я постараюсь, чтобы ее судили без малейшего пристрастия".
  Глава восьмая180
  Мы провели несколько печальных часов; в одиннадцать должен был начаться суд. Так как отец и остальные члены семьи должны были присутствовать на нем как свидетели, я вызвался сопровождать их. Пока длился этот фарс Глава восьмая 59 правосудия, я испытывал нестерпимые муки. В результате моего любопытства и недозволенных опытов оказывались обречены на гибель два человеческих существа: один из них был невинный смеющийся ребенок, другого ожидала еще более ужасная смерть, сопряженная с позором и вечным клеймом злодейства. Жюсгина была достойной девушкой, все сулило ей счастливую жизнь, а ее предадут позорной смерти - и виною этому буду я! Я тысячу раз предпочел бы сам взять на себя преступление, вменяемое Жюстине, но меня не было, когда оно совершилось; мое заявление сочли бы бредом безумного, и оно не спасло бы ту, что пострадала из-за меня.
  Жюсгина держалась с достоинством. Она была в трауре; ее лицо, вообще привлекательное, под влиянием скорби приобрело особую красоту. Она казалась спокойной и не дрожала, хотя тысячи глаз смотрели на нее с ненавистью; сочувствие, которое ее красота могла бы вызвать у присутствующих, пропадало при мысли о кошмарном злодеянии, которое ей приписывали.
  Спокойствие явно давалось ей нелегко. Так как ее смятение с самого начала посчитали за доказательство вины, она старалась сохранить хотя бы подобие мужества.
  Войдя в зал суда, Жюсгина окинула его взглядом и сразу же увидела нас. Слезы затуманили ей глаза, но она быстро овладела собой и посмотрела на нас с любовью и грустью, говорившими о ее невиновности.
  Суд начался; после речи обвинителя выступили несколько свидетелей.
  Странное стечение обстоятельств, говоривших против Жюсгины, поразило бы каждого, кто не имел, подобно мне, бесспорных доказательств ее непричастности к преступлению. В ночь убийства она оказалась вне дома, а утром какая-то рыночная торговка видела ее недалеко от того места, где было позже обнаружено тело убитого ребенка. Женщина спросила ее, что она тут делает, но девушка как-то странно посмотрела на нее и пробормотала что-то невнятное.
  Домой Жюсгина возвратилась около восьми часов и на вопрос, где она провела ночь, ответила, что ходила искать ребенка, а потом с тревогой спросила, нашелся ли он. Когда ей показали труп, с ней случился сильнейший истерический припадок и она на несколько дней слегла в постель. Теперь ей предъявили миниатюру, найденную служанкой в кармане ее платья, и, когда Элизабет дрожащим голосом опознала в ней ту самую, которую она надела на шею ребенка за час до его исчезновения, по залу пронесся ропот негодования и ужаса.
  Жюстину спросили, что она может сказать в свое оправдание. Пока шло разбирательство, она заметно переменилась. Теперь ее лицо выражало изумление и ужас. Временами она с трудом удерживалась от слез; но когда ей дали слово, она собрала все силы и заговорила внятно, хотя и срывающимся голосом.
  "Видит Бог, - сказала она, - я ни в чем не виновата, но я понимаю, что одних лишь моих заверений мало. Я хочу дать простое объяснение фактам, которые свидетельствуют против меня. Может быть, судьи, зная мою прежнюю 60 Франкенштейн, или Современный Прометей жизнь, благожелательно истолкуют все, что сейчас кажется им подозрительным или странным".
  Она рассказала, что с разрешения Элизабет провела вечер накануне убийства в доме своей тетки, в деревне Шэн, поблизости от Женевы. Возвращаясь оттуда около девяти часов, Жюсгина встретила человека, спросившего у нее, не видела ли она пропавшего ребенка. Это ее очень встревожило, и она несколько часов искала его, а там городские ворота оказались запертыми на ночь, и остаток ночи ей пришлось провести в сарае, возле одного дома, где ее хорошо знали, но будить хозяев она постеснялась. Всю ночь она не могла сомкнуть глаз и только к утру, как видно, ненадолго уснула. Ее разбудили чьи-то шаги.
  Уже рассвело, когда Жюсгина вышла из своего убежища181 и снова принялась за поиски. Если она при этом оказалась вблизи места, где потом нашли тело, то это вышло случайно. Когда проходившая мимо торговка обратилась к ней с вопросами, она, должно быть, действительно казалась растерянной, но причиной была бессонная ночь и тревога за бедного Уильяма. О миниатюре она ничего сказать не могла.
  "Я понимаю, - продолжала несчастная, - что эта улика является для меня роковой, но объяснить ничего не сумею, могу только гадать, как она попала ко мне в карман. Но и тут я теряюсь. Насколько я знаю, врагов у меня нет; не может же быть, чтобы кто-нибудь захотел погубить меня просто так, из прихоти. Быть может, мне подбросил ее убийца? Но когда он успел это сделать?
  А если это так, зачем ему было похищать драгоценность, чтобы тут же с нею расстаться?
  Я предаю себя в руки судей, хотя ни на что не надеюсь. Опросите свидетелей, которые могли бы дать обо мне отзыв; если и после их показаний вы сочтете меня способной на такое злодейство, пусть меня судят, но, клянусь спасением души, я невиновна".
  Опросили нескольких свидетелей, знавших ее много лет; и они отозвались о ней хорошо, но выступали робко и неохотно, - вероятно, из отвращения к ее предполагаемому преступлению. Видя, что последняя надежда обвиняемой - ее безупречная репутация - готова рухнуть, Элизабет, несмотря на крайнее волнение, попросила слова.
  "Я прихожусь родственницей несчастному ребенку, - сказала она, - почти сестрой, ибо выросла в доме его родителей и жила там с самого его рождения и даже раньше. Могут возразить поэтому, что мне не пристало тут выступать.
  Но я вижу, как человек погибает из-за трусости своих мнимых друзей.
  Позвольте же мне рассказать, что мне известно о подсудимой. Я хорошо ее знаю, так как прожила с ней под одной кровлей пять лет подряд, а потом еще около двух лет. Все это время она казалась мне на редкость кротким и добрым созданием.
  Она ходила за моей теткой, госпожой Франкенштейн, до самой ее смерти с величайшей заботливостью и любовью, а потом ухаживала за своей матерью, Глава восьмая 61 которая болела долго и тяжко, и это тоже делала так, что вызывала восхищение всех, знавших ее. После этого Жюсгина снова жила в доме моего дяди, где пользовалась всеобщей любовью. Она была очень привязана к погибшему ребенку и относилась к нему как самая нежная мать. Я, не колеблясь, заявляю, что, несмотря на все улики против нее, твердо верю в ее невиновность. У нее не было никаких мотивов для преступления, а что касается главной улики, я охотно отдала бы ей эту вещицу, стоило ей только пожелать, - так высоко я ценю и уважаю эту девушку".
  Простая и убедительная речь Элизабет вызвала одобрительный шепот;182 однако одобрение относилось к ее великодушному заступничеству, но отнюдь не к бедной Жюстине, которую все возненавидели еще сильнее за такую черную неблагодарность. Во время речи Элизабет она плакала, но ничего не отвечала. Сам я все время испытывал невыразимые муки. Я верил в невиновность подсудимой; я знал, что она невиновна. Неужели же дьявол, убивший моего брата (что это сделал он, я ни минуты не сомневался), продлил свою адскую забаву и обрек несчастную позорной смерти? Не в силах долее выносить ужас моего положения, видя, что общее мнение уже осудило несчастную жертву и что к этому склоняются и судьи, я в отчаянии выбежал из зала суда. Я страдал больше самой обвиняемой - ее поддерживало сознание невиновности, меня же безжалостно терзали угрызения совести.
  Промучившись всю ночь, утром я направился в суд. В горле и во рту у меня пересохло, я не решался задать роковой вопрос; но меня там знали, и судейские догадались о цели моего прихода. Да, голосование уже состоялось, Жюстину единогласно осудили на смерть.
  Не сумею описать, что я тогда испытал. Чувство ужаса было мне знакомо и прежде, и я пытался найти слова, чтобы его выразить, но никакими словами нельзя передать моего тогдашнего безысходного отчаяния. Судейский чиновник, к которому я обратился, добавил, что Жюсгина созналась в своем преступлении. "Это подтверждение, - заметил он, - едва ли требовалось, ведь дело и без того ясно, но все же я рад; никто из наших судей не любит выносить приговор на основании одних лишь косвенных улик, как бы вески они ни были".
  Это сообщение было неожиданно и странно: что же все это значит?
  Неужели мои глаза обманули меня? Или я и впрямь был тем безумцем, каким все сочли бы меня, объяви я вслух, кого подозреваю? Я поспешил домой;183 Элизабет с нетерпением ждала известий.
  "Кузина, - сказал я, - все решилось именно так, как ты ожидала; судьи всегда предпочитают осудить десять невинных, лишь бы не помиловать одного виновного. Но она сама созналась".
  Это было жестоким ударом для бедной Элизабет, твердо верившей в невиновность Жюсгины. "Увы, - сказала она, - как теперь верить в людскую доброту?184 Жюсгина, которую я любила, как сестру, - как могла она носить ли62 Франкенштейн, или Современный Прометей чину невинности? Ее кроткий взгляд говорил о неспособности на какую бы то ни было жестокость или вероломство, а она оказалась убийцей".
  Скоро мы услышали, что несчастная просит свидания с моей кузиной.
  Отец не хотел отпускать ее, однако предоставил решение ей самой. "Да, - сказала Элизабет, - я пойду, хоть она и виновна. Но и ты пойдешь со мной, Виктор. Одна я не могу". Мысль об этом свидании была для меня мучительна, но отказаться было нельзя.
  Войдя в мрачную тюремную камеру, мы увидели Жюстину, сидевшую в дальнем углу на соломе; руки ее были скованы, голова низко опущена. При виде нас она встала, а когда нас оставили с нею наедине, упала к ногам Элизабет, горько рыдая. Заплакала и моя кузина.
  "Ах, Жюстина, - сказала она, - зачем ты лишила меня последнего утешения? Я верила в твою невиновность, и, хотя очень горевала, мне все-таки было легче, чем сейчас".
  "Неужели и вы считаете меня такой злодейкой? Неужели и вы, заодно с моими врагами, клеймите меня как убийцу?"185 Голос ее прервался рыданиями.
  "Встань, бедняжка, - сказала Элизабет, - зачем ты стоишь на коленях, если невиновна? Я тебе не враг. Я верила в твою невиновность, несмотря на все улики, пока не услышала, что ты сама во всем созналась. Значит, это ложный слух; поверь, милая Жюстина, ничто не может поколебать мою веру в тебя, кроме твоего собственного признания".
  "Я действительно созналась, но только это неправда186. Я созналась, чтобы получить отпущение грехов, а теперь эта ложь тяготит меня больше, чем все мои грехи. Да простит мне Господь! После того как меня осудили, священник не отставал от меня. Он так страшно грозил мне, что я и сама начала считать себя чудовищем, каким он меня называл. Он пригрозил, что отлучит меня перед смертью от Церкви и обречет адскому огню, если я стану запираться.
  Милая госпожа, ведь я здесь одна; все считают меня злодейкой, погубившей свою душу. Что же мне оставалось делать? В недобрый час я согласилась подтвердить ложь, с этого и начались мои мучения".
  Она умолкла и заплакала, а потом добавила:
  "Страшно было думать, добрая моя госпожа, что вы поверите этому, что будете считать вашу Жюстину, которую вы любили, которую так обласкала ваша тетушка, способной на преступление, какое мог совершить разве что сам дьявол. Милый Уильям! Милый мой крошка! Скоро я свижусь с тобой на небесах, а там мы все будем счастливы. Этим я утешаюсь, хоть и осуждена на позорную казнь".
  "О Жюстина! Прости, что я хоть на миг усомнилась в тебе. Напрасно ты созналась. Но не горюй, моя хорошая. И не бойся. Я всем скажу о твоей невиновности, я докажу ее. Слезами и мольбами я смягчу каменные сердца твоих Глава восьмая 63 врагов. Ты не умрешь! Ты, подруга моего детства, моя сестра, и погибнешь на эшафоте? Нет, нет, я не переживу такого горя".
  Жюстина печально покачала головой.
  "Смерти я не боюсь, - сказала она, - этот страх уже позади. Господь сжалится над моей слабостью и пошлет мне силы все претерпеть. Я ухожу из этой горькой жизни. Если вы будете помнить меня и знать, что я пострадала безвинно, я примирюсь со своей судьбой. Милая госпожа, мы должны покоряться Божьей воле"187.
  Во время их беседы я отошел в угол камеры, чтобы скрыть терзавшие меня муки. Отчаяние! Что вы знаете о нем? Даже несчастная жертва, которой наутро предстояло перейти страшный рубеж жизни и смерти, не чувствовала того, что я, - такого глубокого и безысходного ужаса. Я заскрипел зубами, стиснул их, и у меня вырвался стон, исходивший из самой глубины души.
  Жюстина вздрогнула, услышав его. Узнав меня, она подошла ко мне и сказала:
  "Вы очень добры, что навестили меня, сударь. Ведь вы не считаете меня убийцей?"
  Я не в силах был отвечать.
  "Нет, Жюстина, - сказала Элизабет, - он больше верил в тебя, чем я; даже услышав, что ты созналась, он этому не поверил".
  "Спасибо ему от души. В мой смертный час я благодарю всех, кто хорошо обо мне думает. Ведь для таких несчастных, как я, нет ничего дороже. От этого становится вдвое легче. Вы и ваш кузен, милая госпожа, признали мою невиновность - теперь можно умереть спокойно".
  Так бедная страдалица старалась утешить других и самое себя. Она достигла желанного умиротворения. А я, истинный убийца, носил в груди неумирающего червя188, и не было для меня ни надежды, ни утешения. Элизабет тоже горевала и плакала; но и это были невинные слезы, горе, подобное тучке на светлом лике луны, которая затмевает его, но не пятнает. У меня же отчаяние проникло в самую глубину души; во мне горел адский пламень, который ничто не могло загасить. Мы провели с Жюстиной несколько часов, Элизабет была не в силах расстаться с ней.
  "Я желала бы умереть с тобой! - воскликнула она. - Как жить в этом мире страданий?"
  Жюстина старалась бодриться, но с трудом удерживала горькие слезы.
  Она обняла Элизабет и сказала голосом, в котором звучало подавляемое волнение:
  "Прощайте, милая госпожа, дорогая Элизабет, мой единственный и любимый друг. Да благословит и сохранит вас милосердный Господь. Пусть это будет вашим последним горем! Живите, будьте счастливы и делайте счастливыми других".
  64
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  На следующий день Жюстина рассталась с жизнью. Пылкое красноречие Элизабет не смогло поколебать твердого убеждения судей в виновности бедной страдалицы. Не вняли они и моим страстным и негодующим уверениям.
  Когда я услышал их холодный ответ, их бесчувственные рассуждения, признание, уже готовое было вырваться, замерло у меня на губах. Я только сошел бы у них за безумца, но не добился бы отмены приговора, вынесенного моей несчастной жертве. Она погибла на эшафоте как убийца!
  Терзаясь сам, я видел и глубокое, безмолвное горе Элизабет. И это тоже из-за меня! Горе отца, траур в недавно счастливой семье - все было делом моих трижды проклятых рук! Вы плачете, несчастные, но это еще не последние ваши слезы! Снова и снова будут раздаваться здесь надгробные рыдания!
  Франкенштейн, ваш сын, ваш брат и некогда любимый вами друг, кто ради вас готов отдать по капле всю свою кровь, кто не мыслит себе радости, если она не отражается в ваших любимых глазах, кто желал бы одарить вас всеми благами и служить вам всю жизнь, - это он заставляет вас рыдать, проливать бесконечные слезы и не смеет даже надеяться, что неумолимый рок насытится этим и разрушение остановится, прежде чем вы обретете в могиле покой и избавление от страданий!
  Так говорил во мне пророческий голос, когда, терзаемый муками совести, ужасом и отчаянием, я видел, как мои близкие горюют на могилах Уильяма и Жюсгины, первых жертв моих проклятых опытов189.
  Глава девятая190
  Ничто так не тяготит нас, как наступающий вслед за бурей страшных событий мертвый покой бездействия - та ясность, где уже нет места ни страху, ни надежде. Жюстина умерла; она обрела покой, а я жил. Кровь свободно струилась в моих жилах, но сердце было сдавлено тоской и раскаянием, которых ничто не могло облегчить. Сон бежал от меня, я бродил точно злой дух, ибо действительно свершил неслыханные злодейства, и еще больше, гораздо больше (в этом я был уверен) предстояло мне впереди. А между тем душа моя была полна любви и стремления к добру. Я вступил в жизнь с высокими помыслами, я жаждал осуществить их и приносить пользу ближним. Теперь все рухнуло; утратив спокойную совесть, позволявшую мне удовлетворенно оглядываться на прошлое и с надеждой смотреть вперед, я терзался раскаянием и сознанием вины, я был ввергнут в ад страданий, которых не выразить словами.
  Это состояние духа расшатывало мое здоровье, еще не вполне восстановившееся после того, первого удара. Я избегал людей; все, что говорило о радости и довольстве, было для меня мукой; моим единственным прибежищем было одиночество - глубокое, мрачное, подобное смерти.
  Глава девятая
  65
  Отец мой с болью наблюдал происшедшие во мне перемены и с помощью доводов, подсказанных чистой совестью и праведной жизнью, пытался внушить мне стойкость и мужество и развеять нависшую надо мной мрачную тучу191. "Неужели ты думаешь, Виктор, - сказал он однажды, - что мне легче, чем тебе? Никто не любил свое дитя больше, чем я любил твоего брата (тут на глаза его навернулись слезы), но разве у нас нет долга перед живыми? Разве не должны мы сдерживаться, чтобы не усугублять их горя? Это вместе с тем и твой долг перед самим собой, ибо чрезмерная скорбь мешает самосовершенствованию и даже выполнению повседневных обязанностей, а без этого человек не пригоден для жизни в обществе".
  Эти советы, пускай и разумные, были совершенно бесполезны для меня; я первый поспешил бы скрыть свое горе и утешать близких, если бы к моим чувствам не примешивались укоры совести и страх перед будущим192. Я мог отвечать отцу только взглядом, полным отчаяния, и старался скрыться с его глаз.
  К тому времени мы переехали в наш загородный дом в Бельрив. Это было для меня очень кстати. Пребывание в Женеве тяготило меня, ибо ровно в десять городские ворота запирались и оставаться на озере после этого было нельзя. Теперь я был свободен. Часто, когда вся семья отходила ко сну, я брал лодку и проводил на воде долгие часы. Иногда я ставил парус и плыл по ветру, иногда выгребал на середину озера и пускал лодку по воле волн, а сам предавался горестным думам. Много раз, когда все вокруг дышало неземной красотой и покоем и его нарушал один лишь я, не считая летучих мышей да лягушек, сипло квакавших возле берега, много раз мне хотелось погрузиться в тихое озеро и навеки укрыть в его водах свое горе. Но меня удерживала мысль о мужественной и страдающей Элизабет, которую я так нежно любил и для которой так много значил. Я думал также об отце и втором брате; не мог же я подло покинуть их, беззащитных, оставив во власти злобного дьявола, которого сам на них напустил.
  В такие минуты я горько плакал и молил Бога вернуть мне душевный покой хотя бы для того, чтобы служить им опорой и утешением. Но это было недостижимо. Угрызения совести убивали во мне надежду. Я уже причинил непоправимое зло и жил в постоянном страхе, как бы созданный мною урод не сотворил нового злодеяния. Я смутно предчувствовал, что это еще не конец, что он совершит кошмарное преступление, перед которым померкнут прежние. Пока оставалось в живых хоть одно любимое мной существо, мне было чего страшиться. Моя ненависть к чудовищу не поддается описанию. При мысли о нем я скрежетал зубами, глаза мои горели и я жаждал отнять у него жизнь, которую даровал так бездумно. Вспоминая его злобность и свершенные им злодейства, я доходил до исступления в своей жажде мести. Я взобрался бы на высочайшую вершину Андов193, если бы мог низвергнуть его оттуда. Я хотел 66 Франкенштейн, или Современный Прометей увидеть его, чтобы обрушить на него всю силу своей ненависти194 и отомстить за гибель Уильяма и Жюстины.
  В нашем доме поселилась скорбь. Силы моего отца были подорваны всем пережитым. Элизабет погрузилась в печаль; она уже не находила радости в домашних делах; ей казалось, что всякое развлечение оскорбляет память мертвых, что невинно погибших подобает чтить слезами и вечным трудом. Это не была уже прежняя счастливая девочка, которая некогда бродила со мной по берегам озера, предаваясь мечтам о нашем будущем. Первое большое горе - из тех, что ниспосылаются нам, чтобы отлучить от земного, - уже посетило Элизабет, и его мрачная тень погасила ее улыбку195.
  "Когда я думаю о страшной смерти Жюстины Мориц, - говорила она, - я уже не могу смотреть на мир, как смотрела раньше. Все, что я читала или слышала о пороках или преступлениях, прежде казалось мне вымыслом и небылицей, во всяком случае, чем-то далеким и отвлеченным, а теперь беда пришла к нам в дом, и люди представляются мне чудовищами, жаждущими крови друг друга. Конечно, это несправедливо. Все искренне верили в виновность бедной девушки, а если бы она действительно совершила преступление, за которое была казнена, то была бы гнуснейшей из злодеек. Ради нескольких драгоценных камней убить сына своих благодетелей и друзей, ребенка, которого она нянчила с самого рождения и, казалось, любила как своего! Я никому не желаю смерти, но подобное существо я не считала бы возможным оставить жить среди людей. Только ведь она-то была невинна. Я это знаю, я это чувствую, и ты тоже, и это еще укрепляет мою уверенность. Увы, Виктор, если ложь может походить на правду, кто может поверить в счастье? Я словно ступаю по краю пропасти, а огромная толпа напирает, хочет столкнуть меня вниз. Уильям и Жюсгина погибли, а убийца остался безнаказанным, он на свободе и, быть может, пользуется общим уважением. Но будь я даже приговорена к смерти за подобное преступление, я не поменялась бы местами с этим злодеем".
  Я слушал эти речи и терзался. Ведь истинным убийцей - если не прямо, то косвенно - был я. Элизабет увидела муку, выразившуюся на моем лице, и, нежно взяв меня за руку, сказала:
  "Успокойся, милый. Бог видит, как глубоко я горюю, но я не так несчастна, как ты. На твоем лице я читаю отчаяние, а порой - мстительную злобу, которая меня пугает. Милый Виктор, гони прочь эти злые страсти. Помни о близких, ведь вся их надежда на тебя. Неужели мы не сумеем развеять твою тоску?
  Пока мы любим, пока мы верны друг другу, здесь, в стране красоты и покоя, твоем родном краю, нам доступны все мирные радости жизни. И что может нарушить наш покой?"
  Но даже эти слова из уст той, которая была для меня драгоценнейшим из даров судьбы, не могли прогнать отчаяние, владевшее моим сердцем. Слушая ее, Глава девятая 67 я придвинулся к ней поближе, словно боясь, что в эту самую минуту злобный бес отнимет ее у меня.
  Итак, ни радости дружбы, ни красоты земли и неба не могли исхитить мою душу из мрака, и даже слова любви оказывались бессильны. Меня обволокла туча, непроницаемая для благих влияний. Я был подобен раненому оленю, который уходит в заросли и там испускает дух, созерцая пронзившую его стрелу.
  Иногда мне удавалось побеждать приступы угрюмого отчаянья, но бывало, что бушевавшая во мне буря побуждала меня искать облегчения мук в физических движениях и перемене мест. Во время одного из таких приступов я внезапно покинул дом и направился в соседние альпийские долины, чтобы созерцанием их вечного великолепия заставить себя забыть преходящие человеческие несчастья. Я решил достичь долины Шамуни196. Мальчиком я бывал там не раз.
  С тех пор прошло шесть лет; ничто не изменилось в этих суровых пейзажах - а что сталось со мной?
  Первую половину пути я проделал верхом на лошади, а затем нанял мула, куда более выносливого и надежного на крутых горных тропах. Погода стояла отличная; была середина августа; прошло уже почти два месяца после казни Жюстины - после черных дней, с которых начались мои страдания. Угнетавшая меня тяжесть стала как будто легче, когда я углубился в ущелье Арвы197.
  Гигантские отвесные горы, теснившиеся вокруг, шум реки, бешено мчавшейся по камням, грохот водопадов - все говорило о могуществе Всевышнего, и я забывал страх, я не хотел трепетать перед кем бы то ни было, кроме всесильного создателя и властелина стихий, представавших здесь во всем их грозном величии198. Чем выше я подымался, тем великолепнее становилась долина199.
  Развалины замков на кручах, поросших соснами, бурная Арва, хижины, там и сям видные меж деревьев, - все это составляло зрелище редкой красоты. Но подлинное великолепие придавали ему могучие Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды и купола возвышались над всем, точно видение иного мира, обитель неведомых нам существ.
  Я переехал мост Пелиссье, где мне открылся вид на прорытое рекою ущелье, и стал подыматься на гору, которая над ним нависает. Вскоре я вступил в долину Шамуни. Эта долина еще величавее, хотя менее красива и живописна, чем долина Серво, которую я только что миновал200. Ее обступали высокие снежные горы, но здесь уже не было старинных замков и плодородных полей.
  Гигантские ледники подступали к самой дороге, я слышал глухой грохот снежных обвалов и видел201 тучи белой пыли, которая поднималась вслед за ними.
  Среди окружающих aiguilles* высился царственный и великолепный Монблан; его исполинский купол господствовал над долиной202.
  * пиков (фр.).
  68
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Во время этой поездки меня не раз охватывало давно не испытанное чувство радости. Какой-нибудь поворот дороги, какой-нибудь новый предмет, внезапно оказывавшийся знакомым, напоминали о прошедших днях, о беспечных радостях детства. Самый ветер нашептывал мне что-то утешительное, и природа с материнскою лаской уговаривала больше не плакать. Но внезапно очарование рассеивалось, я вновь ощущал цепи своей тоски и предавался мучительным размышлениям. Тогда я пришпоривал мула, словно желая ускакать от всего мира, от своего страха и от себя самого, или спешивался и в отчаянии бросался ничком в траву, подавленный ужасом и тоской.
  Наконец я добрался до деревни Шамуни. Здесь дало себя знать крайнее телесное и душевное утомление, испытанное в пути203. Некоторое время я просидел у окна204, глядя на бледные всполохи, игравшие над Монбланом, и слушая рокот Арвы, продолжавшей внизу свой шумный путь. Эти звуки, точно колыбельная песнь, убаюкали мою тревогу: сон подкрался ко мне, едва я опустил голову на подушку; я ощутил его приход и благословил дарителя забвения205.
  Глава десятая206
  Весь следующий день я бродил по долине. Я постоял у истоков Арвейрона207, берущего начало от ледника, который медленно сползает с вершин, перегораживая долину. Передо мной высились крутые склоны гигантских гор, над головой нависала ледяная стена глетчера, вокруг были разбросаны обломки поверженных им сосен. Торжественное безмолвие этих тронных залов Природы нарушалось лишь шумом потока, а по временам - падением камня, грохотом снежной лавины или гулким треском скопившихся льдов, которые, подчиняясь каким-то особым законам, время от времени ломаются, точно хрупкие игрушки208. Эти возвышенные и величественные картины давали мне величайшее утешение, какое я способен был воспринять. Они поднимали меня надо всем мелким, и если не могли развеять моего горя, то хотя бы умеряли и смягчали его. Они отчасти отвлекали от мыслей, терзавших меня последний месяц. Когда я в ту ночь ложился спать, меня провожали ко сну те величавые образы, которые я созерцал днем. Все они сошлись у моего изголовья: и непорочные снежные вершины, и сверкающие льдом пики, и сосны, и скалистый каньон - все они окружили меня и сулили покой.
  Но куда же они скрылись при моем пробуждении? Вместе со сном бежали прочь все восхитившие меня видения, и мою душу заволокло черной тоской.
  Дождь лил ручьями, вершины гор утонули в густом тумане, и я не мог уже видеть своих могучих друзей. Но я готов был проникнуть сквозь завесу тумана в их заоблачное уединение. Что мне были дождь и ненастье? Мне привели мула, и я решил подняться на вершину Монтанвер209. Я помнил, какое впечатление Глава десятая 69 произвела на меня первая встреча с исполинским, вечно движущимся ледником. Она наполнила душу окрыляющим восторгом, вознесла ее из тьмы к свету и радости. Созерцание могучего и великого в природе всегда настраивало меня на торжественный лад, заставляя забывать преходящие жизненные заботы. Я решил совершить восхождение без проводника, ибо хорошо знал дорогу, а присутствие постороннего только нарушило бы мрачное величие этих пустынных мест.
  Склон горы очень крут, но тропа вьется спиралью, помогая одолеть крутизну. Кругом расстилается безлюдная и дикая местность. На каждом шагу встречаются следы зимних лавин: поверженные на землю деревья, то совсем расщепленные, то согнутые, опрокинутые на выступы скал или поваленные друг на друга. По мере восхождения тропа все чаще пересекается заснеженными промоинами, по которым всякую минуту скатываются камни. Особенно опасна одна из них: достаточно малейшего сотрясения воздуха, одного громко произнесенного слова, чтобы обрушить гибель на говорящего210. Сосны не отличаются здесь стройностью или пышностью, их мрачные силуэты еще больше подчеркивают суровость ландшафта. Я взглянул вниз, в долину; над потоком подымался туман; клубы его плотно окутывали соседние горы, скрывшие свои вершины в тучах; с темного неба лил дождь, завершая общее мрачное впечатление.
  Увы! Почему человек так гордится чувствами, возвышающими его над животными? Они лишь умножают число наших нужд. Если бы наши чувства ограничивались голодом, жаждой и похотью, мы были бы почти свободны; а сейчас мы подвластны каждому дуновению ветра, каждому случайному слову или представлению, которое это слово в нас вызывает211.
  Мы можем спать - и мучиться во сне,
  Мы можем встать - и пустяком терзаться,
  Мы можем тосковать наедине,
  Махнуть на все рукою, развлекаться, -
  Всего проходит краткая пора,
  И все возьмет таинственная чаща;
  Сегодня не похоже на вчера,
  И лишь Изменчивость непреходяща*'212.
  Время близилось к полудню, когда я достиг вершины. Я немного посидел на скале, нависшей над ледяным морем. Как и окрестные горы, оно тоже тонуло в тумане. Но вскоре ветер рассеял туман, и я спустился на поверхность глетчера. Она очень неровна, подобна волнам неспокойного моря и прорезана глубокими трещинами; ширина ледяного поля составляет около лье, но, чтобы пересечь его, мне потребовалось почти два часа. На другом его краю гора обры* Пер. К. Чемена.
  70
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  вается отвесной стеной. Монтанвер теперь был напротив меня, в расстоянии одного лье, а над ним величаво возвышался Монблан. Я остановился в углублении скалы, любуясь несравненным видом. Ледяное море, вернее, широкая река вилась между гор; их светлые вершины нависали над ледяными заливами. Сверкающие снежные пики, выступая из облаков, горели в лучах солнца213. Мое сердце, так долго страдавшее, ощутило нечто похожее на радость.
  Я воскликнул: "О души умерших! Если вы витаете здесь, а не покоитесь в тесных гробах, дайте мне вкусить это подобие счастья или возьмите с собой, унесите от всех радостей жизни!"
  В этот миг я увидел человека, приближавшегося ко мне с удивительной быстротой. Он перепрыгивал через трещины во льду, среди которых мне пришлось пробираться так осторожно; рост его вблизи оказался выше обычного человеческого роста. Я ощутил внезапную слабость, и в глазах у меня потемнело, но холодный горный ветер быстро привел меня в чувство. Когда человек приблизился, я узнал в нем (о, ненавистное зрелище!) сотворенного мной негодяя.
  Я задрожал от ярости, решив дождаться его и схватиться с ним насмерть. Он приблизился; его лицо выражало горькую муку и вместе с тем злобное презрение; при его сверхъестественной уродливости это было зрелище почти невыносимое для человеческих глаз. Но я едва заметил это; ненависть и ярость сперва лишили меня языка; придя в себя, я обрушил на него поток гневных и презрительных слов.
  "Дьявол! - вскричал я. - Как смеешь ты приближаться ко мне? Как не боишься моего мщения? Прочь, гнусная тварь! Или нет, постой, я сейчас растопчу тебя в прах! О, если б я мог, отняв твою ненавистную жизнь, воскресить этих несчастных, которых ты умертвил с такой адской жестокостью!"
  "Я ждал такого приема, - сказал демон. - Людям свойственно ненавидеть несчастных. Как же должен быть ненавидим я, который несчастнее всех живущих! Даже ты, мой создатель, ненавидишь и отталкиваешь меня, свое творение, а ведь ты связан со мной узами, которые может расторгнуть только смерть одного из нас. Ты намерен убить меня. Но как смеешь ты так играть жизнью?
  Исполни свой долг в отношении меня, тогда и я исполню свой - перед тобою и человечеством. Если ты примешь мои условия, я оставлю всех вас в покое, если же откажешься, я всласть напою смерть кровью всех твоих оставшихся близких".
  "Ненавистное чудовище! Дьявол во плоти! Муки ада недостаточны, чтобы искупить твои злодеяния. Проклятый! И ты еще упрекаешь меня за то, что я тебя создал? Так подойди же ко мне, и я погашу искру жизни, которую зажег так необдуманно".
  Гнев мой был беспределен; я ринулся на него, обуреваемый всеми чувствами, какие могут заставить одно живое существо жаждать смерти другого.
  Он легко уклонился от моего удара и сказал:
  Глава десятая
  71
  "Успокойся! Заклинаю тебя, выслушай, прежде чем обрушивать свой гнев на мою несчастную голову. Неужели я мало выстрадал, что ты хочешь прибавить к моим мукам новые? Жизнь, пускай полная страданий, все же дорога мне, и я буду ее защищать. Не забудь, что ты наделил меня силой, превосходящей твою; я выше ростом и гибче в суставах. Но я не стану с тобой бороться. Я - твое создание и готов покорно служить своему господину, если и ты выполнишь свой долг передо мною. О Франкенштейн, неужели ты будешь справедлив ко всем, исключая лишь меня одного, который более всех имеет право на твою справедливость и даже ласку? Вспомни, ведь ты создал меня. Я должен был быть твоим Адамом, а стал падшим ангелом214, которого ты безвинно отлучил от всякой радости. Я повсюду вижу счастье, и только мне оно не досталось. Я был кроток и добр; несчастья превратили меня в злобного демона. Сделай меня счастливым, и я снова буду добродетелен".
  "Прочь! Я не хочу тебя слушать. Общение между нами невозможно, мы - враги. Прочь! Или давай померяемся силами в схватке, в которой один из нас должен погибнуть".
  "Как мне тронуть твое сердце? Неужели никакие мольбы не заставят тебя благосклонно взглянуть на твое создание, которое молит о жалости? Поверь, Франкенштейн, я был добр; душа моя горела любовью к людям; но ведь я одинок, одинок безмерно! Даже у тебя, моего создателя, я вызываю одно отвращение; чего же мне ждать от других людей, которые мне ничем не обязаны? Они меня гонят и ненавидят. Я нахожу убежище в пустынных горах, на угрюмых ледниках. Я брожу здесь уже много дней; ледяные пещеры, которые не страшны только мне, служат мне домом - единственным, откуда люди не могут меня изгнать. Я радуюсь этому мрачному небу, ибо оно добрее ко мне, чем твои собратья-люди215. Если бы большинство их знало о моем существовании, они поступили бы так же, как ты, и попытались уничтожить меня вооруженной рукой. Немудрено, что я ненавижу тех, кому так ненавистен. Я не пойду на сделку с врагами. Раз я несчастен, пусть и они страдают. А между тем ты мог бы осчастливить меня и этим спасти их от бед - и каких бед! От тебя одного зависит, чтобы не только твои близкие, но тысячи других не погибли в водовороте моей ярости. Сжалься надо мной и не гони меня прочь. Выслушай мою повесть; а тогда пожалей или оттолкни, если рассудишь, что я заслужил это. Даже по людским законам, как они ни жестоки, преступнику дают сказать слово в свою защиту, прежде чем осудить его. Выслушай же, Франкенштейн. Ты обвиняешь меня в убийстве, а сам со спокойной совестью готов убить тобою же созданное существо. Вот она, хваленая справедливость человеческая! Но я прошу не пощадить меня, а только выслушать. Потом, если сможешь, уничтожь творение собственных рук".
  "Зачем, - сказал я, - напоминать мне события, злополучным виновником которых я признаю себя с содроганием? Да будет проклят день, когда ты впер72 Франкенштейн, или Современный Прометей вые увидел свет, гнусное чудовище! И прокляты руки, создавшие тебя, пусть это были мои собственные! Ты причинил мне безмерное горе. Я уже не в силах решать, справедливо ли с тобой поступаю. Поди прочь! Избавь меня от твоего ненавистного вида".
  "Вот как я тебя избавлю от него, мой создатель, - сказал он, заслоняя мне глаза своими отвратительными руками, которые я тотчас же гневно оттолкнул. - И все же ты можешь выслушать и пожалеть меня. Прошу тебя об этом во имя добродетелей, которыми я некогда обладал. Выслушай мой рассказ; он будет долог и необычен, а здешний холод опасен для твоего хрупкого организма. Пойдем укроемся в горной хижине. Солнце еще высоко в небе; прежде чем оно опустится за те снежные вершины и осветит иные страны, ты все узнаешь, а тогда и рассудишь. От тебя зависит решить: удалиться ли мне навсегда от людей и никому не причинять вреда или же сделаться бичом человечества и погубить прежде всего тебя самого".
  С этими словами он зашагал по леднику; я шел следом. Я был слишком взволнован и ничего ему не ответил. Но по дороге, обдумав все им сказанное, я решил хотя бы выслушать его повесть. К этому меня побуждало отчасти любопытство, отчасти сострадание. Я считал чудовище убийцей моего брата и хотел окончательно установить истину. Кроме того, я впервые осознал долг создателя перед своим творением и понял, что должен был обеспечить его счастье, прежде чем обвинять в злодействах. Это заставило меня согласиться на его просьбу. Мы пересекли ледяное поле и поднялись на противоположную скалистую гору. Было холодно. Дождь возобновился; мы вошли в хижину216 - демон с ликующим видом, а я - глубоко подавленный. Но я приготовился слушать. Я уселся у огня, разведенного моим ненавистным спутником, и он начал свой рассказ.
  Глава одиннадцатая217
  "Первые мгновения своей жизни я вспоминаю с трудом: они предстают мне в каком-то тумане. Множество ощущений нахлынуло на меня сразу: я стал видеть, чувствовать, слышать и воспринимать запахи - и все это одновременно.
  Прошло немало времени, прежде чем я научился различать ощущения218.
  Помню, что сильный свет заставил меня закрыть глаза. Тогда меня окутала тьма, и я испугался; должно быть, я вновь открыл глаза, и снова стало светло. Я кудато пошел, кажется, вниз, и тут в моих чувствах произошло прояснение.
  Сперва меня окружали темные, плотные предметы, недоступные зрению или осязанию. Теперь я обнаружил, что в состоянии продвигаться свободно, а каждое препятствие могу перешагнуть или обойти. Почувствовав утомление от яркого света и жары, я стал искать тенистого места. Так я оказался в лесу близ Ингольштадта; там я отдыхал у ручья, пока не ощутил голод и жажду. Они вывели Глава одиннадцатая 73 меня из оцепенения. Я поел ягод, висевших на кустах и разбросанных по земле, и утолил жажду водой из ручья; после этого я лег и уснул.
  Когда я проснулся, уже стемнело; я озяб и инстинктивно испугался одиночества. Еще у тебя в доме, ощутив холод, я накинул на себя кое-какую одежду, но она недостаточно защищала от ночной росы. Я был жалок, беспомощен и несчастен, я ничего не знал и не понимал, я лишь чувствовал, что страдаю, - и я заплакал219.
  Скоро небо озарилось мягким светом, и это меня обрадовало. Из-за деревьев вставало какое-то сияние. Я подивился ему. Оно восходило медленно, но уже освещало передо мной тропу, и я снова принялся искать ягоды. Мне было холодно, но под деревом я нашел чей-то плащ, закутался в него и сел на землю.
  В голове моей не было ясных мыслей, все было смутно. Я ощущал свет, голод, жажду, мрак; слух мой полнился бесчисленными звуками, обоняние воспринимало множество запахов; единственное, что я различал ясно, был диск луны - и на него я устремил радостный взор.
  Ночь не раз сменилась днем, а ясный диск заметно уменьшился, прежде чем я научился разбираться в своих ощущениях. Я начал узнавать поивший меня прозрачный ручей и деревья, укрывавшие меня своей тенью. Я с удовольствием обнаружил, что часто доносившиеся до меня приятные звуки издавались маленькими крылатыми существами, которые то и дело мелькали между мной и светом дня. Я стал яснее различать окружающие предметы и границы нависшего надо мной светлого купола. Иногда я безуспешно пытался подражать сладкому пению птиц. Я хотел по-своему выразить волновавшие меня чувства, но издаваемые мной резкие и дикие звуки пугали меня, и я умолкал220.
  Луна перестала всходить, потом появилась опять в уменьшенном виде, а я все еще жил в лесу. Теперь ощущения мои стали отчетливыми, а ум ежедневно обогащался новыми понятиями. Глаза привыкли к свету и научились правильно воспринимать предметы; я уже отличал насекомых от растений, а скоро и одни растения от других. Я обнаружил, что воробей издает одни только резкие звуки, а дрозд - нежные и приятные.
  Однажды, мучимый холодом, я наткнулся на костер, оставленный какими-то бродягами, и с восхищением ощутил его тепло. Я радостно протянул руку к пылающим углям, но сразу отдернул ее с криком. Как странно, подумал я, что одна и та же причина порождает противоположные следствия!221 Я стал разглядывать костер и, к своей радости, обнаружил, что там горят сучья. Я тотчас набрал веток, но они были сырые и не загорелись. Это огорчило меня, и я долго сидел, наблюдая за огнем. Сырые ветки, лежавшие у огня, подсохли и тоже загорелись. Я задумался; трогая то одни, то другие ветки, я понял, в чем дело, и набрал побольше дров, чтобы высушить их и обеспечить себя теплом. Когда наступила ночь и пора было спать, я очень боялся, как бы мой костер не погас.
  74
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Я бережно укрыл его сухими сучьями и листьями, а сверху наложил сырых веток; затем, разостлав свой плащ, я улегся и заснул.
  Утром первой моей заботой был костер. Я разрыл его, и легкий ветерок тотчас же раздул пламя. Я запомнил и это и смастерил из веток опахало, чтобы раздувать погасающие угли. Когда снова наступила ночь, я с удовольствием обнаружил, что костер дает не одно лишь тепло, но и свет и что огонь годится для приготовления пищи, ибо оставленные путниками объедки были жареные и на вкус куда лучше ягод, которые я собирал с кустов. Я попробовал готовить себе пищу тем же способом и положил ее на горячие угли. Оказалось, что ягоды от этого портятся, зато орехи и коренья становятся гораздо вкуснее.
  Впрочем, добывать пищу становилось все трудней, и я иной раз тратил целый день на поиски горсти желудей, чтобы хоть немного утолить голод. Поняв это, я решил перебраться в другие места, где мне легче было бы удовлетворять свои скромные потребности. Но, задумав переселение, я печалился об огне, который нашел случайно и не знал, как зажечь самому. Я размышлял над этим несколько часов, но ничего не придумал. Завернувшись в плащ, я зашагал по лесу вслед заходящему солнцу. Так я брел три дня, пока не вышел на открытое место. Накануне выпало много снега, и поля скрылись под ровной белой пеленой; это зрелище повергло меня в грусть, а ноги мерзли на холодном, влажном веществе, покрывавшем землю.
  Было, должно быть, часов семь утра, и я тосковал по пище и крову.
  Наконец я заметил на пригорке хижину, вероятно, выстроенную для пастухов.
  Такого строения я еще не видел и с любопытством осмотрел его. Дверь оказалась незапертой, и я вошел внутрь. Возле огня сидел старик и готовил себе пищу. Он обернулся на шум; увидев меня, он громко закричал и, выскочив из хижины, бросился бежать через поле с такой быстротой, на какую его дряхлое тело казалось неспособным. Его облик, непохожий на все виденное мной до тех пор, и его бегство удивили меня. Зато хижина привела меня в восхищение; сюда не проникали снег и дождь, пол был сухой - словом, хижина показалась мне тем роскошным дворцом, каким был Пандемониум для адских духов после их мук в огненном озере222. Я с жадностью поглотил остатки трапезы пастуха, состоявшей из хлеба, сыра, молока и вина; последнее, впрочем, не пришлось мне по вкусу. Затем, ощутив усталость, я лег на кучу соломы и заснул.
  Проснулся я уже в полдень; обрадовавшись солнцу и снегу, сверкавшему под его лучами, я решил продолжать свой путь; положив остатки пастушьего завтрака в суму, которую нашел тут же, я несколько часов шагал по полям и к закату достиг деревни. Она показалась мне настоящим чудом! Я поочередно восхищался и хижинами, и более богатыми домами. Овощи в огородах, молоко и сыр, выставленные в окнах некоторых домов, возбудили мой аппетит.
  Я выбрал один из лучших домов и вошел; но не успел я переступить порог, как дети закричали, а одна из женщин лишилась чувств. Это всполошило всю де-Глава одиннадцатая 75 ревню: кто пустился бежать, а кто бросился на меня; израненный камнями и другими предметами, которые в меня кидали, я убежал в поле и в страхе укрылся в маленькой лачуге, совершенно пустой и весьма жалкой после дворцов, виденных мной в деревне. Правда, лачуга примыкала к чистенькому домику, но после недавнего горького опыта я не решился туда войти. Мое убежище было деревянным и таким низким, что я с трудом умещался в нем сидя. Пол был не дощатый, а земляной, но сухой, и, хотя ветер дул в бесчисленные щели, мне, после снега и дождя, показалось здесь хорошо.
  Тут я и укрылся, счастливый уже тем, что нашел пусть убогий, но все же приют, защищавший от суровой зимы, но прежде всего от людской жестокости.
  Как только рассвело, я выбрался из своего укрытия, чтобы разглядеть соседний с ним дом и выяснить, не опасно ли тут оставаться. Пристройка находилась у задней стены дома; к ней примыкал свиной закут и небольшой бочаг с чистой водой. В четвертой стене было отверстие, через которое я и проник; но теперь, чтобы меня не увидели, я заложил все щели камнями и досками, однако так, что их легко можно было отодвинуть и выйти; свет проникал ко мне только из свиного хлева, но этого было довольно.
  Устроившись в своем жилище и устлав его чистой соломой, я залез туда, ибо в отдалении показался какой-то человек, а я слишком хорошо помнил прием, оказанный мне накануне, чтобы желать с ним встречи. Но прежде я обеспечил себя пропитанием на день: украл кусок хлеба и черпак, которым удобнее, чем горстью, мог брать воду, протекавшую мимо моего приюта. Земляной пол был слегка приподнят, а потому сух; близость печи, топившейся в доме, давала немного тепла.
  Раздобыв все нужное, я решил поселиться в лачужке, пока какие-нибудь новые обстоятельства не вынудят меня изменить решение. По сравнению с прежним моим жильем в мрачном лесу, на сырой земле, под деревьями, с которых капал дождь, здесь был сущий рай. Я с удовольствием поел и собрался отодвинуть одну из досок, чтобы зачерпнуть воды, как вдруг услыхал шаги и увидел сквозь щель, что мимо моего укрытия идет молодая девушка с ведром на голове. Это было совсем юное и кроткое на вид создание, непохожее на крестьянок и батрачек, которых я с тех пор видел. Правда, одета она была бедно - в грубую синюю юбку и полотняную кофту; светлые волосы были заплетены в косу, но ничем не украшены, лицо выражало терпеливость и грусть. Она скрылась из виду, а спустя четверть часа показалась снова; теперь ее ведро было до половины наполнено молоком. Пока она с явным трудом несла эту ношу, навстречу ей вышел юноша, еще более печальный на вид.
  Произнеся несколько слов грустным тоном, он взял у нее ведро и сам понес его к дому. Она пошла за ним, и они оба скрылись. Позднее я опять увидел юношу; он ушел в поле за домом, неся в руках какие-то орудия; видел я и девушку, работавшую то в доме, то во дворе.
  76
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Осмотрев свое жилище, я обнаружил, что туда прежде выходило одно из окон домика, теперь забитое досками. В одной из досок была узкая, почти незаметная щель, куда едва можно было заглянуть. Сквозь нее виднелась маленькая комната, чисто выбеленная, но почти пустая. В углу, около огня, сидел старик, опустив голову на руки в глубокой печали. Молодая девушка убирала комнату; потом она вынула из ящика какую-то работу и села рядом со стариком, а тот, взяв инструмент, стал извлекать из него звуки, более сладостные, чем пение дрозда или соловья223.
  Это было прелестное зрелище, и его оценил даже я, жалкое существо, не видавшее до тех пор ничего прекрасного. Серебристые седины и благостный вид старца вызвали во мне уважение, а кротость девушки - нежную любовь. Он играл красивую и грустную мелодию, которая вызвала слезы на глаза прекрасной слушательницы; он, однако, не замечал их, пока они не перешли в рыдания; тогда он что-то сказал, и прекрасное создание, отложив рукоделье, стало перед ним на колени. Он поднял ее, улыбаясь с такой добротой и любовью, что я ощутил сильное и новое для меня волнение; в нем смешивались радость и боль, прежде не испытанные ни от холода или голода, ни от тепла или пищи; и я отошел от окна, не в силах выносить этого дольше.
  Вскоре вернулся юноша с вязанкой дров на плечах. Девушка встретила его в дверях, помогла освободиться от ноши и, взяв часть дров, подложила их в огонь. Затем она отошла с ним в сторону, и он достал большой хлеб и кусок сыра. Это ее, видимо, обрадовало; принеся из огорода какие-то коренья и овощи, она положила их в воду и поставила на огонь. Потом она снова взялась за свое рукоделье, а юноша ушел в огород и принялся выкапывать коренья. Когда он проработал так примерно с час, она вышла к нему, и оба вернулись в дом.
  Старик тем временем сидел погруженный в задумчивость, но при их появлении приободрился, и они сели за трапезу. Она длилась недолго. Девушка опять стала прибирать в комнате, а старик вышел прогуляться на солнышке перед домом, опираясь на плечо юноши. Ничто не могло быть прекраснее контраста между этими двумя достойными людьми. Один был стар, с серебряной сединой и лицом, излучавшим доброжелательность и любовь; другой, молодой, строен и гибок, и черты его отличались необычайной правильностью; правда, глаза его выражали глубочайшую грусть и уныние. Старик вернулся в дом, а юноша, захватив орудия, но иные, чем утром, отправился в поле.
  Скоро стемнело, но я, к своему крайнему удивлению, обнаружил, что жителям домика известен способ продлить день, зажигая свечи; я обрадовался тому, что сумерки не положат конец удовольствию, которое я получал от созерцания своих соседей. Молодая девушка и ее сверстник провели вечер в различных занятиях, смысла которых я не понял, а старик вновь взялся за певучий инструмент, восхитивший меня утром. Когда он закончил, юноша начал издавать какие-то монотонные звуки, непохожие ни на звуки инструмента старика, Глава двенадцатая 11 ни на пение птиц; впоследствии я обнаружил, что он читал вслух, но тогда я не имел еще понятия о письменности.
  Проведя некоторое время за этими занятиями, семейство погасило свет и, как я понял, улеглось спать.
  Глава двенадцатая224
  Я лежал на соломе, но долго не мог уснуть. Я размышлял над впечатлениями дня. Более всего меня поразил кроткий вид этих людей; я тянулся к ним и вместе с тем боялся их. Слишком хорошо запомнился мне прием, который оказали мне накануне жестокие поселяне; я не знал еще, что предприму в дальнейшем, но пока решил потихоньку наблюдать за ними из своего укрытия, чтобы лучше понять мотивы их поведения.
  Утром обитатели хижины поднялись раньше солнца. Девушка принялась убирать и готовить пищу, а юноша сразу же после завтрака ушел из дому.
  Этот день прошел у них в тех же занятиях, что и ггредыдущий. Юноша неустанно трудился в поле, а девушка - в доме. Старик, который, как я вскоре обнаружил, был слеп, проводил время за игрой на своем инструменте или в раздумьях. Ничто не могло сравниться с любовью и уважением, которые молодые поселяне выражали своему почтенному сожителю. Они оказывали ему бесчисленные знаки внимания, а он награждал их ласковыми улыбками.
  И все же они не были вполне счастливы. Юноша и девушка часто уединялись и плакали. Я не мог понять причины их горя, но оно меня глубоко печалило. Если страдают даже такие прекрасные создания, я уже не удивлялся тому, что несчастен я - жалкий и одинокий. Но почему несчастны эти кроткие люди? У них отличный дом (таким, по крайней мере, он мне казался) и всяческая роскошь: огонь, чтобы согреваться в стужу, вкусная пища для утоления голода и отличная одежда, но главное - общество друг друга, ежедневные беседы, обн мен ласковыми и нежными взглядами. Что же означали их слезы? И действительно ли они выражали страдание? Вначале я не в силах был разрешить эти вопросы, но время и неустанное наблюдение объяснили мне многое, прежде казавшееся загадкой.
  Прошло немало времени, пока я понял одну из печалей этой достойной семьи: то была бедность; они были бедны до крайности. Всю их пищу составляли овощи с огорода и молоко коровы, которая зимой почти не доилась, так как хозяевам нечем было ее кормить. Я думаю, что они нередко страдали от голода, особенно молодые; бывало, они ставили перед стариком еду, не оставляя ничего для себя.
  Эта доброта тронула меня. По ночам я обычно похищал у них часть запасов, но, убедившись, что это им в ущерб, перестал так делать и довольствовался ягодами, орехами и кореньями, которые собирал в соседнем лесу.
  78
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Я нашел также способ помогать им. Оказалось, что юноша проводит большую часть дня, заготовляя дрова для дома; и вот я стал по ночам брать его орудия, которыми скоро научился пользоваться, и приносил им запас на несколько дней.
  Помню, когда я сделал это впервые, молодая девушка очень удивилась, найдя поутру у дверей большую вязанку дров. Она громко произнесла несколько слов; подошел юноша и тоже удивился. Я с удовольствием отметил, что в тот день он не пошел в лес, а провел его за домашними делами и в огороде225.
  Затем я сделал еще более важное открытие. Я понял, что эти люди умеют сообщать друг другу свои мысли и чувства с помощью членораздельных звуков.
  Я заметил, что произносимые ими слова вызывают радость или печаль, улыбку или огорчение на лицах слушателей. Это была наука богов, и я страстно захотел овладеть ею. Но все мои попытки кончались неудачей226. Они говорили быстро, и слова их не были связаны ни с какими видимыми предметами, так что у меня не было ключа к тайне. Однако, прожив в моей лачуге несколько лунных месяцев и приложив много стараний, я узнал названия некоторых наиболее часто упоминавшихся предметов: огонь, молоко, хлеб, дрова. Узнал я и имена обитателей дома227. Юноша и девушка имели их по нескольку, а старик только одно - отец. Девушку называли то сестра, то Агата, а юношу - Феликс, брат или сын.
  Не могу описать восторг, с каким я постигал значение всех этих сочетаний звуков и учился их произносить. Я запомнил и некоторые другие слова, еще не понимая, что они значат: хороший, милый, несчастный.
  Так прошла для меня зима. Кротость и красота обитателей хижины привязали меня к ним: когда они грустили, я бывал подавлен; когда радовались, я радовался вместе с ними. Кроме них, я почти не видел людей, а когда они появлялись в хижине, их грубые голоса и ухватки только подчеркивали в моих глазах превосходство моих друзей. Я заметил, что старик часто уговаривал своих детей, как он их называл, не предаваться печали. Он говорил с ними бодро и с такой добротой, которая трогала далее меня. Агата почтительно выслушивала его; иногда на глаза ее навертывались слезы, которые она старалась незаметно смахнуть, но все же после увещеваний отца она обычно становилась веселее. Не так было с Феликсом. Он казался всех печальнее, и даже моему неопытному взгляду было заметно, что он перестрадал больше всех. Но если лицо его выражало больше грусти, то голос звучал бодрее, чем у сестры, особенно когда Феликс обращался к старику.
  Я мог бы привести множество примеров, пусть незначительных, но весьма характерных для жизни этих достойных людей.
  Живя в нужде, Феликс тем не менее спешил порадовать сестру первым белым цветочком, появлявшимся из-под снега. Каждое утро, пока она еще спала, он расчищал ей тропинку к коровнику, приносил воды из колодца и дров из сарая, где, к его удивлению, дровяные запасы непрерывно пополнялись чьей-Глава двенадцатая 79 то невидимой рукой. Днем он, очевидно, иногда работал на соседнего фермера, ибо часто уходил до самого обеда, а дров с собой не приносил. Бывало, что он работал на огороде, но зимой такой работы было мало, и он читал вслух старику и Агате.
  Это чтение сперва приводило меня в крайнее недоумение, но постепенно я стал замечать, что, читая, он часто произносит те же сочетания звуков, что и в разговоре. Я заключил из этого, что на страницах книги он видит понятные ему знаки, которые можно произнести, и я жаждал их постичь, но как - если я не понимал даже звуков, которые эти знаки обозначали? В этой последней науке я, правда, продвинулся, хоть и не настолько, чтобы понимать их речь целиком, и продолжал стараться изо всех сил; несмотря на мое горячее желание показаться им, я понимал, что мне не следует этого делать, пока я не овладею их языком и они за это, быть может, простят мне мое уродство; последнее я тоже осознал по контрасту, который постоянно представал моему взору.
  Я любовался красотой обитателей хижины - их грацией и нежным цветом лица, но как ужаснулся я, когда увидел свое собственное отражение в прозрачной воде! Сперва я отпрянул, не веря, что зеркальная поверхность отражает именно меня, а когда понял, как я уродлив, сердце мое наполнилось горькой тоской и обидой228. Увы! Я еще не вполне понимал роковые последствия своего уродства.
  Солнце пригревало сильней, день удлинился, снег сошел, обнажив деревья и черную землю. У Феликса прибавилось работы, и страшная угроза голода исчезла. Их пища, хоть и грубая, была здоровой, и теперь ее было достаточно. В огороде появились новые растения, которые они употребляли в пищу, и с каждым днем их становилось больше.
  Ежедневно в полдень старик выходил на прогулку, опираясь на плечо сына, если только не шел дождь - так, оказывается, назывались потоки воды, изливавшиеся с небес. Это бывало нередко, но ветер скоро осушал землю, и погода становилась еще лучше.
  Я вел в своем укрытии однообразную жизнь. Утром я наблюдал обитателей хижины; когда они расходились по своим делам, я спал; остаток дня я снова посвящал наблюдению за моими друзьями. Когда они ложились спать, а ночь была лунная или звездная, я отправлялся в лес добывать пищу для себя и дрова для них. На обратном пути, если было нужно, я расчищал тропинку от снега или выполнял за Феликса другие его обязанности. Работа, сделанная невидимой рукой, очень удивляла их; в таких случаях я слышал слова добрый дух и чудо, но тогда еще не понимал их смысла.
  Я научился мыслить и жаждал побольше узнать о чувствах и побуждениях милых мне существ. Мне не терпелось знать, отчего тоскует Феликс и задумывается Агата. Я надеялся (глупец!), что как-нибудь сумею вернуть этим достойным людям счастье. Во сне и во время моих походов в лес перед моими 80 Франкенштейн, или Современный Прометей глазами всегда стояли почтенный седой старец, нежная Агата и мужественный Феликс. Я видел в них высших существ, вершителей моей судьбы. Тысячу раз рисовал я в своем воображении, как явлюсь перед ними и как они меня примут. Я понимал, что вызову в них отвращение, но думал кротостью и ласковыми речами снискать их расположение, а затем и любовь.
  Эти мысли радовали меня и побуждали с новым рвением учиться человеческой речи. Голос у меня был резкий, но весьма гибкий, и, хотя он сильно отличался от их нежных и мелодичных голосов, я довольно легко произносил те слова, которые понимал. Это было как в басне об осле и комнатной собачке229.
  Но неужели кроткий осел, привязчивый, хоть с виду и грубый, не заслуживал иного отношения, кроме побоев и брани?
  Веселые ливни и весеннее тепло преобразили землю. Люди, прежде словно прятавшиеся где-то в норах, рассыпались по полям и принялись за крестьянские работы. Птицы запели веселее, на деревьях развернулись листья. О, счастливая земля! Еще недавно голая, сырая и неприветливая, она была теперь достойна богов230. Моя душа радовалась великолепию природы; прошедшее изгладилось из моей памяти, в настоящем царили мир и покой, а будущее озарялось лучами надежды и ожиданием счастья.
  Глава тринадцатая231
  Спешу добраться до самых волнующих страниц моей повести. Сейчас я расскажу о событиях, сделавших меня тем, что я теперь.
  Весна быстро вступала в свои права: погода стала теплой, а небо - безоблачным. Меня поражало, что недавняя угрюмая пустыня могла так зазеленеть и расцвести. Мои чувства с восторгом воспринимали тысячи восхитительных запахов и прекраснейших зрелищ.
  В один из тех регулярно наступавших дней, когда обитатели хижины отдыхали от трудов - старик играл на гитаре, а дети слушали, - я заметил, что лицо Феликса бесконечно печально и он часто вздыхает. Один раз отец даже прервал игру и, как видно, спросил его, почему он грустит. Феликс ответил ему веселым тоном, и старик заиграл снова, но тут раздался стук в дверь.
  Это оказалась девушка, приехавшая верхом, а с нею местный крестьянинпровожатый.
  Она была в темной одежде, под густой темной вуалью. Агата что-то спросила у нее, в ответ незнакомка нежным голосом назвала имя Феликса.
  Голос ее был мелодичен, но чем-то отличался от голосов моих друзей. Услышав свое имя, Феликс поспешно приблизился; девушка откинула перед ним вуаль, и я увидел лицо ангельской красоты. Волосы ее, черные как вороново крыло, были искусно заплетены в косы; глаза были темные и живые, но вместе с тем кроткие; черты правильные, а кожа, на редкость белая, окрашивалась на щеках нежным румянцем.
  Глава тринадцатая
  81
  При виде ее Феликс безмерно обрадовался; вся его грусть мигом исчезла, и лицо выразило восторг, на какой я не считал его способным: глаза юноши засияли, щеки разгорелись; в этот миг он показался мне таким же прекрасным, как незнакомка. Ее, однако, волновали иные чувства. Отерев слезы с прекрасных глаз, она протянула Феликсу руку, которую он восхищенно поцеловал, назвав гостью, если я верно расслышал, своей прекрасной аравитянкой. Она, кажется, не поняла его, но улыбнулась. Он помог ей сойти с лошади, отпустил проводника и ввел ее в дом. Тут он что-то сказал отцу, а юная незнакомка опустилась перед стариком на колени и хотела поцеловать у него руку, но он поднял девушку и нежно прижал к сердцу.
  Хотя незнакомка тоже произносила членораздельные звуки и говорила на каком-то своем языке, я скоро заметил, что она не понимала обитателей хижины, а они не понимали ее. Они объяснялись знаками, которые зачастую были мне непонятны; но я видел, что ее присутствие принесло в хижину радость и развеяло печаль, как солнце рассеивает утренний туман. Особенно счастливым казался Феликс, радостно улыбавшийся своей аравитянке. Кроткая Агата целовала руки прекрасной незнакомки и, указывая на своего брата, казалось, объясняла ей жестами, как сильно он тосковал до ее приезда. Так проходили часы, и лица их выражали радость, остававшуюся мне непонятной. Услышав, как незнакомка повторяет за ними то или иное слово, я понял, что она пытается научиться их языку, и мне тотчас пришло в голову воспользоваться этими уроками для себя. На первом занятии незнакомка усвоила около двадцати слов, большая часть которых была мне, правда, уже известна; остальными я пополнил свой запас.
  Вечером Агата и аравитянка рано удалились на покой. Прощаясь, Феликс поцеловал руку незнакомки и сказал: "Доброй ночи, милая Сафия232". После этого он еще долго беседовал с отцом, и, судя по частому повторению ее имени, предметом их беседы была прекрасная гостья. Я жадно старался понять их, напрягая для этого все силы ума, но понять было невозможно.
  Утром Феликс пошел на работу, а когда Агата управилась с хозяйством, аравитянка села у ног старика и, взяв его гитару, сыграла несколько мелодий, столь чарующих, что они вызвали у меня сладкие слезы. Она запела, и голос ее лился и замирал, точно песнь соловья в лесу.
  Окончив петь, она передала гитару Агате, которая сперва отнекивалась.
  Агата сыграла простой напев и нежным голосом вторила ему, но ей было далеко до дивного пения незнакомки. Старик был в восхищении и сказал несколько слов, которые Агата попыталась объяснить Сафии: он хотел ими выразить, что своим пением она доставила ему величайшую радость.
  Дни потекли так же мирно, как и прежде, с одной лишь разницей: лица моих друзей выражали теперь радость вместо печали. Сафия была неизменно 82 Франкенштейн, или Современный Прометей весела; мы с ней делали большие успехи в языке, и через каких-нибудь два месяца я мог уже почти целиком понимать речь моих покровителей.
  Между тем черная земля покрылась травой; на этом зеленом ковре пестрели бесчисленные цветы, ласкавшие взор и обоняние, а ночью, под луной, светившиеся точно бледные звезды. Солнце грело все сильней, ночи стояли ясные и теплые; ночные походы были для меня большим удовольствием, хотя их пришлось сильно сократить из-за поздних сумерек и ранних рассветов, ибо я не решался выходить днем, опасаясь подвергнуться тому же обращению, что в первой деревне, куда я попытался войти.
  Целыми днями я усердно слушал, чтобы скорее овладеть языком, и могу похвастаться, что мне это удалось скорее, чем аравитянке, которая еще мало что понимала и объяснялась на ломаном языке, тогда как я понимал и мог воспроизвести почти каждое из сказанных слов.
  Учась говорить, я одновременно постигал и тайны письма, которому обучали незнакомку, и не переставал дивиться и восхищаться.
  Книгой, по которой Феликс учил Сафию, были "Руины империй" Вольнея233.
  Я не понял бы ее смысла, если бы Феликс, читая, не давал самых подробных разъяснений. Он сказал, что избрал это произведение потому, что слог его подражает восточным авторам. Эта книга дала мне понятие об истории и о главных, ныне существующих государствах; я узнал о нравах, верованиях и образе правления у различных народов. Я услышал о ленивых жителях Азии, о неистощимом творческом гении греков, о войнах и добродетелях ранних римлян, об их последующем вырождении и о падении этой могучей империи, о рыцарстве, о христианстве и королях. Я узнал об открытии Америки и вместе с Сафией плакал над горькой участью ее коренных обитателей234.
  Эти увлекательные рассказы вызывали во мне недоумение. Неужели человек действительно столь могуч, добродетелен и велик и вместе с тем так порочен и низок? Он казался мне то воплощением зла, то существом высшим, поистине богоподобным. Быть великим и благородным человеком представлялось мне величайшей честью, доступной мыслящему созданию; быть порочным и низким, как многие из описанных в книге людей, казалось глубочайшим падением, участью более жалкой, чем удел слепого крота или безобидного червяка.
  Я долго не мог понять, как может человек убивать себе подобных и для чего существуют законы и правительства, но, когда больше узнал о пороках и жесгокосгях, перестал дивиться и содрогнулся от отвращения.
  С тех пор каждая беседа обитателей хижины открывала мне новые чудеса. Слушая объяснения, которые Феликс давал аравитянке, я постигал странное устройство человеческого общества. Я узнал о неравенстве состояний, об огромных богатствах и жалкой нищете, о чинах, знатности и благородной крови.
  Все это заставило меня взглянуть на себя как бы со стороны. Я узнал, что люди превыше всего ставят знатное и славное имя в сочетании с богатством.
  Глава тринадцатая
  83
  Можно добиться их уважения каким-нибудь одним из этих даров судьбы; но человек, лишенный обоих, считается, за крайне редкими исключениями, бродягой и рабом, обреченным отдавать все силы работе на немногих избранных. А кто такой я? Я не знал, как и кем я был создан, знал только, что у меня нет ни денег, ни друзей, ни собственности. К тому же я был наделен отталкивающе уродливой внешностью и отличался от людей даже самой своей природой: я сильнее их, могу питаться более грубой пищей, легче переношу жару и холод и гораздо выше ростом. Оглядываясь вокруг, я нигде не видел себе подобных.
  Неужели же я - чудовище, пятно на лице земли, создание, от которого все бегут и все отрекаются?
  Не могу описать, какие муки причинили мне эти размышления. Я старался отмахнуться от них, но, чем больше узнавал, тем больше скорбел235. О, лучше бы я навеки оставался у себя в лесу, ничего не ведал и не чувствуя, кроме голода, жажды и жары!236 Странная вещь - познание! Однажды познанное нами держится в уме цепко, как лишайник на скалах. Порой мне хотелось стряхнуть все мысли и чувства, но я узнал, что от страданий существует лишь одно избавление - смерть, а ее я боялся, хотя и не понимал. Я восхищался добродетелью и высокими чувствами, мне нравились кротость и мягкость обитателей хижины, но я не вступал с ними в общение и лишь украдкой наблюдал их, оставаясь невидимым и неизвестным, а это только разжигало, но не удовлетворяло мое желание влиться в людское племя. Не для меня были нежные слова Агаты и сверкающие улыбки аравитянки. Не ко мне обращались кроткие увещевания старца и остроумные реплики милого Феликса. О, несчастный отверженный!
  Некоторые уроки поразили меня еще глубже. Я узнал о различии полов; о рождении и воспитании детей; о том, как отец любуется улыбкой младенца и смеется шалостям старших детей; как все заботы и вся жизнь матери посвящены драгоценному бремени; как развивается юный ум, как он познает жизнь, какими узами - родственными и иными - связаны между собой люди.
  А где же были мои родные и близкие? У моей колыбели не стоял отец, не склонялась с ласковой улыбкой мать, а если все это и было, то теперь моя прошлая жизнь представлялась мне темной пропастью, где я ничего не различал.
  С тех пор как я себя помнил, я всегда был тех же размеров, что и сейчас. Я еще не видел никого, похожего на меня, никого, кто желал бы иметь со мной дело.
  Так кто же я? Задавая себе этот вопрос снова и снова, я мог отвечать на него лишь горестным стоном237.
  Скоро я объясню, куда влекли меня эти чувства. А сейчас позволь мне вернуться к обитателям хижины, чья история вызвала во мне и негодование, и удивление, и восхищение, но в итоге заставила еще больше любить и уважать моих покровителей, как я охотно называл их про себя, поддаваясь невинному самообману.
  84
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Глава четырнадцатая238
  Историю моих друзей я узнал не фазу. Она неизбежно должна была произвести на меня глубокое впечатление, ибо многие ее обстоятельства были новы и поразительны для такого неопытного существа, как я.
  Фамилия старика была Де Лэси. Он происходил из хорошей французской семьи и долго жил в полном достатке, пользуясь уважением вышестоящих и любовью равных. Сын его готовился поступить на военную службу, а Агата занимала подобающее ей место среди дам высшего круга. За несколько месяцев до моего появления они еще жили в большом и богатом городе, именуемом Парижем, окруженные друзьями, пользуясь всеми благами, какие могут доставить добродетель, образование и тонкий вкус в соединении с большим достатком.
  Причиной их бедствий стал отец Сафии. Это был турецкий негоциант, который давно проживал в Париже, но вдруг, по какой-то непонятной для меня причине, стал неугоден правительству. Он был схвачен и заключен в тюрьму в тот самый день, когда из Константинополя приехала Сафия. Его судили и приговорили к смертной казни. Несправедливость приговора была очевидной и возмутила весь Париж; все считали, что причиной осуждения явились его богатство и вероисповедание, а вовсе не приписанное ему преступление.
  Феликс случайно присутствовал на суде;239 услышав приговор, он пришел в крайнее негодование. Он дал торжественный обет спасти невинного и стал изыскивать для этого средства. После многих тщетных попыток проникнуть в тюрьму он обнаружил зарешеченное окно в неохранявшейся части здания, которое сообщалось с камерой несчастного мусульманина; закованный в цепи, тот в отчаянии ожидал исполнения жестокого приговора. Ночью Феликс пришел под окно и сообщил узнику о своем намерении. Изумленный и обрадованный турок попытался подогреть усердие своего избавителя, посулив ему богатую награду.
  Феликс с презрением отверг ее; но, увидев однажды прекрасную Сафию, которой было дозволено навещать отца и которая знаками выразила юноше горячую благодарность, он должен был признать, что узник действительно обладал сокровищем, которое могло бы всецело вознаградить его за труды и риск.
  Турок тотчас заметил впечатление, произведенное его дочерью на Феликса, и решил сильнее заинтересовать молодого человека, обещав ему ее руку, как только ему самому удастся достичь безопасного места. Деликатность не позволяла Феликсу принять подобное предложение, но о возможности этого события он стал мечтать как о высшем для себя счастии.
  В последующие дни, пока шли приготовления к побегу, Феликс разгорелся еще больше, получив несколько писем от красавицы, которая нашла способ сноситься с влюбленным юношей на его языке через посредство старого отцовского слуги, понимавшего французский. Она в самых пылких выражениях Глава четырнадцатая 85 благодарила его за обещанную отцу помощь и в то же время горько сетовала на свою судьбу.
  Я переписал эти письма, ибо за время жизни в сарае сумел добыть письменные принадлежности, а письма часто находились в руках Феликса или Агаты. Я дам их тебе, перед тем как уйти; они подтвердят правду моих слов, а сейчас солнце уже клонится к закату и я едва успею пересказать тебе их суть.
  Сафия писала, что мать ее, крещеная аравитянка, была похищена турками и продана в рабство; своей красотой она пленила сердце отца Сафии, который на ней женился. Девушка восторженно говорила о своей матери; рожденная свободной, та презирала свое нынешнее рабство. Свою дочь она воспитала в догмах христианства и научила стремиться к духовному развитию и свободе, не дозволенной женщинам мусульманских стран. Ее уже не было в живых, но ее наставления навсегда запечатлелись в душе Сафии240, которой претила мысль о возвращении в Азию, где ее ждало заточение в стенах гарема, дозволявшего женщине одни лишь ребяческие забавы; а это возмущало ее душу, приученную к возвышенным помыслам и благородному стремлению к добродетели.
  Сафию радовала мысль о браке с христианином и возможность остаться в стране, где женщины могут занимать определенное положение в обществе.
  День казни турка уже был назначен, но накануне ночью он бежал из тюрьмы и к утру был уже за много лье от Парижа. Феликс добыл паспорта на свое имя, а также на имя своего отца и сестры. Отцу он предварительно сообщил о своем плане, и тот помог обману, сделав вид, что отправляется в поездку, тогда как в действительности укрылся вместе с дочерью на глухой окраине Парижа.
  Феликс довез беглецов до Лиона, а затем через Мон-Сени241 до Ливорно242, где купец намерен был дожидаться удобного случая переправиться в турецкие владения.
  Сафия решила оставаться с отцом до его отъезда, а турок повторил свое обещание сочетать ее браком со своим спасителем. В ожидании свадьбы Феликс остался с ними, наслаждаясь обществом своей аравитянки, которая выказывала ему самую нежную и искреннюю любовь. Они беседовали с помощью переводчика, а иногда одними лишь взглядами, и Сафия пела ему дивные песни своей родины.
  Турок поощрял это сближение и поддерживал надежды юной пары, а сам между тем лелеял совсем иные планы. Ему была ненавистна мысль о браке дочери с христианином, но он боялся показать это Феликсу, ибо пока еще зависел от своего спасителя, который мог, если б захотел, выдать его властям итальянского княжества, где они находились. Он придумывал все новые способы длить свой обман до тех пор, пока в нем уже не будет нужды, и решил, уезжая, тайно увезти с собой дочь. Вести из Парижа помогли его намерениям.
  Французское правительство было взбешено побегом своей жертвы и не жалело усилий, чтобы обнаружить и покарать ее спасителя. Заговор Феликса бысг86 Франкенштейн, или Современный Прометей ро обнаружился, и Де Лэси вместе с Агатой был брошен в тюрьму. Весть эта дошла до Феликса и пробудила его от блаженного забытья. Его старый слепой отец и кроткая сестра томились в сырой темнице, а он наслаждался свободой и близостью своей любимой. Эта мысль была ему нестерпима. Он условился с турком, что Сафия укроется в монастыре в Ливорно, если ее отцу представится возможность уехать, прежде чем Феликс сумеет вернуться в Италию; сам же Феликс поспешил в Париж и отдался в руки правосудия, надеясь таким образом добиться освобождения Де Лэси и Агаты.
  Это ему не удалось. Их продержали в тюрьме пять месяцев, вплоть до суда, а затем приговорили к пожизненному изгнанию с конфискацией всего имущества.
  Тогда-то они и поселились в Германии, в той бедной хижине, где я их нашел. Вскоре Феликс узнал, что вероломный турок, из-за которого он и его семья претерпели такие бедствия, уехал из Италии вместе с дочерью, поправ все законы морали и чести; в довершение оскорбления купец прислал Феликсу небольшую сумму денег, чтобы, как он писал, помочь ему стать на ноги.
  Вот что терзало душу Феликса и делало его, когда я впервые его увидел, самым несчастным из всей семьи. Он мог бы смириться с бедностью и даже гордиться ею как расплатой за свой благородный поступок; но неблагодарность турка и потеря любимой девушки были худшими и непоправимыми бедствиями.
  Сейчас приезд аравитянки словно влил в него новую жизнь.
  Когда до Ливорно дошла весть, что Феликс лишился имущества и звания, турок приказал дочери забыть о возлюбленном и готовиться к отъезду на родину. Благородная душа Сафии была возмущена этим приказом. Девушка попыталась спорить с отцом, но тот, не слушая ее, гневно повторил свое деспотическое требование.
  Несколько дней спустя он вошел в ее комнату и торопливо сообщил, что его пребывание в Ливорно, видимо, стало известно властям, которые не замедлят выдать его французскому правительству, а потому он уже нанял судно и через несколько часов отплывает в Константинополь. Дочь он решил оставить на попечении верного слуги, с тем чтобы она последовала за ним позже, вместе с большей частью имущества, которое еще не успели доставить в Ливорно.
  Оставшись одна, Сафия избрала тот план действий, какой считала правильным. Жизнь в Турции была ей ненавистна; против этого говорили и чувства ее, и верования. Из бумаг отца, попавших ей в руки, она узнала об изгнании своего возлюбленного и его местопребывание. Некоторое время Сафия еще колебалась, но потом решилась. Взяв с собой драгоценности и некоторую сумму денег, она, в сопровождении служанки, уроженки Ливорно, знавшей по-турецки, покинула Италию и отправилась в Германию.
  Она благополучно достигла городка, находившегося в каких-нибудь двадцати лье от хижины Де Лэси, но тут ее служанка тяжело заболела. Сафия нежно Глава пятнадцатая 87 за ней ухаживала, но бедняжка умерла, и аравитянка осталась одна, незнакомая с языком страны и совершенно неопытная в житейских делах. Однако ей повезло на добрых людей. Итальянка успела назвать ей местность, куда они направлялись, а после ее смерти хозяйка дома позаботилась о том, чтобы Сафия благополучно добралась до своего возлюбленного.
  Глава пятнадцатая243
  Такова была история милых мне обитателей хижины. Она глубоко меня растрогала. Через нее мне раскрылись различные стороны общественной жизни; она научила меня восхищаться добродетелью и ненавидеть порок.
  Зло еще было мне чуждо; примеры доброты и великодушия постоянно находились у меня перед глазами; они порождали во мне желание самому участвовать в жизни, где можно и нужно проявлять столь высокие качества. Но, рассказывая о своем духовном развитии, я не могу умолчать об одном обстоятельстве, относящемся к началу августа того же года.
  Однажды ночью, пробираясь, по своему обыкновению, в лес, где я добывал себе пищу и собирал дрова для своих друзей, я нашел кожаную дорожную сумку, в которой была кое-какая одежда и несколько книг. Я радостно схватил этот трофей и вернулся с ним к себе в сарай. По счастью, книги были написаны на языке, уже отчасти знакомом мне244. То были 'Потерянный Рай"245, один из томов "Жизнеописаний" Плутарха246 и "Страдания Вертера"247. Обладание этими сокровищами принесло мне много радости. Отныне я непрерывно питал ими свой ум, пока мои друзья занимались повседневными делами.
  Трудно описать действие на меня этих сочинений. Они вызывали множество новых образов и чувств, иногда приводивших меня в экстаз, но чаще ввергавших в глубочайшее уныние. В "Страданиях Вертера", интересных не одним лишь простым и трогательным сюжетом, высказано столько мнений, освещено столько вопросов, ранее мне непонятных, что я нашел там неиссякаемый источник удивления и размышлений. Мирные семейные сцены, а также возвышенные чувства и побуждения, в которых не было места себялюбию, согласовывались с тем, что я наблюдал у моих друзей, и со стремлениями, жившими в моей собственной груди. Сам Вертер представлялся мне высшим из всех виденных или воображаемых мною существ. Все в нем было просто, но трогало до глубины души. Размышления о смерти и самоубийстве неизбежно должны были наполнить меня удивлением. Я не мог во всем этом разобраться, но сочувствовал герою и горевал о его кончине, хотя и не вполне понимал ее надобность.
  Читая, я многое старался применить к себе. Я казался себе похожим и вместе странно не похожим на тех, о ком читал и кого наблюдал. Я им сочувствовал и отчасти понимал их, но ум мой был еще неразвит, я ни от кого не зависел и ни 88 Франкенштейн, или Современный Прометей с кем не был связан, и оплакивать меня было некому, "мой путь был свободен"248.
  Я был страшен на вид и гигантского роста. Что это значило? Кто я был? Откуда?
  Каково мое назначение? Эти вопросы я задавал себе непрестанно, но ответа на них не знал249.
  Попавший ко мне том Плутарха содержал жизнеописания основателей древних республик. Эта книга оказала на меня совсем иное действие, чем "Страдания Вертера". Вертер научил меня тосковать и грустить, тогда как Плутарх внушил высокие мысли; он поднял меня над жалкими себялюбивыми заботами, заставив восхищаться героями древности. Многое из прочитанного было выше моего понимания. Я имел некоторое представление о царствах, об обширных пространствах, могучих реках и безбрежных морях. Но я был совершенно не знаком с городами и большими скоплениями людей. Хижина моих покровителей была единственным местом, где я изучал человеческую природу, а эта книга показала мне новые и более широкие арены действия. Я прочел о людях, занятых общественными делами; о тех, кто правил себе подобными или убивал их.
  Я ощутил в себе горячее стремление к добродетели и отвращение к пороку, насколько понимал значение этих слов, связанных для меня лишь с радостью или болью. Это заставило меня восхищаться миролюбивыми законодателями - Нумой250, Солоном251 и Ликургом252, скорее чем Ромулом253 и Тезеем254.
  Патриархальная жизнь моих покровителей внушила мне прежде всего именно эти понятия; если бы мое знакомство с людьми началось с молодого воина, жаждущего славы и битв, я, вероятно, исполнился бы иных чувств.
  "Потерянный Рай" вызвал во мне иное и гораздо более глубокое волнение.
  Я принял его, как и другие доставшиеся мне книги, за рассказ об истинном происшествии. Читая, я ощущал все изумление и ужас, какие способен вызвать образ всемогущего Бога, ведущего войну со своими созданиями. При этом я часто проводил параллели с собственной судьбой.
  Как и у Адама, у меня не было родни; но во всем другом мы были различны.
  Он вышел из рук Бога во всем совершенстве, счастливый и хранимый заботами своего Творца; он мог беседовать с высшими существами255 и учиться у них; а я был несчастен, одинок и беспомощен. Мне стало казаться, что я скорее подобен Сатане; при виде счастья моих покровителей я тоже часто ощущал горькую зависть256.
  Еще одно обстоятельство укрепило и усилило эти чувства. Вскоре после того, как я поселился в сарае, я обнаружил в карманах одежды, захваченной из твоей лаборатории, какие-то записки. Сперва я не обратил на них внимания; но теперь, имея возможность их прочесть, я внимательно ознакомился с ними. Это был твой дневник за четыре месяца, предшествовавшие моему появлению на свет. В нем ты подробно, шаг за шагом, описывал свою работу, перемежая эти записи с дневником повседневной жизни. Ты, конечно, помнишь их, вот они.
  Здесь ты запечатлел все, что связано с моим злополучным рождением, здесь Глава пятнадцатая 89 подробнейшим образом описана моя уродливая наружность, и притом такими словами, в которых выразилось все твое отвращение и которых мне никогда не забыть. "Будь проклят день моего рождения! - восклицал я. - Проклятый творец! Зачем ты создал чудовище, от которого сам отвернулся с омерзением?
  Бог, в своем милосердии, создал человека прекрасным по своему образу и подобию, я же являюсь изуродованным подобием тебя самого, еще более отвратительным из-за этого сходства. У Сатаны были собратья-демоны; в их глазах он был прекрасен. А я одинок и всем ненавистен".
  Так размышлял я в часы одиночества и уныния; но, видя добродетели обитателей хижины, их кротость и благожелательность, я убеждал себя, что они пожалеют меня, когда узнают о моем восхищении ими, и простят мне мое уродство.
  Неужели они прогонят от себя существо, умоляющее о жалости и дружбе, как бы уродливо оно ни было? Я решил не отчаиваться, но как можно лучше подготовиться к встрече с ними, которая решит мою судьбу. Эту встречу я отложил еще на несколько месяцев; значение, которое я придавал ей, заставляло меня страшиться неудачи. К тому же каждодневный опыт так развивал мой ум, что мне не хотелось ничего предпринимать, пока время не прибавит мне мудрости.
  Между тем в хижине произошли некоторые перемены. Приезд Сафии принес не только радость, но и достаток. Феликс и Агата уделяли теперь больше времени забавам и беседе, а в трудах им помогали работники. Это было не богатство, но довольство; у них царил безмятежный покой; а во мне с каждым днем росло смятение. Познание лишь яснее показало мне, что я - отверженный.
  Правда, я лелеял надежду, но стоило мне увидеть свое отражение в воде или свой силуэт в лунном свете, как надежда исчезала, подобно зыбкому отражению и неверной тени.
  Я пытался побороть страх и укрепить свой дух для предстоявшего мне через несколько месяцев испытания. Иногда, не сдерживая мечты разумом, я позволял им уноситься в сады рая и осмеливался рисовать в своем воображении прекрасные и нежные создания, которые, сочувствуя, ободряли меня; на их ангельских лицах сияли улыбки утешения. Но это были лишь мечты; у меня не было Евы, которая делила бы мои мысли и развеивала мою печаль; я был один.
  Я вспомнил мольбу Адама, обращенную к его Создателю257. А где же был мой создатель? Он покинул меня, и, ожесгочась сердцем, я проклинал его.
  Так прошла осень. С удивлением и грустью я смотрел, как опадают листья и все вновь становится голо и мрачно, как тогда, когда я впервые увидел лес и свет луны. Стужа меня не пугала. Я был лучше приспособлен для нее, чем для жары. Но меня радовали цветы, птицы и веселый наряд лета; когда я лишился этого, меня еще больше потянуло к жителям хижины. Их счастье не убавилось с уходом лета. Они любили друг друга, и радости, которые они друг другу дарили, не зависели от происходивших в природе перемен. Чем больше я на90 Франкенштейн, или Современный Прометей блюдал их, тем больше мне хотелось просить у них защиты и ласки; я жаждал, чтобы они узнали меня и полюбили; увидеть их ласковые взгляды, обращенные на меня, было пределом моих мечтаний. Я не решался подумать, что они могут отвратить их от меня с презрением и брезгливостью. Ни одного нищего они не прогоняли от своих дверей. Правда, я собирался просить о большем, чем приют или кусок хлеба, я искал сочувствия и расположения, но неужели я был совершенно недостоин их?
  Наступила зима; с тех пор как я пробудился к жизни, природа совершила полный круговорот. Теперь все помыслы мои были обращены на то, как показаться обитателям хижины. Я перебрал множество планов, но в конце концов решил войти в хижину, когда слепой старец будет там один. Я был достаточно сообразителен, чтобы понять, что люди, видевшие меня до тех пор, более всего пугались моего внешнего уродства. Голос мой был груб, но не страшен.
  Поэтому я полагал, что если завоюю расположение старого Де Лэси в отсутствие его детей, то и мои молодые покровители, быть может, согласятся меня терпеть.
  Однажды, когда солнце уже не грело, но радовало взор, ярко освещая багровую листву, устилавшую землю, Сафия, Агата и Феликс отправились на дальнюю прогулку, а старик пожелал остаться дома. Когда дети ушли, он взял гитару и сыграл несколько печальных и нежных мелодий, самых печальных и нежных из всех, что я слышал. Сперва лицо его светилось удовольствием, но скоро сделалось задумчивым и печальным; отложив инструмент, он погрузился в раздумье.
  Сердце мое сильно билось; пришел час испытания, который осуществит мои надежды или подтвердит опасения. Слуги ушли на ближнюю ярмарку. Все было тихо в хижине и вокруг нее; это был отличный случай, и все же, когда я приступил к осуществлению своего плана, силы оставили меня и я опустился на землю. Но я тут же поднялся и, призвав на помощь всю твердость, на какую был способен, отодвинул доски, которыми маскировал вход в свой сарай.
  Свежий воздух ободрил меня, и я с новой решимостью приблизился к дверям хижины.
  Я постучал.
  "Кто там? - откликнулся старик. - Войдите".
  Я вошел.
  "Прошу простить мое вторжение, - сказал я. - Я путник и нуждаюсь в отдыхе. Буду очень признателен, если вы позволите мне немного посидеть у огня".
  "Входите, - сказал Де Лэси, - и я постараюсь чем-нибудь вам помочь.
  Вот только жаль, моих детей нет дома, а я слеп и, боюсь, не сумею вас накормить".
  "Не утруждайте себя, мой добрый хозяин, еда у меня есть; мне нужно лишь обогреться и отдохнуть".
  Глава пятнадцатая
  91
  Я сел, и наступило молчание. Я знал, что каждая минута дорога, и все же не решался начать разговор, но тут старик сам обратился ко мне:
  "Судя по вашей речи, путник, вы мой земляк - ведь вы тоже француз, не правда ли?"
  "Нет, но я вырос во французской семье и знаю один лишь этот язык. Сейчас я пришел просить убежища у друзей, которых искренне люблю и надеюсь к себе расположить".
  "А они немцы?"
  "Нет, французы. Но позвольте сказать о другом. Я существо одинокое и несчастное. На всем свете у меня нет ни родственника, ни друга. Добрые люди, к которым я иду, никогда меня не видели и мало обо мне знают. Мне страшно; если я и здесь потерплю неудачу, то уж навсегда буду отщепенцем".
  "Не отчаивайтесь. Одиночество - действительно несчастье. Но сердца людей, когда у них нет прямого эгоистического расчета, полны братской любви и милосердия. Надейтесь; если это добрые люди, отчаиваться не следует".
  "Они добры, нет никого добрее их; но, к несчастью, они настроены против меня. У меня кроткий нрав, я никому еще не причинил зла и даже старался делать добро; но они ослеплены роковым предубеждением и вместо любящего друга видят только отвратительного урода".
  "Это печально, но если вас действительно не в чем упрекнуть, неужели нельзя рассеять их заблуждение?"
  "Я попытаюсь это сделать, поэтому-то меня и томит страх. Я нежно люблю своих друзей; незнаемый ими, я вот уже много месяцев стараюсь им служить, но они могут подумать, что я хочу причинить им зло; вот предубеждение, которое мне надо рассеять".
  "Где они живут?"
  "Неподалеку отсюда".
  Старик помолчал, а затем продолжал:
  "Если вы откровенно поделитесь со мной подробностями своей истории, я, быть может, помогу вам расположить их к себе. Я слеп и не вижу вас, но что-то в ваших словах убеждает меня в вашей искренности. Я всего лишь бедный изгнанник, но для меня будет истинной радостью оказать услугу ближнему".
  "Добрый человек! Благодарю вас и принимаю ваше великодушное предложение. Вашей добротой вы подымаете меня из праха258. Я верю, что с вашей помощью не буду отлучен от общества ваших ближних".
  "Упаси боже! Пусть вы даже преступник, отлучение только доведет вас до отчаяния, но не обратит к добру. Я тоже несчастен; я и моя семья были безвинно осуждены. Судите сами, как я сочувствую вашим горестям".
  "Как мне благодарить вас, мой единственный благодетель? Из ваших уст я впервые слышу добрые слова, обращенные ко мне. Я вечно буду вам благодарен; 92 Франкенштейн, или Современный Прометей ваша доброта позволяет мне надеяться, что меня ждет хороший прием и у друзей, с которыми я должен сейчас встретиться".
  "Позвольте узнать их имена и где они живут?"
  Я умолк. Вот она, решительная минута, которая осчастливит меня или лишит счастья навеки. Напрасно я пытался ответить ему - волнение лишило меня последних сил. Я опустился на стул и разрыдался. В это время послышались шаги моих молодых покровителей. Нельзя было терять ни минуты.
  Схватив руку старика, я воскликнул:
  "Час настал! Защитите и спасите меня! Друзья, к которым я стремлюсь, - это вы и ваша семья. Не оставляйте меня в этот час испытания!"
  "Боже! - вскричал старик. - Кто же вы такой?"
  Тут дверь распахнулась, и вошли Феликс, Сафия и Агата. Кто опишет их ужас при виде меня? Агата упала без чувств. Сафия, не в силах оказать помощь своей подруге, выбежала вон. Феликс кинулся ко мне и со сверхъестественной силой оттолкнул меня от старика, чьи колени я обнимал. В ярости он опрокинул меня на землю и сильно ударил палкой. Я мог бы разорвать его на куски, как лев антилопу. Но мое сердце сжала смертельная тоска, и я удержался. Он приготовился повторить удар, но тут я, не помня себя от горя, бросился вон из хижины и среди общего смятения, никем не замеченный, успел укрыться в своем сарае.
  Глава шестнадцатая259
  О проклятый, проклятый мой создатель! Зачем я остался жить? Зачем тут же не погасил искру жизни, так необдуманно зажженную тобой?260 Не знаю, но тогда я еще не впал в отчаяние; мною владели ярость и жажда мести. Я с радостью уничтожил бы хижину вместе с ее обитателями и насладился бы их стонами и страданиями.
  Когда наступила ночь, я вышел из своего убежища и побрел по лесу; здесь, не опасаясь быть услышанным, я выразил свою муку ужасными криками.
  Подобно дикому зверю, порвавшему путы, я сокрушал все, что мне попадалось, и метался по лесу с быстротою оленя. О, какую страшную ночь я пережил!
  Холодные звезды смотрели на меня с насмешкой; обнаженные деревья качали надо мною ветвями; по временам тишина нарушалась мелодичным пением птиц.
  Все, кроме меня, вкушали покой и радость, и только я, подобно Сатане, носил в себе ад;261 не видя нигде сочувствия, я жаждал вырывать с корнем деревья и сеять вокруг себя разрушение, а потом любоваться делом своих рук.
  Но подобное исступление не могло длиться долго. Буйство утомило меня, и я в бессильном отчаянии опустился на влажную траву. Среди бесчисленных жителей земли не нашлось ни одного, кто пожалел бы меня и помог мне, так что же мне щадить моих врагов? Нет, с той минуты я объявил вечную войну все-Глава шестнадцатая 93 му человеческому роду, и прежде всего тому, кто создал меня и обрек на нестерпимые муки.
  Взошло солнце; я услышал людские голоса и понял, что при свете дня не смогу вернуться в свое убежище. Поэтому я спрятался в густом кустарнике, решив посвятить ближайшие часы раздумьям над своим положением.
  Солнечное тепло и чистый воздух несколько умиротворили меня; вспомнив, что произошло в хижине, я заключил, что слишком поторопился с окончательным выводом. Я, несомненно, поступил неосторожно. Мои речи явно расположили старика в мою пользу, но какой же я был дурак, что тут же показался на глаза его детям! Мне надо было прежде приучить к себе старого Де Лэси, а перед остальными членами семьи появиться позже, когда они были бы к этому подготовлены. Однако эти ошибки не казались мне непоправимыми. После долгих размышлений я решил вернуться в хижину, снова обратиться к старику и склонить его на свою сторону.
  Эти мысли меня успокоили, и к полудню я крепко уснул; но жар в моей крови еще не остыл, и мои сновидения не могли быть мирными. Страшная сцена, происшедшая накануне, вновь и вновь разыгрывалась передо мной:
  женщины убегали, а разъяренный Феликс отрывал меня от колен своего отца. Я проснулся в изнеможении; видя, что уже стемнело, я вылез из кустов и отправился добывать пищу.
  Утолив голод, я вышел на знакомую тропинку и устремился к хижине. Там царила тишина. Я прокрался в свой сарай и стал дожидаться часа, когда семья обычно пробуждалась. Этот час прошел, солнце поднялось совсем высоко, а обитатели хижины не показывались. Я дрожал, опасаясь какого-нибудь ужасного несчастья. Внутри хижины было темно и не слышалось ни звука; не могу описать, как мучительна была эта неизвестность.
  Вот прошли мимо два крестьянина; замедлив шаг возле хижины, они завели разговор, сопровождая его оживленной жестикуляцией; но я не понимал их, ибо они говорили на языке своей страны262, а это не был язык моих покровителей. Вскоре, однако, подошел Феликс, а с ним еще один человек. Это меня удивило, ибо я не видел, чтобы он утром выходил из дому, и я с волнением ждал, надеясь из его речей понять, что происходит.
  "Ты, значит, хочешь, - говорил Феликсу его спутник, - уплатить за три месяца аренды да еще оставить в огороде несобранный урожай? Я не хочу пользоваться чужой бедой. Давай лучше подождем несколько дней, может, ты передумаешь?"
  "Бесполезно, - ответил Феликс, - мы не сможем здесь оставаться. Отец опасно занемог после пережитых ужасов, жена и сестра никогда от них не оправятся. Нет, не уговаривайте меня. Вот Bain дом, а мне бы только поскорее бежать отсюда".
  94
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Говоря это, Феликс весь дрожал. Вместе со своим спутником он на несколько минут вошел в дом, а затем удалился. С тех пор я больше не видел никого из семьи Де Лэси.
  Остаток дня я провел в своем сарае, погруженный в тупое отчаяние. Мои покровители уехали и порвали единственную связь, соединявшую меня с миром. Тут моя душа впервые наполнилась ненавистью и жаждой мести, и я не пытался их побороть - я отдался в их власть, и все мои помыслы обратились на разрушение и смерть. При воспоминании о моих друзьях, о ласковом голосе Де Лэси, о кротких глазах Агаты, о дивной красоте аравитянки эти мысли исчезали и сменялись слезами, которые несколько облегчали меня. Но я тут же вспоминал, как они оттолкнули и покинули меня, и во мне снова закипала неистовая ярость; не имея возможности сокрушить что-либо живое, я обратил ее на неодушевленные предметы. Когда стемнело, я обложил хижину всевозможными горючими материалами; уничтожив все, что росло в огороде, я стал с нетерпением дожидаться, пока зайдет луна и можно будет начать действовать.
  Ночью из леса подул сильный ветер и быстро разогнал замешкавшиеся в небе облака; порывы его все усиливались и крепчали и вызвали во мне какое-то безумие, опрокинувшее все преграды рассудка. Я поджег сухую ветку и заплясал вокруг обреченной хижины, не переставая взглядывать на запад, где луна уже заходила. Наконец часть ее диска скрылась, и я взмахнул факелом; когда она скрылась целиком, я с громким криком поджег собранную мной солому, вереск и ветки кустарника. Ветер раздул огонь, и скоро вся хижина окуталась пламенем, лизавшим ее губительными языками.
  Убедившись, что дом уже невозможно спасти, я удалился и скрылся в лесу.
  Передо мной был открыт весь мир; куда же направиться?263 Я решил бежать как можно дальше от мест, где столько выстрадал. Но для меня, всеми ненавидимого и презираемого, любой край таил в себе ужасы. Наконец меня осенила мысль о тебе. Из твоих записей я узнал, что ты являешься моим отцом, моим создателем; к кому же мне подобало обратиться, как не к тому, кто дал мне жизнь? В числе предметов, которым Феликс обучал Сафию, не была забыта и география. Из нее я узнал об относительном расположении различных стран на земном шаре. Ты упоминал Женеву как свой родной город, туда я и решил отправиться.
  Но как найти туда дорогу? Я знал, что для этого необходимо двигаться в юго-западном направлении, но единственным моим путеводителем было солнце. Я не знал названий городов, через которые мне предстояло пройти, и не надеялся получить сведения ни от одного человеческого существа; однако я не отчаивался. От тебя одного я ждал помощи, хотя и не питал к тебе ничего, кроме ненависти. Безжалостный, бессердечный создатель! Ты наделил меня чувствами и страстями, а потом бросил, сделав предметом всеобщего презрения и отвращения. Но только от тебя я мог ждать сочувствия и возмещения обид, и я Глава шестнадцатая 95 решил искать у тебя справедливости, которую напрасно пытался найти у других существ, именующих себя людьми.
  Путешествие мое было долгим, и я испытал невыносимые страдания.
  Стояла поздняя осень, когда я покинул местность, где так долго прожил. Я передвигался только ночью, боясь встретиться с человеческим существом. Природа вокруг меня увядала, солнце уже не излучало тепла; шел дождь и снег, замерзали могучие реки, поверхность земли стала твердой, холодной и голой; я нигде не находил крова. О Земля! Как часто я проклинал свое существование! Все добрые чувства исчезли во мне, и я был полон злобы и горечи. Чем больше я приближался к твоим родным местам, тем сильнее разгоралась в моем сердце мстительная злоба. Падал снег; водоемы замерзли, но я не отдыхал. Некоторые случайности время от времени помогали мне, и у меня была карта страны, но все же я зачастую далеко отклонялся от своего пути. Страдания не давали мне передышки; не было события, которое не питало бы мои ярость и отчаяние. Но то, что случилось со мной, когда я очутился в пределах Швейцарии и солнце снова стало излучать тепло, а земля - покрываться зеленью, особенно ожесточило меня.
  Обычно я отдыхал в течение дня и отправлялся в путь, только когда ночь надежно скрывала меня от людей. Но однажды утром, убедившись, что дорога пролегает через густой лес, я осмелился продолжить свое путешествие после восхода солнца; наступивший день, один из первых дней весны, подбодрил даже меня - так ярко светило солнце и так ароматен был воздух. Я ощутил, что во мне оживают нежные и радостные чувства, которые казались давно умершими.
  Пораженный новизной этих ощущений, я отдался им и, забыв о своем одиночестве и уродстве, отважился быть счастливым. По моим щекам снова потекли тихие слезы; я даже благодарно возвел влажные глаза к благословенному солнцу, дарившему меня такой радостью.
  Я долго кружил по лесным тропинкам, пока не добрался до опушки, где протекала глубокая и быстрая речка, над которой деревья склоняли свои ветви, ожившие с весною. Здесь я остановился, как вдруг услышал голоса, заставившие меня укрыться в тень кипариса. Едва я успел спрятаться, как к моему укрытию подбежала молодая девушка, громко смеясь, словно она, играючи, от кого-то спасалась. Она побежала дальше по обрывистому берегу, но вдруг поскользнулась и упала в быстрый поток. Я выскочил из своего укрытия; напрягая все силы в борьбе с течением, я спас ее и вытащил на берег. Она лежала без чувств. Я употребил все, что было в моих силах, чтобы ее оживить; но тут меня застиг крестьянин, вероятно, тот самый, от которого она в шутку убегала. Увидев меня, он бросился ко мне и, вырвав девушку из моих рук, поспешно направился в глубь леса. Я быстро последовал за ними, едва отдавая себе отчет, зачем это делаю. Крестьянин увидел, что я нагоняю его, прицелился в меня из ружья и выстрелил. Я упал, а мой обидчик с еще большей поспешностью скрылся в лесу.
  96
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Вот какую награду получил я за свою доброту! Я спас человеческую жизнь, а за это корчился теперь от ужасной боли; выстрел разорвал мышцу и раздробил кость. Добрые чувства, которые я испытывал всего лишь за несколько мгновений до этого, исчезли, и я в бешенстве скрежетал зубами. Обезумев от боли, я дал обет вечной ненависти и мщения всему человечеству. Но страдания, причиненные раной, истощили меня; пульс мой остановился, и я потерял сознание.
  В течение нескольких недель я влачил жалкое существование в лесах, пытаясь залечить полученную рану. Пуля попала мне в плечо, и я не знал, застряла ли она там или прошла насквозь; во всяком случае, у меня не было никакой возможности ее извлечь. Мои страдания усугублялись гнетущим сознанием несправедливости, мыслью о неблагодарности тех, кто их причинил. Я ежедневно клялся в мщении - смертельном мщении, которое одно могло вознаградить меня за все муки и оскорбления.
  Через несколько недель рана зажила, и я продолжал свой путь. Яркое солнце и нежные дуновения весны не могли больше облегчить трудности, которые я испытывал. Радость обернулась насмешкой, оскорбившей мою неутешную душу и заставившей меня еще мучительнее почувствовать, что я не создан для счастья.
  Однако мой трудный путь уже подходил к концу. Через два месяца я достиг окрестностей Женевы.
  Когда я прибыл, уже вечерело, и я решил заночевать в поле, чтобы обдумать, с какими словами обратиться к тебе. Я был подавлен усталостью и голодом и чувствовал себя слишком несчастным, чтобы наслаждаться свежестью легкого вечернего ветерка или зрелищем солнца, садившегося за громадные вершины Юры.
  Я забылся легким сном, который позволил мне отдохнуть от мучительных дум, но он был вскоре нарушен появлением прелестного ребенка, вбежавшего в мое укрытие со всей резвостью своего возраста. При взгляде на него меня осенила мысль, что это маленькое создание еще не предубеждено против меня и прожило слишком короткую жизнь, чтобы проникнуться отвращением к уродству. Если бы мне удалось схватить его и сделать своим товарищем и другом, я не был бы так одинок на этой населенной земле.
  Вот почему я поймал мальчика, когда он пробегал мимо меня, и привлек к себе. Но он при виде меня закрыл глаза руками и издал пронзительный крик.
  Я с силой отвел его руки в стороны и сказал:
  "Мальчик, зачем ты кричишь? Я тебя не обижу, слушай меня".
  Он отчаянно забился.
  "Пусти меня, - кричал он. - Урод! Мерзкий урод! Ты хочешь меня съесть и разорвать на кусочки. Ты - людоед. Пусти меня, а то я скажу папе".
  "Мальчик, ты никогда больше не увидишь своего папу; ты должен пойти со мной".
  Глава шестнадцатая
  97
  "Гадкое чудище! Пусти меня. Мой папа - судья. Его зовут Франкенштейн. Он тебя накажет. Ты не смеешь меня держать".
  "Франкенштейн! Ты, значит, принадлежишь к роду моего врага, которому я поклялся вечно мстить. Так будь же моей первой жертвой".
  Мальчик продолжал бороться и наделять меня эпитетами, вселявшими отчаяние в мое сердце. Я сжал его горло, чтобы он замолчал, и вот он уже лежал мертвым у моих ног.
  Я глядел на свою жертву, и сердце мое переполнилось ликованием и дьявольским торжеством; хлопнув в ладоши, я воскликнул:
  "Я тоже могу сеять горе; оказывается, мой враг уязвим; эта смерть приведет его в отчаяние, и множество других несчастий истерзает и раздавит его!"
  Уставившись на ребенка, я увидел на груди его что-то блестящее. Я взял вещицу в руки; это был портрет прекрасной женщины. Несмотря на бушевавшую во мне злобу, он привлек мой взгляд и смягчил меня. Несколько мгновений я восхищенно всматривался в темные глаза, окаймленные длинными ресницами, и в прелестные уста. Но вскоре гнев снова обуял меня; я вспомнил, что навсегда лишен радости, какую способны дарить такие женщины; ведь если б эта женщина, чьим портретом я любовался, увидела меня, выражение божественной добн роты сменилось бы у нее испугом и отвращением.
  Можно ли удивляться, что такие думы приводили меня в ярость? Я удивляюсь лишь одному: почему в тот момент я дал выход своим чувствам только восклицаниями, а не бросился на людей и не погиб в схватке с ними.
  Подавленный этими чувствами, я покинул место, где совершил убийство, и в поисках более надежного укрытия вошел в какой-то сарай, думая, что там никого нет. На соломе спала женщина264. Она была молода, правда, не так прекрасна, как та, чей портрет я держал в руках, но приятной внешности, цветущая юностью и здоровьем. Вот, подумал я, одна из тех, кто дарит нежные улыбки265 всем, кроме меня266. Тогда я склонился над нею и прошептал: "Проснись, прекраснейшая, твой возлюбленный тут, рядом с тобою, и готов отдать жизнь за один твой ласковый взгляд; любимая, проснись!"
  Спящая шевельнулась, и дрожь ужаса пронизала меня. А вдруг она в самом деле проснется, увидит меня, проклянет и обличит как убийцу? Так она и поступила бы, если бы глаза ее открылись и она увидела меня. Эта мысль могла свести с ума, она разбудила во мне дьявола; пусть пострадаю не я, а она, пусть она поплатится за убийство, которое я совершил; ведь я навеки лишен всего, что она могла бы мне дать. Она породила преступление, пусть она и понесет наказание!267 Уроки Феликса и кровавые законы людей научили меня творить зло. Я склонился над ней268 и спрятал портрет в складках ее платья269. Она снова шевельнулась, и я убежал270.
  Еще несколько дней я бродил возле места, где произошли эти события, то желая увидеть тебя, то решая навсегда покинуть этот мир страданий. Наконец я 98 Франкенштейн, или Современный Прометей поднялся в горы и теперь брожу здесь в глуши, снедаемый жгучей страстью, которую могу удовлетворить лишь с твоей помощью. Мы не можем расстаться до тех пор, пока ты не обещаешь согласиться на мое требование. Я одинок и несчастен, ни один человек не сблизится со мной, но существо такое же безобразное, как я сам, не отвергнет меня. Моя подруга должна быть такой же, как я, и отличаться таким же уродством. Это существо ты должен создать".
  Глава семнадцатая271
  Чудовище умолкло и вперило в меня взгляд, ожидая ответа. Но я был ошеломлен, растерян и не мог достаточно собраться с мыслями, чтобы в полной мере понять его требование. Он продолжал:
  "Ты должен создать для меня женщину, с которой мы могли бы жить, питая друг к другу привязанность, необходимую мне как воздух272. Это можешь сделать только ты. Я вправе требовать этого, и ты не можешь мне отказать".
  Последние его слова с новой силой возбудили мой гнев, который было утих, пока он рассказывал о своей мирной жизни в хижине; когда же он произнес эти слова, я больше не в силах был совладать со своей яростью.
  "Я отказываюсь, - ответил я, - и никакие пытки не вырвут у меня согласия.
  Ты можешь сделать меня самым несчастным из людей, но ты никогда не заставишь меня пасть так низко в моих собственных глазах. Могу ли я создать другое подобное тебе существо, чтобы вы вместе опустошали мир? Прочь от меня! Мой ответ ясен; ты можешь замучить меня, но я никогда на это не соглашусь".
  "Ты несправедлив, - ответил демон. - Я не стану угрожать, я готов убеждать тебя. Я затаил злобу, потому что несчастен. Разве не бегут от меня, разве не ненавидят меня все люди? Ты сам, мой создатель, с радостью растерзал бы меня; пойми это и скажи, почему я должен жалеть человека больше, чем он жалеет меня? Ты не считал бы себя убийцей, если бы тебе удалось сбросить меня в одну из этих ледяных пропастей и уничтожить мое тело - создание твоих собственных рук. Почему же я должен щадить людей, когда они меня презирают?
  Пусть бы человек жил со мной в согласии и дружбе, тогда вместо зла я осыпал бы его всеми благами и со слезами благодарил бы только за то, что он принимает их. Но это невозможно. Человеческие чувства создают для нашего союза неодолимую преграду. А я не могу смириться с этим, как презренный раб. Я отомщу за свои обиды. Раз мне не дано вселять любовь, я буду вызывать страх, и прежде всего на тебя - моего заклятого врага, моего создателя - я клянусь о&- рушить неугасимую ненависть. Берегись: я сделаю все, чтобы тебя уничтожить, и не успокоюсь, пока не опустошу твое сердце и ты не проклянешь час своего рождения".
  Глава семнадцатая
  99
  Эти слова он произнес с дьявольской злобой. Его лицо исказилось безобразной гримасой, которую не мог выдержать человеческий взгляд. Однако вскоре он успокоился и продолжал:
  "Я хотел убедить тебя. Злобой я могу только повредить себе в твоих глазах, ибо ты не хочешь понять, что именно ты ее причина. Если бы кто-нибудь отнесся ко мне с лаской, я отплатил бы ему стократно; ради одного этого создания я помирился бы со всем человеческим родом. Но это - несбыточная мечта. А то, что я прошу у тебя, разумно и скромно. Мне нужно существо другого пола, но такое же отвратительное, как и я273. Малая радость, но это все, что я могу получить. И я удовольствуюсь этим. Правда, мы будем уродами, отрезанными от мира, но благодаря этому еще сильнее привяжемся друг к другу. Наша жизнь не будет счастливой, но она будет чиста и свободна от страданий, которые я сейчас испытываю. О мой создатель! Сделай меня счастливым; позволь почувствовать благодарность к тебе за одну-единственную милость. Позволь убедиться, что я способен хоть в ком-нибудь возбудить сочувствие; не отказывай в моей просьбе!"
  Я был тронут. Я содрогался, думая о возможных последствиях моего согласия, но сознавал, что в доводах демона есть нечто справедливое. Его рассказ и выраженные им чувства показали, что этому существу свойственна чувствительность. И не был ли я, его создатель, обязан наделить свое детище частицей счастья, коль это было в моей власти? Он заметил перемену в моем настроении и продолжал:
  "Если ты согласен, то ни ты, ни какое-либо другое человеческое существо никогда нас больше не увидит: я удалюсь в обширные пустыни Южной Америки.
  Моя пища отличается от человеческой; я не трону ни ягненка, ни козленка ради насыщения своей утробы; желуди и ягоды - вот все, что мне нужно274. Моя подруга, подобно мне, будет довольствоваться той же пищей. Нашим ложем будут сухие листья; солнце будет светить нам, как светит и людям, и растить для нас плоды. Картина, которую я тебе рисую, - мирная и человечная, и ты, конечно, сознаешь, что не можешь отвергнуть мою просьбу ради того, чтобы показать свою власть и жестокость. Как ты ни безжалостен ко мне, сейчас я вижу в твоих глазах сострадание. Дай мне воспользоваться благоприятным моментом, обещай мне то, чего я так горячо желаю".
  "Ты предполагаешь, - отвечал я, - покинуть населенные места и поселиться в пустыне, где единственными твоими соседями будут дикие звери. Как сможешь ты, когда так страстно жаждешь любви и привязанности людей, оставаться в изгнании? Ты вернешься и снова будешь искать их расположения и снова встретишься с их ненавистью. Твоя злоба разгорится вновь, и у тебя еще будет подруга, которая поможет тебе все сокрушать. Этого не должно быть; не настаивай, ибо я все равно не могу согласиться".
  100
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  "Как ты непостоянен в своих чувствах! Только мгновение назад ты был тронут моими доводами; зачем же, выслушав мои жалобы, ты снова ожесточаешься против меня? Клянусь землей, на которой живу, и тобой - моим создателем, - что вместе с подругой, которую ты мне дашь, я удалюсь от людей и удовольствуюсь жизнью в самых пустынных местах. Злобные страсти оставят меня, ибо кто-то будет меня любить. Моя жизнь потечет спокойно, и в смертный час я не прокляну своего творца".
  Его слова производили на меня странное действие. Порой во мне пробуждалось сострадание и возникало желание утешить чудовище. Но стоило лишь взглянуть на отвратительного урода, который двигался и говорил, как все во мне переворачивалось и доброе чувство вытеснялось ужасом и ненавистью. Я пытался подавить их. Я говорил себе, что хотя и не могу сочувствовать этому существу, однако не имею права отказывать в доле счастья, которую в силах ему дать.
  "Ты клянешься не приносить вреда, - сказал я, - но разве ты уже не обнаружил злобности, которая мешает мне поверить твоим словам? Как знать, может быть, все это одно притворство и ты будешь торжествовать, когда получишь более широкий простор для осуществления своей мести?"
  "Ах, вот как? Со мной нельзя шутить. Я требую ответа275. Если у меня не будет привязанностей, я предамся ненависти и пороку. Любовь другого существа устранила бы причину моих преступлений, и никто обо мне ничего бы не услышал. Мои злодеяния порождены вынужденным одиночеством, мне ненавистным; мои добродетели непременно расцветут, когда я буду общаться с равным мне существом. Я буду ощущать привязанность мыслящего создания; я стану звеном в цепи всего сущего276, в которой мне сейчас не находится места".
  Я помолчал, размышляя над его рассказом и всеми высказанными им доводами. Я думал о добрых задатках, которые обнаружились у него в начале жизненного пути, и о том, как все хорошее в нем было уничтожено отвращением и презрением, с которыми отнеслись к нему его покровители. Подумал я также и о его физической мощи и угрозах; создание, способное жить в ледяных пещерах и убегать от преследователей по краю неприступных пропастей, обладало такой силой, что с ним трудно было тягаться. После длительного раздумья я решил, что справедливость, как по отношению к нему, так и по отношению к моим ближним, требует, чтобы я согласился на его просьбу. Обратясь к нему, я сказал:
  "Я исполню твое желание, но ты должен дать торжественную клятву навсегда покинуть Европу и все другие населенные места, как только получишь от меня женщину, которая разделит с тобой изгнание".
  "Клянусь солнцем и голубым сводом небес, - воскликнул он, - клянусь огнем любви, горящим в моем сердце277, что, исполнив мою просьбу, ты больше меня не увидишь, пока они существуют. Возвращайся домой и приступай к работе.
  Я буду следить за ее ходом с невыразимой тревогой, и будь уверен: как только все будет готово, я появлюсь".
  Глава восемнадцатая
  101
  Произнеся эти слова, он поспешно покинул меня, вероятно, боясь, что я могу передумать. Я видел, как он спускался с горы быстрее, чем летит орел; вскоре он затерялся среди волнистого ледяного моря.
  Рассказ его занял весь день; когда он удалился, солнце уже садилось. Я знал, что мне нужно немедля спускаться в долину, так как вскоре все погрузится в темноту, но на сердце у меня было тяжело, и это замедляло мой шаг.
  Поглощенный мыслями о событиях прошедшего дня, я с трудом пробирался по узким гор ным тропинкам, то и дело рискуя оступиться. Была уже глубокая ночь, когда я приблизился к месту привала, находившемуся на полпути, и присел около источника.
  По временам в просветы между облаками светили звезды. Передо мной поднимались высокие сосны, кое-где они лежали поваленные. То была суровая картина, возбудившая во мне странные думы. Я горько заплакал. В отчаянии сжимая руки, я воскликнул: "О звезды, тучи и ветры! Вы насмехаетесь надо мной. Если вам действительно жаль меня, лишите меня чувств и памяти, превратите в ничто; если же вы этого не можете, исчезните и оставьте меня во тьме".
  Это были бессвязные и мрачные думы. Не могу описать, как угнетало меня мерцание звезд, как прислушивался я к каждому порыву ветра, словно то был зловещий сирокко278, грозивший мне гибелью.
  Уже светало, когда я вернулся в деревню Шамуни; сразу же, не отдохнув, я направился в Женеву. Я не мог разобраться в обуревавших меня чувствах. На меня навалилась тяжесть, огромная, как гора; она притупляла даже мои страдания.
  В таком состоянии я вернулся домой и предстал перед родными. Мой изможденный вид возбудил сильную тревогу. Но я не отвечал ни на один вопрос и едва был в состоянии говорить. Я сознавал, что надо мной тяготеет проклятие и я не имею права на сочувствие; мне казалось, что я никогда уже не буду наслаждаться общением с близкими. Однако я и теперь любил их самозабвенно. Ради их спасения я решил посвятить себя ненавистной работе, перед перспективой которой все другие стороны жизни отступили, точно сон. Только одна эта мысль и представлялась мне ясно279.
  Глава восемнадцатая280
  Шли день за днем, неделя за неделей после моего возвращения в Женеву, а я все не мог набраться мужества и приступить к работе. Я страшился мести демона, обманутого в своих надеждах, но все еще не мог преодолеть отвращения к навязанному мне делу. Мне стало ясно, что я не могу создать женщину, не посвятив снова несколько месяцев тщательным исследованиям и изысканиям. Я слышал о некоторых открытиях, сделанных одним английским ученым; сведения о них могли иметь важное значение для успеха моей работы, и я 102 Франкенштейн, или Современный Прометей иногда подумывал отпроситься у отца и посетить Англию с этой целью. Но я цеплялся за каждый предлог отложить разговор и уклонялся от первого шага, тем более что срочность дела начала казаться мне все более сомнительной281.
  Во мне произошла перемена: мое здоровье, прежде подорванное, теперь окрепло; соответственно поднималось и мое настроение, когда оно не омрачалось мыслью о злополучном обещании. Отец мой с радостью наблюдал эту перемену и думал об одном: как бы найти наилучший способ развеять без остатка мою печаль, которая иногда возвращалась и затмевала всходившее солнце. В такие минуты я искал полного одиночества. Целые дни я проводил один в маленькой лодке на озере, молчаливый и безучастный, следя за облаками и прислушиваясь к плеску волн. Но свежий воздух и яркое солнце почти всегда восстанавливали в какой-то степени мой душевный покой. По возвращении я отвечал на приветствия близких веселее и не так натянуто.
  Однажды после моего возвращения с такой прогулки отец, отозвав меня в сторону, обратился ко мне со следующими словами:
  "Я с радостью замечаю, милый сын, что ты вернулся к прежним любимым развлечениям и, как мне кажется, приходишь в себя. И, однако, ты все еще несчастен и все еще избегаешь нашего общества. Некоторое время я терялся в догадках о причине этого, но вчера меня осенила одна мысль, и, если она верна, я умоляю тебя открыться мне. Умолчание в таком деле не только бесполезно, но может навлечь на всех нас еще большие несчастья".
  От такого вступления я задрожал всем телом, а отец продолжал:
  "Сознаюсь, я всегда смотрел на твой брак с нашей милой Элизабет282 как на довершение нашего семейного благополучия и опору для меня в старости.
  Вы привязаны друг к другу с раннего детства, вы вместе учились и по своим склонностям и вкусам вполне друг другу подходите. Но людская опытность слепа, и то, что я считал наилучшим путем к счастью, может целиком его разрушить. Быть может, ты относишься к ней как к сестре, не имея ни малейшего желания сделать своей женой. Более того, возможно, ты встретил другую девушку и полюбил ее; считая себя связанным словом чести с Элизабет283, ты борешься со своим чувством, и это, по-видимому, причиняет тебе страдания".
  "Дорогой отец, успокойтесь. Я люблю свою кузину нежно и искренне. Я никогда не встречал женщины, которая бы так же, как Элизабет, возбуждала во мне самое горячее восхищение и любовь. Мои надежды на будущее и все мои планы связаны с нашим предстоящим союзом".
  "Твои слова, милый Виктор, доставляют мне радость, какую я давно не испытывал. Если таковы твои чувства, то мы, несомненно, будем счастливы, как бы ни печалили нас недавние события. Но именно этот мрак, который окутал твою душу, я хотел бы рассеять. А что, если не откладывать дальше вашей свадьбы? На нас обрушились несчастья; недавние события вывели нас из спокойствия, подобающего мне по моим летам и недугам. Ты моложе; но я не считаю, Глава восемнадцатая 103 что при твоем достатке ранний брак может помешать выполнению любых намерений отличиться и послужить людям. Не подумай, однако, что я собираюсь навязывать тебе счастье и что отсрочка вызовет у меня беспокойство. Не ищи в моих словах какой-либо задней мысли и, умоляю тебя, отвечай мне доверчиво и искренне!"
  Я молча выслушал отца и в течение некоторого времени не мог произнести ни слова. Множество мыслей пронеслось в моей голове. Я старался прийти к какому-либо решению. Увы! Немедленный союз с моей Элизабет284 внушал мне ужас и страх. Я был связан торжественным обещанием, которое еще не выполнил и которого не смел нарушить. А если бы я это сделал, какие несчастья нависли бы надо мной и моей обреченной семьей! Мог ли я праздновать свадьбу, когда на шее у меня висел смертельный груз285, тянувший меня к земле? Я должен был выполнить свое обязательство и дать возможность чудовищу скрыться вместе с его подругой, прежде чем смог бы насладиться счастьем союза, сулившего мне желанный покой.
  Я вспомнил также о настоятельной необходимости либо поехать в Англию, либо завязать длительную переписку с теми из тамошних ученых, познания и открытия которых были крайне необходимы в предстоявшей мне работе286.
  Второй способ получения желаемых сведений мог оказаться медленным и недостаточным. Кроме того, мне претила мысль вершить свой омерзительный труд в доме отца, постоянно общаясь с теми, кого я любил. Я знал, что возможна тысяча несчастных случайностей, и самая ничтожная из них может раскрыть тайну и заставит трепетать от ужаса всех, кто со мною связан. Я сознавал также, что часто буду терять самообладание и способность скрывать мучительные чувства, которые непременно посетят меня во время этой ужасной работы. Выполняя ее, мне пришлось бы изолировать себя от всех, кого я любил. Раз начав, я быстро мог ее закончить и вернуться в семью, к мирному счастью. Если я выполню обещание, чудовище удалится навеки. А может быть (так рисовалось моей безрассудной фантазии), тем временем произойдет какая-либо катастрофа, которая уничтожит его и навсегда положит конец моему рабству287.
  Этими чувствами был продиктован мой ответ отцу. Я выразил желание посетить Англию; но, скрыв истинные причины этой просьбы, я сослался на обстоятельства, не вызывавшие подозрений, и так настаивал на необходимости поездки, что отец легко согласился. Он с удовольствием обнаружил, что после длительного периода мрачного уныния, почти что безумия, я способен радоваться предстоящей поездке; он надеялся, что перемена обстановки и разнообразные развлечения окончательно приведут меня в себя еще до возвращения домой.
  Продолжительность моего отсутствия мне предоставили определить самому; предполагалось, что она составит несколько месяцев или, самое большее, год. Отец проявил нежную заботу, обеспечив меня спутником. Не сообщив мне об этом заранее, он уговорился с Элизабет и устроил так, что Клерваль должен 104 Франкенштейн, или Современный Прометей был присоединиться ко мне в Страсбурге. Это мешало уединению, к которому я стремился для выполнения своего обязательства. Однако в начале путешествия присутствие друга ни в коем случае не могло быть помехой, и я искренне обрадовался, что таким образом мне удастся избежать многих часов одиноких раздумий, способных свести с ума. Более того, Анри мог служить преградой между мною и моим врагом. Если я буду один, не станет ли он время от времени навязывать мне свое отвратительное общество, чтобы напоминать о моей задаче или следить за ее выполнением?
  Итак, я отправился в Англию, и было решено, что мой брак с Элизабет совершится немедленно по моем возвращении. Учитывая возраст отца, можно понять, с какой неохотой он соглашался на отсрочку. Что касается меня, была лишь одна награда, которую я обещал себе за ненавистный, тяжкий труд, одно утешение в моих беспримерных страданиях - то была надежда дождаться дня, когда, освобожденный от гнусного рабства, я смогу просить руки Элизабет и в союзе с ней забыть прошлое288.
  Я занялся сборами; но одна мысль преследовала меня и наполняла тревогой и страхом. На время своего отсутствия я оставлял своих близких в неведении о том, что у них есть враг, и беззащитными против его нападения, - а ведь мой отъезд должен был привести его в ярость. Правда, он обещал следовать за мною, куда бы я ни поехал; не будет ли он сопровождать меня и в Англию?
  Такая мысль казалась страшной, но в то же время утешительной, ибо, случись так, мои близкие были бы в безопасности. Куда больше меня ужасало, что может произойти обратное. Но в течение всего времени, пока я оставался рабом своего создания, я действовал под влиянием момента, и теперь инстинкт настойчиво подсказывал мне, что демон последует за мной и не совершит зла в отношении моей семьи.
  В конце сентября я снова покинул родную страну. Путешествие было предпринято по моему собственному желанию, и поэтому Элизабет не возражала, однако исполнялась тревоги при мысли, что горе опять завладеет мной, а она будет далеко. Благодаря ее заботам я имел спутника в лице Клерваля; и все же мужчина остается слеп к тысяче житейских мелочей, требующих внимания женщины. Ей страстно хотелось просить меня вернуться скорее. Множество противоречивых чувств заставило ее молчать, и мы простились со слезами, но без слов289.
  Я сел в дорожный экипаж, едва сознавая, куда направляюсь, равнодушный к тому, что происходило вокруг. Я вспомнил только - и с какой горечью! - о своих химических приборах и распорядился, чтобы их упаковали мне в дорогу290. Полный самых безотрадных мыслей, я проехал многие прекрасные места; мои глаза, устремленные в одну точку, ничего не замечали. Я мог думать только о цели своего путешествия и о работе, которой предстояло занять все мое время.
  После нескольких дней, проведенных в апатичной праздности, в течение которых я проехал много лье, я прибыл в Страсбург, где два дня дожидался Глава восемнадцатая 105 Клерваля. Наконец он прибыл. Увы! Какой контраст составляли мы между собой! Он вдохновлялся каждым новым видом, преисполнялся радостью, созерцая красоту заходящего солнца, но еще более радовался его восходу и наступлению нового дня. Он обращал мое внимание на сменявшиеся краски ландшафта и неба. "Вот для чего стоит жить! - восклицал он. - Вот когда я наслаждаюсь жизнью! Но ты, милый Франкенштейн, почему ты так подавлен и печален?"
  Действительно, голова моя была занята мрачными мыслями, и я не видел ни захода вечерней звезды, ни золотого восхода солнца, отраженного в Рейне. И вы, мой друг, получили бы гораздо большее удовольствие, читая дневник Клерваля, который умел чувствовать природу и восхищаться ею, чем слушая мои размышления. Ведь я - несчастное существо, надо мной тяготеет проклятие, закрывшее для меня все пути к радости.
  Мы решили спуститься по Рейну от Страсбурга до Роттердама, а оттуда отправиться в Лондон. Во время этого путешествия мы проплыли мимо множества островов, заросших ивняком, и увидели несколько красивых городов. Мы остановились на день в Мангейме, а на пятые сутки после отплытия из Страсбурга прибыли в Майнц291. Ниже Майнца берега Рейна становятся все более живописными. Течение реки убыстряется, она извивается между невысокими, но крутыми, красиво очерченными холмами. Мы видели многочисленные руины замков, стоящие на краю высоких и неприступных обрывов, окруженные темным лесом. В этой части Рейна ландшафты необычайно разнообразны. То перед вами крутой холм или разрушенный замок, нависший над пропастью, по дну которой мчатся темные воды Рейна; а то вдруг в излучине реки на мысу возникают цветущие виноградники с зелеными пологими склонами и людные города.
  Наше путешествие пришлось на время сбора винограда; скользя по воде, мы слушали песни виноградарей. Далее я, подавленный тоской, обуреваемый мрачным предчувствием, внимал им с удовольствием292. Я лежал на дне лодки и, глядя в безоблачное синее небо, словно впитывал в себя покой, который так долго был мне неведом293. Если даже мною овладевали такие чувства, кто сможет описать чувства Анри? Он словно очутился в стране чудес и упивался счастьем, какое редко дается человеку. "Я видел, - говорил он, - самые прекрасные пейзажи моей родины, я посетил озера Люцерн и Ури, где снежные горы почти отвесно спускаются к воде, бросая на нее темные, непроницаемые тени, которые придавали бы озеру очень мрачный вид, если бы не веселые зеленые островки, радующие взор; я видел эти озера в бурю, когда ветер вздымал и кружил водяные вихри, так что можно было представить себе настоящий смерч на просторах океана; я видел, как волны яростно бросались к подножию горы, где снежный обвал однажды застиг священника и его наложницу, - говорят, что их предсмертные крики до сих пор слышны в завывании ночного ветра;294 я видел горы Ла-Вале295 и Пэ-де-Во296. И все же здешний край, Виктор, нравится мне больше, чем все наши чудеса. Швейцарские горы более величественны и необычны; но 106 Франкенштейн, или Современный Прометей берега этой божественной реки таят в себе некое очарование и не сравнимы для меня ни с чем, виденным прежде. Взгляни на замок, который повис вон там, над обрывом, или на тот, на острове, почти скрытый в листве деревьев; а вот виноградари, возвращающиеся со своих виноградников; а вот деревня, прячущаяся в складках горы. О, конечно, дух-хранитель этих мест обладает душой, более созвучной человеку, чем духи, громоздящие ледники или обитающие на неприступных горных вершинах нашей родины".
  Клерваль! Любимый друг! Я и сейчас с восторгом повторяю твои слова и возношу тебе хвалу, которую ты так заслужил. Это был человек, словно созданный "самой поэзией природы"297. Его бурная, восторженная фантазия сдерживалась чувствительностью сердца. Он был способен горячо любить; в дружбе он проявлял ту преданность, которая, если верить житейской мудрости, существует лишь в нашем воображении. Но человеческие привязанности не могли всецело заполнить его пылкую душу. Природу, которой другие только любуются, он любил страстно.
  ...Грохот водопада
  Был музыкой ему. Крутой утес,
  Вершины гор, густой и темный лес,
  Их контуры и краски вызывали
  В нем истинную, пылкую любовь.
  Он не нуждался в доводах рассудка,
  Чтоб их любить. Что радовало взор,
  То трогало и душу...*'т
  Где же он теперь? Неужели этот прекрасный, благородный человек исчез без следа? Неужели этот высокий ум, это богатство мыслей, это причудливое и неистощимое воображение, творившее целые миры, которые зависели от жизни своего создателя, - неужели все это погибло? Неужели он теперь живет лишь в моей памяти? Нет, это не так! Тело, столь совершенное и сиявшее красотой, стало прахом; но дух твой еще является утешать несчастного друга.
  Простите мне эти скорбные излияния. Мои слова - всего лишь слабая дань беспримерным достоинствам Анри, но они успокаивают сердце, утоляют боль, которую вызывает память о друге. Теперь я продолжу свой рассказ.
  За Кёльном мы спустились на равнины Голландии. Остаток пути мы решили проделать по суше, так как ветер был встречным, а течение слишком слабым, чтобы помочь нам299.
  В этом месте наше путешествие стало менее интересным с точки зрения красот природы, но уже через несколько дней мы прибыли в Роттердам, откуда продолжали путь морем в Англию. В одно ясное утро, в конце декабря300, я впер * "Тинтернское аббатство" Вордсворта.
  Глава девятнадцатая
  107
  вые увидел белые скалы Британии301. Берега Темзы, плоские, но плодородные, представляли совершенно новый для нас пейзаж; почти каждый город был отмечен каким-либо преданием. Мы увидели форт Тильбюри и вспомнили Испанскую Армаду;302 потом Грейвсенд303, Вулвич304 и Гринвич305- места, о которых я слышал еще на родине.
  Наконец нашим взорам открылись бесчисленные шпили Лондона, возвышающийся над всем купол Св. Павла306 и знаменитый в английской истории Тауэр307.
  Глава девятнадцатая308
  Нашим пунктом назначения был Лондон: мы решили провести в этом удивительном и прославленном городе несколько месяцев. Клерваль хотел познакомиться со знаменитостями того времени, но для меня это было второстепенным. Я был больше всего озабочен получением сведений, необходимых для выполнения моего обещания, и поспешил пустить в ход захваченные с собой рекомендательные письма, адресованные самым выдающимся естествоиспытателям309.
  Если бы это путешествие было предпринято в счастливые дни моего учения, оно доставило бы мне невыразимую радость. Но на мне лежало проклятие, и я посещал этих людей, только чтобы получить сведения о предмете, имевшем для меня роковой интерес. Общество меня тяготило; оставшись один, я мог занять свое внимание картинами природы; голос Анри успокаивал меня, и я обманывал себя краткой иллюзией покоя. Но чужие лица, озабоченные, равнодушные или довольные, снова вызывали во мне отчаяние. Я чувствовал, что между мною и другими людьми воздвигается непреодолимый барьер. Эта стена была скреплена кровью Уильяма и Жюсгины; воспоминания о событиях, связанных с их именами, были мне тяжкой мукой.
  В Клервале я видел отражение своего прежнего я. Он был любознателен и нетерпеливо жаждал опыта и знаний. Различия в нравах, которые он наблюдал, являлись для него неисчерпаемым источником познания и удовольствия. Кроме того, он преследовал цель, которую давно себе наметил: Клерваль решил посетить Индию, уверенный, что со своим знанием ее различных языков и ее жизни сможет немало способствовать прогрессу европейской колонизации и торговли.
  Только в Англии он мог ускорить выполнение своего плана310. Он был постоянно занят; единственное, что его огорчало, были моя грусть и подавленность. Я старался, насколько возможно, скрывать их, чтобы не лишать его удовольствий, столь естественных для человека, вступающего на новое жизненное поприще и не отягощенного заботами или горькими воспоминаниями. Часто я отказывался сопровождать его, ссылаясь на то, что приглашен в другое место, или изыскивая еще какой-нибудь предлог, чтобы остаться одному. В это время я начал собирать 108 Франкенштейн, или Современный Прометей материалы, необходимые для того, чтобы произвести на свет мое новое создание; этот процесс был для меня мучителен, подобно той пытке водою, когда капля за каплей равномерно падает на голову. Каждая мысль, посвященная моей задаче, причиняла невыносимые страдания; каждое произносимое мною слово, пускай даже косвенно с нею связанное, заставляло мои губы дрожать, а сердце - учащенно биться.
  Через несколько месяцев по прибытии в Лондон мы получили письмо из Шотландии от одного человека, который бывал прежде нашим гостем в Женеве. Он описывал свою страну и убеждал нас, что, хотя бы ради ее красот, необходимо продолжать наше путешествие на север, до Перта311, где он проживал.
  Клервалю очень хотелось принять это приглашение, да и я, хотя и сторонился людей, не прочь был снова увидеть горы, потоки и все удивительные творения, которыми природа украсила свои излюбленные места.
  Мы прибыли в Англию в начале октября, а теперь уже был февраль.
  Поэтому мы решили предпринять путешествие на север на исходе следующего месяца. В этой поездке мы, вместо того чтобы следовать по главной дороге прямо до Эдинбурга, решили заехать в Виндзор312, Оксфорд313, Матлок314 и на Камберлендские озера315, рассчитывая прибыть к цели путешествия в конце июля. Я упаковал химические приборы и собранные материалы, решив закончить свою работу в каком-нибудь уединенном местечке на северных плоскогорьях Шотландии.
  Мы покинули Лондон 27 марта и пробыли несколько дней в Виндзоре, бродя по его прекрасному лесу316. Для нас, горных жителей, природа этих мест казалась такой непривычной: могучие дубы, обилие дичи и стада величавых оленей - все было в новинку.
  Оттуда мы проследовали в Оксфорд. При въезде в этот город нас охватили воспоминания о событиях, происшедших там более полутора столетий тому назад. Здесь Карл I собрал свои силы. Этот город оставался ему верным, когда вся страна отступилась от него и стала под знамена парламента и свободы317.
  Память о несчастном короле и его сподвижниках, о добродушном Фолкленде318, дерзком Горинге319, о королеве и ее сыне320 придавала особый интерес каждой части города, где они, может быть, жили. Здесь витал дух старины, и мы с наслаждением отыскивали ее следы. Но если бы воображение, вдохновляемое этими чувствами, и не нашло здесь для себя достаточной пищи, то сам по себе город был настолько красив, что вызывал в нас восхищение. Здания колледжей дышат стариной и очень живописны; улицы великолепны, а прекрасная Айзис321, текущая близ города по восхитительным зеленым лугам, широко и спокойно разливает свои воды, в которых отражается величественный ансамбль башен, шпили и купола, окруженные вековыми деревьями.
  Я наслаждался этой картиной, и все же радость моя омрачалась воспоминанием о прошлом и мыслями о будущем. Я был создан для мирного счастья.
  Глава девятнадцатая
  109
  В юношеские годы я не знал недовольства. И если когда-либо меня одолевала тоска, то созерцание красот природы или изучение прекрасных и возвышенных творений человека всегда находило отклик в моем сердце и подымало мой дух.
  Теперь же я был подобен дереву, сраженному молнией;322 она пронзила мою душу насквозь, и я уже чувствовал, что мне предстоит остаться лишь подобием человека и являть собою жалкое зрелище распада, вызывающее сострадание у других и невыносимое д^я меня самого.
  Мы провели довольно долгое время в Оксфорде, блуждая по его окрестностям и стараясь опознать каждый уголок, который мог быть связан с интереснейшим периодом английской истории. Наши маленькие экскурсии часто затягивались из-за все новых достопримечательностей, неожиданно открываемых нами.
  Мы посетили могилу славного Хемпдена и поле боя, на котором пал этот патриот323. На какой-то миг моя душа вырвалась из тисков унизительного и жалкого страха, чтобы осмыслить высокие идеи свободы и самопожертвования, увековеченные в этих местах. На какой-то миг я отважился сбросить свои цепи и оглядеться вокруг свободно и гордо. Но железо цепей уже разъело мою душу, и я снова, дрожа и отчаиваясь, погрузился в свои переживания.
  С сожалением покинули мы Оксфорд и направились в Матлок, к нашему следующему привалу. Местность вокруг этого селения напоминает швейцарские пейзажи, но здесь все в меньшем масштабе; зеленым холмам недостает венца далеких снежных Альп, всегда украшающего лесистые горы моей родины. Мы посетили удивительную пещеру и миниатюрные музеи естественной истории, где редкости расположены таким же образом, как и в собраниях Серво и Шамуни324.
  Последнее название вызвало у меня дрожь, когда Анри произнес его вслух, и я поспешил покинуть Матлок, с которым связывалось для меня ужасное воспоминание.
  Из Дерби325 мы продолжили путь далее на север и провели два месяца в Камберленде и Уэстморленде326. Теперь я почти мог вообразить себя в горах Швейцарии. Небольшие участки снега, задержавшегося на северных склонах гор, озера, бурное течение горных речек - все это было мне привычно и дорого сердцу.
  Здесь мы также завели некоторые знакомства327, которые почти вернули мне способность быть счастливым; Клерваль воспринимал все с гораздо большим восхищением, чем я. Он блистал в обществе талантливых людей и обнаружил в себе больше способностей и возможностей, чем когда вращался среди тех, кто стоял ниже его. "Я мог бы провести здесь всю жизнь, - говорил он мне. - Среди этих гор я вряд ли сожалел бы о Швейцарии и Рейне".
  Однако он находил, что в жизни путешественника наряду с удовольствиями существует много невзгод. Ведь он постоянно находится в напряжении, и едва начинает отдыхать, как вынужден покидать ставшие приятными места в поисках чего-то нового, что снова занимает его внимание, а затем в свою очередь отказываться и от этого ради других новинок.
  по
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Мы едва успели посетить разнообразные озера Камберленда и Уэстморленда и сдружиться с некоторыми из обитателей этих мест, когда приблизился срок нашей встречи с шотландским другом; мы покинули своих новых знакомых и продолжили путешествие. Что касается меня, то я этим не огорчился. Я некоторое время пренебрегал своим обещанием и теперь опасался гнева обманутого демона. Возможно, он остался в Швейцарии, чтобы обрушить месть на моих близких. Эта мысль преследовала и мучила меня даже в те часы, которые могли дать мне отдых и покой. Я ожидал писем с лихорадочным нетерпением:
  когда они запаздывали, я чувствовал себя несчастным и терзался бесконечными страхами, а когда прибывали и я видел адрес, написанный рукой Элизабет или отца, то едва осмеливался прочесть их и узнать свою судьбу. Иногда мне казалось, что демон следует за мной и может отомстить за медлительность убийством моего спутника. Когда мною овладевали эти мысли, я ни на минуту не оставлял Анри и следовал за ним словно тень, стремясь защитить друга от воображаемой ярости его губителя. Я словно совершил тяжкое преступление, думы о котором преследовали меня. Я не был преступником, но навлек на свою голову страшное проклятье, точно и вправду совершил преступление.
  Я прибыл в Эдинбург в состоянии полной апатии; а ведь этот город мог бы заинтересовать и самое несчастное существо. Клервалю он понравился меньше, чем Оксфорд: тот привлекал его своей древностью. Однако красота и правильная планировка нового Эдинбурга328, его романтический замок329 и окрестности, самые восхитительные в мире - Артурово Кресло330, источник Св. Бернарда331 и Пентландская возвышенность332, - привели Анри в восторг и исправили первое впечатление. Я же нетерпеливо ждал конца путешествия.
  Через неделю мы покинули Эдинбург, проследовав через Кьюпар333, Сент-Эндрюс334 и вдоль берегов Тей до Перта, где нас ожидал знакомый. Но я не был расположен шутить и беседовать с посторонними или разделять с ними их чувства и планы с любезностью, подобающей гостю. Поэтому я объявил Клервалю о своем желании одному совершить поездку по Шотландии. "Развлекайся сам, - сказал я ему, - а здесь будет место нашей встречи. Я могу отсутствовать один-два месяца, но умоляю тебя не мешать моим передвижениям; оставь меня на некоторое время в покое и одиночестве, а когда я вернусь, то надеюсь быть веселее и более под стать тебе".
  Анри пытался было отговорить меня, но, убедившись в моей решимости, перестал настаивать. Он умолял меня чаще писать. "Я охотнее последовал бы за тобой в твоих странствиях, - сказал он, - чем ехать к этим шотландцам, которых я не знаю; постарайся вернуться поскорее, дорогой друг, чтоб я снова мог чувствовать себя как дома, а это невозможно в твое отсутствие".
  Расставшись с Анри, я решил найти какое-нибудь уединенное место в Шотландии и там в одиночестве завершить свой труд. Я не сомневался, что чудови-Глава девятнадцатая 111 ще следует за мной по пятам и, как только я закончу работу, явится, чтобы получить свою подругу.
  Придя к такому решению, я пересек северное плоскогорье и выбрал для работы один из дальних Оркнейских островов335. Это было подходящее место для подобного дела - высокий утес, о который постоянно бьют волны. Почва там бесплодна и родит только траву для нескольких жалких коров да овес для жителей, которых насчитывается всего пять; изможденные, тощие тела наглядно говорят об их жизни. Овощи и хлеб, когда они позволяют себе подобную роскошь, и даже свежую воду приходится доставлять с большого острова, лежащего на удалении пяти миль.
  На всем острове было лишь три жалких хижины; одна из них пустовала, когда я прибыл. Эту хижину я и снял. В ней было всего две комнаты, и она являла чрезвычайно убогий вид. Соломенная крыша провалилась, стены были не оштукатурены, а дверь сорвана с петель. Я распорядился починить хижину, купил кое-какую обстановку и вступил во владение; эти обстоятельства должны были, безусловно, удивить здешних обитателей, если бы все их мысли не были притуплены жалкой бедностью. Как бы то ни было, я жил, не опасаясь любопытных взглядов и помех и едва получая благодарность за пищу и одежду, которые раздавал, - до такой степени лишения заглушают в людях простейшие чувства.
  В этом убежище я посвящал утренние часы работе; в вечернее же время, когда позволяла погода, я совершал прогулки по каменистому берегу моря, прислушиваясь к реву волн, разбивавшихся у моих ног. Картина была однообразна, но вместе с тем изменчива. Я думал о Швейцарии: как непохожа она на этот неприветливый, угрюмый ландшафт! Ее возвышенности покрыты виноградниками, а в долинах разбросаны дома. Ее дивные озера отражают голубое, кроткое небо, а когда ветер вздымает на них волны, это всего лишь веселая ребячья игра по сравнению с ревом гигантского океана.
  Так я распределил часы своих занятий в первое время. Но работа становилась для меня с каждым днем все более страшной и тягостной. Иногда я в течение нескольких дней не мог заставить себя войти в лабораторию; а бывало, что работал днем и ночью, стремясь закончить все поскорее. И действительно, занятие было отвратительное. Во время первого эксперимента меня ослепляло некое восторженное безумие, не дававшее мне почувствовать весь ужас моих поисков; ум был целиком устремлен на завершение работы, и я закрывал глаза на ее ужасные подробности. Но теперь я шел на все это хладнокровно и нередко чувствовал глубочайшее отвращение.
  За этим омерзительным делом, в полном одиночестве, когда ничто ни на миг не отвлекало меня от поставленной задачи, мое настроение стало неровным:
  я сделался беспокойным и нервным. Я ежеминутно боялся встретиться со своим преследователем. Иногда я сидел, устремив взгляд в землю, боясь поднять его 112 Франкенштейн, или Современный Прометей и увидеть того, кого так страшился увидеть. Я боялся удаляться от людей, чтобы он не застал меня одного и не потребовал свою подругу.
  Тем временем я продолжал работу, и она уже значительно продвинулась.
  Я ожидал ее окончания с трепетной и нетерпеливой надеждой, которую не осмеливался выразить самому себе, но которая смешивалась с мрачными предчувствиями беды, заставлявшими замирать мое сердце.
  Глава двадцатая336
  Однажды вечером я сидел в своей лаборатории; солнце зашло, а луна еще только поднималась над морем. Света было недостаточно дая занятий, и я сидел праздно, размышляя, оставить ли все до утра или спешить с окончанием и работать не отрываясь. И тут меня охватили мысли о возможных последствиях моего предприятия. За три года до того я был занят тем же делом337 и создал дьявола, чьи беспримерные злодеяния истерзали мне душу и наполнили ее навеки горьким раскаянием. А теперь я создаю другое существо, о склонностях которого так же, как и тогда, ничего не знаю; оно может оказаться в тысячу раз злее своего друга и находить удовольствие в убийствах и жестокости. Он поклялся покинуть населенные места и укрыться в пустыне; но она такой клятвы не давала; она будет, по всей вероятности, существом мыслящим и разумным и может отказаться выполнять уговор, заключенный до ее создания. Возможно, что они возненавидят друг друга. Уже созданное мною существо ненавидит собственное уродство; не почувствует ли оно еще большее отвращение, когда такое же безобразие предстанет ему в образе женщины? Да и она, возможно, отвернется от него с омерзением, увидев красоту человека. Она может покинуть его, и он снова окажется одиноким и еще более разъяренным новой обидой, на этот раз со стороны подобного себе существа.
  Даже если они покинут Европу и поселятся в пустынях Нового Света, одним из первых результатов привязанности, которой жаждет демон, будут дети, и на земле расплодится целая раса демонов, которая может создать опасность д^я самого существования человеческого рода. Имею ли я право, ради собственных интересов, обрушить это проклятие на бесчисленные поколения людей? Я был прежде тронут софизмами созданного мною существа, я был обескуражен его дьявольскими угрозами, но теперь мне впервые предстала безнравственность моего обещания. Я содрогнулся при мысли, что будущие поколения будут клясть меня как их губителя, как себялюбца, который не поколебался купить собственное благополучие, быть может, ценой гибели всего человеческого рода.
  Я задрожал, охваченный смертельной тоской. И тут, подняв глаза, я увидел при свете луны демона, заглядывавшего в окно. Отвратительная усмешка скривила его губы, когда он обнаружил меня за выполнением порученной им работы.
  Да, он следовал за мной в моем путешествии; он бродил в лесах, прятался в пе-Глава двадцатая 113 щерах или в пустынных степях; а теперь явился посмотреть, как подвигается дело, и потребовать выполнения моего обещания.
  Сейчас выражение его лица выдавало крайнюю степень злобы и коварства.
  Я с ужасом подумал о своем обещании создать другое подобное ему существо и, дрожа от гнева, разорвал на куски предмет, над которым трудился. Негодяй увидел, как я уничтожаю творение, с которым он связывал свои надежды на счастье, и с воплем безумного отчаяния и злобы исчез.
  Я вышел из комнаты и, заперев дверь, дал себе торжественную клятву никогда не возобновлять сего труда; неверными шагами я побрел в свою спальню.
  Я был один; рядом не было никого, чтобы рассеять мрак и освободить меня от тяжкого гнета ужасных дум.
  Прошло несколько часов, а я все сидел у окна, глядя на море; оно было почти спокойно, ибо ветер стих, и вся природа спала под взглядом тихой луны. По воде плыло несколько рыбацких судов, и время от времени легкий ветер приносил звуки голосов - это перекликались рыбаки. Я чувствовал тишину, хотя едва ли сознавал, как безмерно она глубока, но вдруг до моих ушей донесся плеск весел по воде неподалеку от берега, и кто-то причалил у моего дома.
  Через несколько минут я услышал скрип двери, будто ее пытались тихонько открыть. Я задрожал всем телом. Предчувствие подсказало мне, кто это мог быть; у меня возникло желание позвать кого-либо из крестьян, живших в хижине недалеко от меня. Но я был подавлен той беспомощностью, которую так часто ощущаешь в страшных снах, когда напрасно пытаешься убежать от грозящей опасности; какая-то сила пригвоздила меня к месту.
  Тотчас же я услышал шаги в коридоре; дверь отворилась, и демон, которого я так боялся, появился на пороге. Закрыв дверь, он приблизился ко мне и сказал, задыхаясь:
  "Ты уничтожил начатую работу; что это значит? Неужели ты осмеливаешься нарушить свое обещание? Я испытал много лишений; я покинул Швейцарию вместе с тобой; я пробирался вдоль берегов Рейна, через заросшие ивняком острова и вершины гор. Я провел многие месяцы на голых равнинах Англии и Шотландии. Я терпел холод, голод и усталость - и ты отважишься обмануть мои надежды?"
  "Убирайся прочь! Да, я отказываюсь от своего обещания; никогда я не создам другое существо, подобное тебе, такое же безобразное и жестокое".
  "Раб, до сих пор я пытался убедить тебя, но ты показал себя недостойным такой снисходительности. Помни, что я силен. Ты уже считаешь себя несчастным, но я могу сделать тебя таким жалким и разбитым, что ты возненавидишь дневной свет. Ты мой создатель, но я твой господин. Покорись!"
  "Час моих колебаний прошел, и наступил конец твоей власти. Никакие угрозы не заставят меня совершить злое дело; наоборот, они укрепляют мою решимость не создавать для тебя сообщницы в злодеяниях. Неужели я хладнокров114 Франкенштейн, или Современный Прометей но выпущу на свет демона, находящего удовольствие в убийстве и жестокости?
  Ступай прочь! Решение мое непоколебимо, и твои слова только усиливают мою ярость".
  Чудовище прочло на моем лице решимость и заскрежетало зубами в бессильной злобе.
  "Каждый мужчина, - воскликнул он, - находит себе жену, каждый зверь имеет самку, а я должен быть одинок! Мне присущи чувства привязанности, а в ответ я встретил отвращение и презрение. Человек! Ты можешь меня ненавидеть, но берегись! Твои дни будут полны страха и горя, и скоро обрушится удар, который унесет твое счастье навеки. Неужели ты надеешься быть счастливым, когда я безмерно несчастен? Ты можешь убить другие мои страсти, но остается месть, которая впредь будет мне дороже света и пищи. Я могу погибнуть, но сперва ты, мой тиран и мучитель, проклянешь солнце - свидетеля твоих страданий. Остерегайся, ибо я бесстрашен и поэтому всесилен. Я буду подкарауливать тебя с хитростью змеи, чтобы смертельно ужалить. Смотри, ты раскаешься в причиненном мне зле".
  "Довольно, дьявол, не отравляй воздух злобными речами. Я объявил тебе свое решение, и я не трус, чтобы испугаться угроз. Оставь меня, я непреклонен".
  "Ладно, я ухожу; но запомни, я буду с тобой в твою брачную ночь".
  Я подался вперед и воскликнул:
  "Негодяй! Раньше чем выносить мне смертный приговор, убедись, находишься ли ты сам в безопасности".
  Я попытался схватить его, но он ускользнул от меня и стремительно выбежал из дома. Через несколько мгновений я увидел его в лодке, рассекавшей воду с быстротой стрелы; вскоре она затерялась среди волн.
  Снова наступила тишина, но его слова звенели у меня в ушах. Я кипел яростным желанием броситься за губителем моего покоя и низвергнуть его в океан.
  Я быстро и всгревоженно шагал взад и вперед по комнате, и в моем воображении возникали тысячи страшных картин. Зачем я не погнался ему вслед и не схватился с ним насмерть? Я дал ему уйти, и он отправился на материк. Я дрожал при мысли о том, кто может стать очередной жертвой его ненасытной мести. Тут я вспомнил его слова: "Я буду с тобой в твою брачную ночь". Итак, этот час назначен для свершения моей судьбы. В этот час я умру и сразу же удовлетворю и погашу его злобу. Эта перспектива не вызвала во мне страха; но когда я подумал о любимой Элизабет, представил себе ее беспредельное горе, если ее возлюбленный будет злодейски вырван из ее объятий, то впервые за многие месяцы из глаз моих брызнули слезы; и я решил не сдаваться врагу без жестокой борьбы.
  Прошла ночь, и солнце поднялось из океана; я немного успокоился, если можно назвать спокойствием состояние, когда неистовая ярость переходит в глубокое отчаяние. Я покинул дом, где прошедшей ночью разыгралась сграш-Глава двадцатая 115 нал сцена, и направился к берегу моря, которое казалось почти непреодолимой преградой между мной и людьми; мне даже захотелось, чтобы так и было. Мне захотелось провести свою жизнь на этой голой скале, правда, жизнь трудную, но запцпценную от внезапных бедствий. Если я уеду отсюда, придется умереть самому или увидеть, как те, кого я любил больше всего на свете, гибнут в железных тисках созданного мною дьявола.
  Я бродил по острову, точно беспокойный призрак, разлученный со всеми, кого любил, и несчастный в этой разлуке. Когда наступил полдень и солнце поднялось выше, я лег в траву и меня одолел глубокий сон. Всю предшествующую ночь я бодрствовал, нервы мои были возбуждены, а глаза воспалены ночным бдением и тоской. Сон, овладевший теперь мною, освежил меня; когда я проснулся, то снова почувствовал, что принадлежу к человеческому роду, состоящему из подобных мне существ, и начал размышлять о случившемся с большим спокойствием. Однако слова дьявола еще отдавались в моих ушах, словно похоронный звон; они казались сновидением, но отчетливым и гнетущим, как явь.
  Солнце заметно опустилось, а я все еще сидел на берегу, утоляя мучивший меня голод овсяной лепешкой. Тут я увидел, что близко от меня причалила рыбачья лодка; один из людей принес мне пакет. В нем были письма из Женевы, а вместе с ними и письмо от Клерваля, умолявшего меня присоединиться к нему. Он писал, что там, где он находится, он проводит время впустую; друзья, которых он приобрел в Лондоне, в своих письмах просят его вернуться, чтобы закончить переговоры, начатые ими по поводу его путешествия в Индию. Он не может больше откладывать свой отъезд, а так как вслед за поездкой в Лондон должно состояться, и даже скорее, чем он предполагал, более длительное путешествие, то он умоляет меня побыть с ним возможно больше времени. Он настойчиво просил меня покинуть мой уединенный остров и встретиться с ним в Перте, чтобы затем вместе ехать на юг338. Это письмо отчасти заставило меня очнуться, и я решил покинуть остров через два дня.
  Однако до отъезда необходимо было выполнить одно дело, о котором я боялся и подумать: надо было упаковать химические приборы, а для этой цели предстояло войти в комнату, где я занимался ненавистным делом, и взять в руки инструменты, один вид которых вызывал во мне отвращение. На следующий день на рассвете я призвал на помощь все свое мужество и отпер дверь лаборатории. Остатки наполовину законченного создания, растерзанного мною на куски, валялись на полу; у меня было почти такое чувство, словно я расчленил на части живое человеческое тело. Я выждал, чтобы собраться с силами, а затем вошел в комнату. Дрожащими руками я вынес оттуда приборы и тут же подумал, что не должен оставлять следов своей работы, которые могут возбудить ужас и подозрения крестьян. Поэтому я уложил остатки в корзину вместе с большим количеством камней и решил выбросить их в море той же ночью. Пока же я сел на берегу и занялся чисткой и приведением в порядок своих химических приборов.
  116
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  Ничто не могло быть резче перемены, происшедшей во мне с той ночи, когда передо мной появился демон. Раньше я относился к своему обещанию с мрачным отчаянием, как к чему-то такому, что, невзирая на возможные последствия, должно быть выполнено; теперь же с моих глаз словно спала пелена и я впервые стал ясно видеть339. Ни на миг не приходило мне в голову возобновить свою работу, угрозы, которые я выслушал, угнетали меня, но я не допускал мысли сознательно пойти на то, чтобы отвратить удар. Я решил, что создание второго существа, подобного дьяволу, сотворенному мною в первый раз, будет актом самого подлого и жестокого эгоизма, и гнал прочь всякую мысль, которая могла бы привести к иным выводам.
  Между двумя и тремя часами утра взошла луна; тогда я, взяв корзину на борт небольшого ялика, отплыл почти за четыре мили от берега. Все было безлюдно; несколько лодок возвращалось, но я поплыл дальше. Мне казалось, что я совершаю страшное преступление, и я с ужасом избегал встречи с людьми.
  Ясную луну вдруг закрыло густое облако, и, воспользовавшись темнотой, я выбросил корзину в море, прислушался к бульканью, с которым она погружалась, а затем отплыл от этого места. На небе появились облака, но воздух был чист, хотя и прохладен от поднявшегося северо-восточного ветра. Он освежил меня и наполнил такими приятными чувствами, что мне захотелось остаться на некоторое время в море. Установив руль в прямом положении, я растянулся на дне лодки. Луна спрягалась за облака, все покрылось мраком. Слышался лишь плеск воды под килем, резавшим волны; это журчание убаюкивало, и вскоре я крепко заснул.
  Не знаю, как долго я спал, но, когда проснулся, оказалось, что солнце стоит уже довольно высоко. Ветер крепчал, а волны непрерывно угрожали безопасности моей крохотной лодки. Дул северо-восточный ветер, который отнес меня далеко от берега, где я сел в лодку. Я попытался изменить курс, но тотчас же убедился, что, если повторю свою попытку, лодка мгновенно наполнится водой.
  При таких обстоятельствах единственный выход состоял в том, чтобы идти по ветру. Признаюсь, меня охватил страх. У меня не было с собой компаса, а мои познания в географии этой части света оставались настолько скудны, что положение солнца мало могло мне подсказать. Вынесенный в открытый океан, я пережил бы все мучения голодной смерти или был бы поглощен бездонными водами, которые ревели и бились вокруг. Я уже провел в море много часов и чувствовал мучительную жажду - предвестие других моих страданий. Я взглянул на небо, где облака, гонимые ветром, непрестанно сменялись другими облаками. Я взглянул на море; оно должно было стать моей могилой. "Дьявол! - воскликнул я. - Твоя угроза уже приведена в исполнение!" Я подумал об Элизабет, о моем отце и Клервале; всех их я оставлял, и чудовище могло обратить на них свою кровавую жестокость. От этой мысли я погрузился в такое отчаяние и Глава двадцатая 117 ужас340, что даже теперь, когда все живое скоро навеки исчезнет для меня, я весь дрожу при одном этом воспоминании.
  Так протекло несколько часов, но, по мере того как солнце склонялось к горизонту, ветер стихал, переходя в легкий бриз, и буруны на море постепенно исчезли. Зато началась мертвая зыбь; я чувствовал тошноту и едва был в состоянии удерживать руль, когда вдруг увидел на юге высокую линию берега.
  Хотя я был истощен усталостью и томительной неизвестностью, которую испытывал в течение нескольких часов, эта неожиданная уверенность в спасении подступила теплой волной радости к самому сердцу, и слезы хлынули из моих глаз.
  Как переменчивы наши чувства и как удивительна цепкая любовь к жизни даже в минуты тягчайшего горя! Я соорудил второй парус, использовав часть своей одежды, и стал править к берегу. Он был дикий и скалистый, но, очутившись ближе, я сразу заметил, что он обитаем. Я увидел около берега суда и почувствовал, что вернулся в лоно цивилизации. Я пристально всматривался в береговую линию и с радостью увидел шпиль, который наконец показался из-за небольшого мыса. Так как я был крайне слаб, я решил пльпъ прямо к городу, где легче было достать пишу. К счастью, у меня оказались с собой деньги. Обогнув мыс, я увидел небольшой чистый городок и хорошую гавань, в которую вошел с бьющимся сердцем, радуясь нежданному спасению.
  Пока я привязывал лодку и убирал паруса, вокруг меня собралось несколько человек. Они, казалось, были удивлены моим появлением, но, вместо того чтобы предложить мне помощь, шептались между собой, сопровождая это жестикуляцией, которая в любое другое время могла бы вызвать у меня некоторую тревогу. Как бы то ни было, я услышал, что они говорят по-английски, и поэтому обратился к ним на том же языке.
  "Добрые друзья, - сказал я, - не откажитесь сообщить мне название этого города и объяснить, где я нахожусь".
  "Скоро узнаешь, - ответил один из них хриплым голосом. - Возможно, наши места придутся тебе не совсем по вкусу, но об этом тебя никто не станет спрашивать - уж будь уверен".
  Я был крайне удивлен, получив такой грубый ответ от незнакомца; меня смутили также хмурые, злые лица его спутников.
  "Почему вы так грубо отвечаете? - спросил я. - Это непохоже на англичан - так негостеприимно встречать чужестранцев".
  "Не знаю, - ответил он, - что принято у англичан, но у ирландцев преступников не жалуют".
  Пока происходил этот странный диалог, я заметил, что толпа быстро увеличивается. Лица людей выражали одновременно любопытство и гнев, что рассердило и несколько встревожило меня. Я спросил дорогу в гостиницу, но никто мне не ответил. Тогда я пошел вперед; толпа двинулась следом и окружила меня с 118 Франкенштейн, или Современный Прометей глухим ропотом. Какой-то человек гнусного вида приблизился ко мне и, хлопнув по плечу, сказал:
  "Пойдемте, сэр, следуйте за мной к мистеру Кирвину341 - там во всем отчитаетесь".
  "Кто такой мистер Кирвин? В чем я должен отчитываться? Разве здесь не свободная страна?"
  "Да, сэр, достаточно свободная для честных людей. Мистер Кирвин - судья.
  А отчитаться надо потому, что какой-то джентльмен найден здесь убитым прошлой ночью".
  Эти слова сильно поразили меня, но вскоре я успокоился. Я был невиновен; это легко можно было доказать. Поэтому я безмолвно последовал за своим провожатым, который привел меня в один из лучших домов города. Я едва держался на ногах от усталости и голода, но, окруженный толпой, посчитал разумным крепиться, чтобы мою физическую слабость не истолковали как страх или сознание вины. Я не подозревал, что случилась беда, которая через несколько мгновений сокрушит меня и погрузит в такое отчаяние, что перед ним отступят и боязнь позора, и страх смерти.
  На этом я вынужден остановиться, ибо должен призвать на помощь всю силу духа, чтобы вспомнить подробности страшных событий, о которых собираюсь рассказать.
  Глава двадцать первая342
  Вскоре меня привели к судье - старому, добродушному на вид человеку со спокойными и мягкими манерами. Он посмотрел на меня, однако, довольно сурово; затем, повернувшись к моим конвоирам, спросил, кто может быть свидетелем по этому делу.
  Человек шесть выступили вперед; судья выбрал из них одного, который показал, что предыдущей ночью он отправился на рыбную ловлю вместе с сыном и зятем, Дэниелом Ньюджентом;343 около десяти часов поднялся сильный север ный ветер, и они решили вернуться в гавань. Ночь была очень темная, луна еще не взошла. Они причалили не в гавани, а, по обыкновению, в бухте, мили на две ниже. Сам он шел первым, неся часть рыболовных снастей, а его спутники следовали за ним на некотором расстоянии. Ступая по песку, он споткнулся о какой-то предмет и упал. Спутники его подошли, чтобы помочь ему; при свете их фонаря они обнаружили, что он упал на человеческое тело, по видимости мертвое. Вначале они предположили, что это утопленник, выброшенный на берег, однако, осмотрев его, установили, что одежда была сухой, а тело еще не успело остыть. Они немедленно отнесли его в домик одной старой женщины, жившей неподалеку, и попытались, к сожалению тщетно, вернуть к жизни. Это был красивый молодой человек лет двадцати пяти. Очевидно, он был задушен, так как Глава двадцать первая 119 на трупе не было никаких следов насилия, кроме темных отпечатков пальцев на шее.
  Первая часть этих показаний не вызвала во мне ни малейшего интереса, но, когда свидетель упомянул о следах пальцев, я вспомнил убийство своего брата и пришел в крайнее волнение; по телу моему прошла дрожь, а глаза застлал туман; это вынудило меня опереться о кресло. Судья наблюдал за мной острым взглядом, и мое поведение, несомненно, произвело на него неблагоприятное действие.
  Сын подтвердил показания отца; а когда был допрошен Дэниел Ньюджент, он положительно поклялся, что незадолго перед падением их спутника заметил недалеко от берега лодку, а в ней человека; насколько он мог судить при свете звезд, это была та самая лодка, на которой я только что прибыл.
  Одна из женщин показала, что живет вблизи берега и примерно за час до того, как услышала об обнаружении трупа, стояла у дверей своего дома, ожидая возвращения рыбаков, и тут заметила лодку, а в ней человека, который отчаливал от того места на берегу, где впоследствии был найден труп.
  Другая женщина подтвердила рассказ рыбаков, принесших тело в ее дом; тело было еще теплым. Они положили его на кровать и стали растирать, а Дэниел отправился в город за лекарем; но жизнь в теле уже угасла.
  Еще несколько человек были опрошены об обстоятельствах моего прибытия; они сходились на том, что при сильном северном ветре, поднявшемся прошедшей ночью, я мог бороться со стихией в течение многих часов и был вынужден возвратиться к тому же месту, откуда отчалил. Кроме того, они считали, что я, по-видимому, принес тело из другого места и, поскольку берег мне незнаком, мог войти в гавань, не имея представления о расстоянии от города до места, где оставил труп.
  Выслушав эти показания, мистер Кирвин пожелал, чтобы меня привели в комнату, где лежало тело, приготовленное для погребения; судье хотелось видеть, какое впечатление произведет на меня вид убитого. Эту мысль, вероятно, подсказало ему мое чрезвычайное волнение при описании способа, каким было совершено убийство. Итак, судья и еще несколько лиц повели меня в комнату, где лежал покойник. Меня невольно поразили странные совпадения, происшедшие в эту беспокойную ночь, однако, зная, что несколько человек видели меня на острове, где я проживал, примерно в тот час, когда был найден труп, я был совершенно спокоен насчет исхода дела.
  Я вошел в комнату, где лежал убитый, и меня подвели к гробу. Какими словами описать мои чувства при виде трупа? Даже сейчас у меня пересыхают губы от ужаса, и я не могу вспоминать тот страшный миг без содрогания344.
  Допрос, присутствие судьи и свидетелей - все это исчезло как сон, когда передо мной предстало безжизненное тело Анри Клерваля. Я задыхался; упав на тело, я вскричал: "Неужели мои преступные козни лишили жизни и тебя, милый 120 Франкенштейн, или Современный Прометей Анри? Двоих я уже убил, другие жертвы ждут своей очереди, но ты, Клерваль, мой друг, мой благодетель..."
  Человеку не под силу выдерживать дольше подобные страдания, и меня вынесли из комнаты в сильнейших конвульсиях.
  За ними последовала лихорадка. Два месяца я находился на грани жизни и смерти. Бред мой, как мне после рассказывали, наводил на всех ужас: я называл себя убийцей Уильяма, Жюсгины и Клерваля. Я то умолял присутствующих помочь мне расправиться с дьяволом, который меня мучил, то чувствовал, как пальцы чудовища впиваются в мое горло, и издавал громкие вопли страдания и ужаса. К счастью, я бредил на своем родном языке, и меня понимал один лишь мистер Кирвин, но моей жестикуляции и криков было достаточно, чтобы испугать и других свидетелей.
  Зачем я не умер? Более несчастный, чем кто-либо из людей, почему я не впал в забытье и не обрел покой? Смерть уносит стольких цветущих детей - единственную надежду любящих родителей;345 столько невест и юных возлюби ленных сегодня находятся в расцвете сил и надежд, а назавтра становятся добычей червей и разлагаются в могиле. Из какого же материала я сделан, что смог выдержать столько ударов, от которых пытка моя непрерывно возобновлялась, точно на колесе?
  Но мне суждено было выжить; через два месяца, словно пробудившись от тяжелого сна, я очутился в тюрьме, на жалкой постели, окруженный тюремщиками, надзирателями, затворами и всеми мрачными атрибутами заключения.
  Помню, было утро, когда ко мне вернулось сознание; я забыл, что со мной произошло, и помнил только, что на меня обрушилось какое-то горе. Но когда я осмотрелся вокруг, увидел решетки на окнах и грязное помещение, в котором находился, все ожило в моей памяти, и я горько застонал.
  Мои стоны разбудили старуху, дремавшую в кресле около меня. Это была жена одного из надзирателей, которую наняли ко мне сиделкой; ее физиономия выражала все дурные наклонности, часто характерные для людей этого круга: черты ее были жестки и грубы, как у тех, кто привык смотреть на чужое горе без сочувствия. Тон сиделки выражал полное равнодушие; она обратилась ко мне по-английски, и я узнал голос, который не раз слышал во время болезни.
  "Вам теперь лучше, сэр?" - спросила она.
  Я едва внятно ответил, тоже по-английски:
  "Кажется, да; но, если все это правда, а не сон, мне жаль, что я еще живу и чувствую свое горе и ужас".
  "Что и говорить, - сказала старуха, - если вы имеете в виду джентльмена, которого вы убили, то, пожалуй, оно бы и лучше, если бы вы умерли: вам придется очень плохо346. Однако это не мое дело. Меня прислали ходить за вами и помочь вам встать на ноги. Это я делаю на совесть - хорошо бы каждый так работал".
  Глава двадцать первая
  121
  Я с неприязнью отвернулся от женщины, которая могла обратиться с такими бесчувственными словами к человеку, только что находившемуся при смерти. Но я был слаб и не мог разобраться в происходившем. Весь мой жизненный путь казался мне сном. Иногда я сомневался, было ли все это на самом деле, ибо события моей жизни ни разу не предстали мне с яркостью реальной действительности.
  Когда проплывавшие передо мной образы стали более отчетливыми, у меня сделался жар и все вокруг потемнело. Рядом не было никого, кто утешил бы меня и приласкал, ни одна дружеская рука не поддерживала меня. Пришел врач и прописал лекарства; старуха приготовила их, но на лице первого было написано полное безразличие, а на лице второй - жестокость. Кто мог интересоваться судьбой убийцы, кроме палача, ждущего платы за свое дело?
  Таковы были мои первые мысли; однако вскоре я убедился, что мистер Кирвин проявил ко мне чрезвычайную доброту. Он приказал отвести дая меня лучшее помещение в тюрьме (эта жалкая камера в самом деле была там лучшей); и именно он позаботился о враче и сиделке. Правда, навещал меня мистер Кирвин редко; хотя он всячески стремился облегчить страдания каждого человека, ему не хотелось присутствовать при муках убийцы и слушать его бред. Судья иногда приходил убедиться, что по отношению ко мне проявляется забота, однако его посещения были краткими и весьма нечастыми.
  Однажды во время моего выздоровления я сидел на стуле; глаза мои были полузакрыты, а щеки мертвенно бледны, как у покойника. Подавленный горем, я часто размышлял, не лучше ли искать смерти, чем оставаться в мире, где мне суждено было так страдать347. Одно время я подумывал, не признать ли себя виновным и подвергнуться казни, - ведь я был более виновным, чем бедная Жюстина.
  Именно эта мысль владела мною, когда дверь камеры открылась и вошел мистер Кирвин. Лицо его выражало жалость и сочувствие; придвинув стул поближе, он обратился ко мне на французском языке:
  "Боюсь, что вам здесь плохо; не могу ли я чем-нибудь облегчить вашу участь?"
  "Спасибо, но все это мне безразлично; ничто на свете не может принести мне облегчения".
  "Я знаю, что сочувствие чужестранца - слабая помощь тому, кто, подобно вам, сражен такой тяжкой бедой. Но я надеюсь, что вы скоро покинете это мрачное место; не сомневаюсь, что вы легко добудете доказательства, которые снимут с вас обвинение".
  "Об этом я менее всего забочусь. Силою необычайных событий я стал несчастнейшим из смертных. После всех мук, которые я пережил и переживаю, как может смерть казаться мне злом?"
  "В самом деле, ничего не может быть печальнее, чем недавние странные события. Вы случайно попали на этот берег, известный своим гостеприимством, 122 Франкенштейн, или Современный Прометей были немедленно схвачены и обвинены в убийстве. Первое, что предстало вашим глазам, было тело вашего друга, убитого необъяснимым образом и словно каким-то дьяволом подброшенное вам".
  Когда мистер Кирвин произнес эти слова, я, несмотря на волнение, охватившее меня при напоминании о моих страданиях, немало удивился сведениям, которыми он располагал. Вероятно, это удивление отразилось на моем лице, так как мистер Кирвин поспешно сказал:
  "Как только вы заболели, мне передали все находившиеся при вас бумаги; я их просмотрел348, чтобы найти какие-либо сведения, которые помогли бы мне разыскать ваших родных и известить их о вашем несчастье и болезни. Я обнаружил несколько писем и среди них одно, которое, судя по обращению, принадлежит вашему отцу. Я немедленно написал в Женеву; после отправки моего письма прошло почти два месяца. Но вы больны, вы дрожите, а волнение вам вредно".
  "Неизвестность в тысячу раз хуже самого страшного несчастья. Скажите, какая разыгралась новая драма и чье убийство я должен теперь оплакивать?"
  "В вашей семье все благополучно, - ласково сказал мистер Кирвин, - и один из ваших близких приехал вас навестить".
  Не знаю почему, но мне вдруг представилось, что это убийца явился насмехаться над моим горем, что он хочет воспользоваться моим несчастьем и вынудить меня согласиться на его адские требования. Я закрыл глаза руками и в ужасе закричал:
  "О! Уберите его! Я не могу его видеть; ради бога, не впускайте его!"
  Мистер Кирвин в замешательстве смотрел на меня. Он невольно счел эти выкрики за подтверждение моей виновности и сурово сказал:
  "Я полагал, молодой человек, что присутствие вашего отца будет вам приятно и не вызовет такого яростного протеста".
  "Отец! - воскликнул я, и при этом все черты моего лица вместо ужаса выразили радость. - Неужели приехал мой отец? О, как он добр, как бесконечно добр! Но где он? Почему он не спешит ко мне?"
  Перемена во мне удивила и обрадовала судью; возможно, он приписал мои предыдупше восклицания новому припадку лихорадочного бреда; теперь к нему вернулась прежняя благожелательность. Он поднялся и вместе с сиделкой покинул камеру, а через минуту ко мне вошел отец.
  Ничто на свете не могло в ту минуту доставить мне большей радости. Я протянул к нему руки и воскликнул:
  "Так, значит, вы живы, и Элизабет, и Эрнест?"
  Отец успокоил меня, заверив, что у них все благополучно, и старался, распространяясь на столь интересовавшие меня темы, поднять мой дух. Однако он скоро почувствовал, что тюрьма - неподходящее место для веселья.
  Глава двадцать первая
  123
  "Вот в каком жилище ты оказался, сын мой! - сказал он, печально оглядывая зарешеченные окна и всю жалкую комнату. - Ты отправился на поиски счастья, но тебя, как видно, преследует рок. А бедный Клерваль..."
  Упоминание о несчастном убитом друге так меня взволновало, что при своей слабости я не смог сдержаться и заплакал.
  "Увы! Это так, отец, - сказал я, - надо мной тяготеет рок, и я должен жить, чтобы свершить то, что мне предначертано, иначе мне надо было бы умереть у гроба Анри".
  Нашу беседу прервали, ибо в моем тогдашнем состоянии меня оберегали от волнений. Вошел мистер Кирвин и решительно сказал, что чрезмерное напряжение может истощить мои силы. Но приезд отца был для меня подобен появлению ангела-хранителя, и здоровье мое постепенно стало поправляться.
  Когда я поборол болезнь, мною овладела мрачная меланхолия, которую ничто не могло рассеять. Образ убитого Клерваля, как призрак, вечно стоял у меня перед глазами. Много раз мое волнение, вызванное этими воспоминаниями, заставляло друзей бояться опасного возвращения болезни. Увы! Зачем они берегли мою несчастную жизнь, ненавистную мне самому? Очевидно, для того, чтобы я все претерпел до конца, но теперь конец близок. Скоро, о, очень скоро смерть погасит эти волнения и освободит меня от безмерного гнета страданий; приговор будет приведен в исполнение, и я обрету покой. Тогда же смерть лишь далеко маячила передо мною, хотя желание умереть владело моими думами и я часто часами сидел неподвижно и безмолвно, призывая катастрофу, которая погребла бы под обломками и меня, и моего губителя.
  Приближался срок суда. Я находился в тюрьме уже три месяца и, хотя я все еще был слаб и мне постоянно грозило возвращение болезни, вынужден был проделать путь почти в сто миль, до главного города графства, где был назначен суд. Мистер Кирвин позаботился о вызове свидетелей и о защитнике. Я был избавлен от позора публичного появления в качестве преступника, так как дело мое не было передано в тот суд, от решения которого зависит жизнь или смерть.
  Присяжные, решающие вопрос о предании этому суду, сняли с меня обвинение, ибо было доказано, что в тот час, когда был обнаружен труп моего друга, я находился на Оркнейских островах; через две недели после моего переезда в главный город я был освобожден из тюрьмы.
  Отец был счастлив, узнав, что я свободен от тяжкого обвинения, что я снова могу дышать вольным воздухом и вернуться на родину. Я не разделял его чувств; стены темницы или дворца были бы мне одинаково ненавистны. Чаша жизни была отравлена навеки; и хотя солнце светило надо мной, как и над самыми счастливыми, я ощущал вокруг непроглядную, страшную тьму, куда не проникал ни единый луч света и где мерцала только пара глаз, устремленных на меня.
  Иногда это были выразительные глаза Анри, полные смертельной тоски, - темные, полузакрытые глаза, окаймленные черными ресницами; иногда же это были во124 Франкенштейн, или Современный Прометей дянисгые, мутные глаза чудовища, впервые увиденные мной в моей инголынтадгской комнате.
  Отец старался возродить во мне чувства любви к близким. Он говорил о Женеве, куда мне предстояло вернуться, об Элизабет и Эрнесте. Но его слова лишь исторгали глубокие вздохи из моей груди. Иногда, правда, во мне пробуждалась жажда счастья; я с грустью и нежностью думал о любимой кузине или с мучительной maladie du pays* хотел еще раз увидеть синее озеро и быструю Рону, которые так любил в детстве; но моим обычным состоянием была апатия; мне было все равно - находиться в тюрьме или среди прекраснейшей природы. Это настроение прерывалось лишь пароксизмами отчаяния. В такие минуты я часто пытался положить конец своему ненавистному существованию. Требовалось неустанное наблюдение за мною, чтобы я не наложил на себя руки.
  Однако на мне лежал долг, воспоминание о котором в конце концов взяло вверх над эгоистическим отчаянием. Необходимо было немедленно вернуться в Женеву, чтобы охранять жизнь тех, кого я так глубоко любил; надо было выследить убийцу и, если случай откроет мне его убежище или он сам снова осмелится появиться передо мной, без промаха сразить чудовище, которое я наделил подобием души, еще более уродливым, чем его тело. Отец откладывал наш отъезд, опасаясь, что я не вынесу тягот путешествия; ведь я был сущей развалиной - тенью человека. Силы мои были истощены. От меня остался один скелет; днем и ночью мое изнуренное тело пожирала лихорадка.
  Однако я с такой тревогой и нетерпением настаивал на отъезде из Ирландии, что отец счел за лучшее уступить. Мы взяли билеты на судно, направлявшееся в Гавр-де-Грас349, и отчалили с попутным ветром от берегов Ирландии.
  Была полночь350. Лежа на палубе, я глядел на звезды и прислушивался к плеску волн. Я радовался темноте, скрывшей от моих взоров ирландскую землю; сердце мое радостно билось при мысли, что я скоро увижу Женеву. Прошлое казалось мне ужасным сновидением; однако судно, на котором я плыл, ветер, относивший меня от ненавистного ирландского берега, и окружавшее меня море слишком ясно говорили мне, что это не сон и что Клерваль, мой друг, мой дорогой товарищ, погиб из-за меня, из-за чудовища, которое я создал. Я припомнил всю свою жизнь: тихое счастье в Женеве, в кругу семьи, смерть матери и отъезд в Ингольштадг. С содроганием вспомнил я безумный энтузиазм, побуждавший меня быстрее сотворить моего гнусного врага; я вызвал в памяти и ту ночь, когда он ожил. Дальше я не мог вспоминать; множество чувств нахлынуло на меня, и я горько заплакал.
  Со времени выздоровления от горячки у меня вошло в привычку принимать на ночь небольшую дозу опия; только с помощью этого лекарства мне удавалось обретать покой, необходимый для поддержания жизни. Подавленный * тоской по родине [фр).
  Глава двадцать вторая
  125
  воспоминаниями о своих бедствиях, я принял двойную дозу и вскоре крепко уснул. Но сон не принес мне забвения от мучительных дум: мне снились всевозможные ужасы. К утру мною окончательно овладели кошмары: казалось, что дьявол сжимает мне горло, а я не могу вырваться; в ушах моих раздавались стоны и крики. Отец, сидевший рядом со мной, увидев, как я мечусь во сне, разбудил меня. Кругом шумели волны; надо мной было облачное небо, дьявола не было; чувство безопасности, ощущение того, что между этим часом и неизбежным страшным будущим наступила передышка, принесли мне некое забвение, к которому так склонен по своей природе человеческий разум351.
  Глава двадцать вторая352
  Путешествие подошло к концу. Мы высадились на берег и проследовали в Париж. Вскоре я убедился, что переоценил свои силы и мне требуется отдых, прежде чем продолжать путь. Отец проявлял неутомимую заботу и внимание, но он не знал причины моих мучений и предлагал лекарства, бессильные при неизлечимой болезни. Ему хотелось, чтобы я развлекся в обществе. Мне же были противны человеческие лица. О нет, не противны! Это были братья, мои ближние, и меня влекло даже к наиболее неприятным из них, точно это были ангелы, сошедшие с небес. Но мне казалось, что я не имею права общаться с ними.
  Я наслал на них врага, которому доставляло радость проливать их кровь и наслаждаться их стонами. Как ненавидели бы они меня, все до одного, как стали бы гнать, если бы узнали о моих греховных занятиях и о злодействах, источником которых я был!
  В конце концов отец уступил моему стремлению избегать общества и прилагал все усилия, чтобы рассеять мою тоску353. Иногда ему казалось, что я болезненно воспринял унижение, связанное с обвинением в убийстве, и он пытался доказать мне, что это ложная гордость.
  "Увы, отец мой, - говорил я, - как мало вы меня знаете! Люди, их чувства и страсти действительно были бы унижены, если бы такой негодяй, как я, смел гордиться. Жюсгина, бедная Жюсгина, была невинна, как и я, а ей предъявили такое же обвинение, и она погибла, а причина ее смерти - я; я убил ее. Уильям, Жюсгина и Анри - все они погибли от моей руки".
  Во время моего заключения в тюрьме отец часто слышал от меня подобные признания; когда я таким образом обвинял себя, ему иногда, по-видимому, хотелось получить объяснение; иногда же он принимал их за бред и считал, что такого рода мысль, явившаяся во время болезни, могла сохраниться и после выздоровления. Я уклонялся от объяснений и молчал о злодее, которого создал.
  Я был убежден, что меня считают безумным; это само по себе могло навеки связать мой язык. Кроме того, я не мог заставить себя раскрыть тайну, которая повергла бы моего собеседника в отчаяние и поселила в его груди неизбывный 126 Франкенштейн, или Современный Прометей ужас. Поэтому я сдерживал свою нетерпеливую жажду сочувствия и молчал, а между тем отдал бы все на свете за возможность открыть роковую тайну. Но иногда у меня невольно вырывались подобные слова. Я не мог дать им объяснения, но эти правдивые слова несколько облегчали бремя моей тайной скорби354.
  На сей раз отец сказал с беспредельным удивлением:
  "Милый Виктор, что это за бред?355 Сын мой, умоляю тебя, никогда больше не утверждай ничего подобного".
  "Это не бред! - вскричал я решительно. - Солнце и небо, которым известны мои дела, могут засвидетельствовать, что я говорю правду. Я - убийца этих невинных жертв, они погибли из-за моих козней. Я тысячу раз пролил бы свою собственную кровь, каплю за каплей, чтобы спасти их жизнь; но я не мог этого сделать, отец, я не мог пожертвовать всем человеческим родом".
  Конец этой речи совершенно убедил отца, что мой разум помрачен; он немедленно переменил тему разговора и попытался придать моим мыслям иное направление. Он хотел, насколько возможно, вычеркнуть из моей памяти события, разыгравшиеся в Ирландии; он никогда не упоминал о них и не позволял мне говорить о моих невзгодах.
  Со временем я стал спокойнее; горе прочно угнездилось в моем сердце, но я больше не говорил бессвязными словами о своих преступлениях, достаточно было сознавать их. Я сделал над собой неимоверное усилие и подавил властный голос страдания, которое иногда рвалось наружу, чтобы заявить о себе всему свету. Я стал спокойнее и сдержаннее, чем когда-либо со времени моей поездки к ледяному морю.
  За несколько дней до отъезда из Парижа в Швейцарию356 я получил следующее письмо от Элизабет:357 Дорогой друг!
  Я с величайшей радостью прочла письмо дяди, отправленное из Парижа; ты уже не отделен от меня огромным расстоянием, и я надеюсь увидеть тебя через каких-нибудь две недели. Бедный кузен, сколько ты должен был выстрадать! Я боюсь, что ты болен еще серьезнее, чем когда уезжал из Женевы. Эта зима прошла для меня в унынии, в постоянных терзаниях неизвестности. Все же я надеюсь, что увижу тебя умиротворенным и что твое сердце хоть немного успокоилось.
  И все-таки я боюсь, что тревога, которая делала тебя таким несчастным год тому назад, существует и теперь и даже усилилась со временем. Я не хотела бы расстраивать тебя сейчас, когда ты перенес столько несчастий; однако разговор, который произошел у меня с дядей перед его отъездом, требует, чтобы я объяснилась еще до нашей встречи.
  Объяснилась! Ты, вероятно, спросишь: что у Элизабет может быть такого, что требует объяснения? Если ты в самом деле так скажешь, будет полу-Глава двадцать вторая 127 чен ответ на мои вопросы и все мои сомнения исчезнут358. Но ты далеко от меня и, возможно, боишься и вместе желаешь такого объяснения. Чувствуя вероятность этого, я не решаюсь долее откладывать и пишу то, что за время твоего отсутствия мне часто хотелось написать, но недоставало мужества.
  Ты знаешь, Виктор, что наш союз был мечтой твоих родителей с самых наших детских лет. Нам объявили об этом, когда мы были совсем юными; нас научили смотреть на этот союз как на нечто непременное. Мы были в детстве нежными друзьями и, я надеюсь, остались близкими друзьями, когда повзрослели. Но ведь брат и сестра часто питают друг к другу нежную привязанность, не стремясь к более близким отношениям; не так ли и с нами? Скажи мне, милый Виктор. Ответь, умоляю тебя, ради нашего счастья, с полной искренностью: ты не любишь другую?
  Ты путешествовал; ты провел несколько лет в Ингольштадте; и признаюсь тебе, мой друг, когда я прошлой осенью увидела, что ты несчастен, ищешь одиночества и избегаешь всякого общества, я невольно предположила, что ты, возможно, сожалеешь о нашей помолвке и считаешь себя связанным, считаешь, что обязан исполнить волю родителей, хотя бы это противоречило твоим склонностям. Но это ложное рассуждение. Признаюсь, мой друг359, что люблю тебя и в мечтах о будущем ты всегда был мне другом и спутником. Но я желаю тебе счастья, как самой себе, и поэтому заявляю, что наш брак обернется для меня вечным горем, если не будет совершен по твоему собственному свободному выбору. Вот и сейчас я плачу при мысли, что ты, вынесший жестокие удары судьбы, ради слова честь можешь уничтожить надежду на любовь и счастье, которые одни способны вернуть тебе покой. Бескорыстно любя тебя, я десятикратно увеличила бы твои муки, став препятствием для исполнения твоих желаний. О Виктор, поверь, что твоя кузина и твой товарищ по детским играм слишком искренне тебя любит, чтобы не страдать от такого предположения. Будь счастлив, мой друг, и, если ты исполнишь только это мое желание, будь уверен, что ничто на свете не нарушит мой покой.
  Пусть это письмо не расстраивает тебя; не отвечай ни завтра, ни на следующий день или даже до своего приезда, если это причиняет тебе боль.
  Дядя пришлет мне известие о твоем здоровье, и, если при встрече я увижу хотя бы улыбку на твоих устах, вызванную мною, мне не надо другого счастья.
  Элизабет Лавенца
  Женева, 18 мая 17... года
  Это письмо оживило в моей памяти то, что я успел забыть, - угрозу демона: "Я буду с тобой в твою брачную ночь!" Таков был вынесенный мне приговор; 128 Франкенштейн, или Современный Прометей в эту ночь демон приложит все силы, чтобы убить меня и лишить счастья, которое обещало облегчить мои муки. В эту ночь он решил завершить свои преступления моей смертью. Пусть будет так: в эту ночь произойдет смертельная схватка, и, если он окажется победителем, я обрету покой и его власти надо мной придет конец. Если же он будет побежден, я обрету свободу. Увы! Что за свобода! Такая же свобода, как у крестьянина, на глазах у которого вырезана вся семья, сгорел дом, земля лежит опустошенная, а сам он - бездомный, нищий изгнанник, одинокий, но свободный. Такой будет и моя свобода; правда, в лице Элизабет я обрету сокровище, но на другой чаше весов останутся муки совести и сознание вины, которые будут преследовать меня до самой смерти.
  Милая, любимая Элизабет! Я читал и перечитывал ее письмо; нежность проникла в мое сердце и навевала райские грезы любви и радости; но яблоко уже было съедено, и десница ангела отрешала меня от всех надежд360. А я готов был на смерть, чтобы сделать ее счастливой. Смерть неизбежна., если чудовище выполнит свою угрозу. Однако я задавался вопросом, ускорит ли женитьба исполнение моей судьбы. Моя гибель может свершиться на несколько месяцев раньше; но если мой мучитель заподозрит, что я откладываю свадьбу из-за его угрозы, он безусловно найдет другие и, быть может, более страшные способы мести. Он поклялся быть со мной в брачную ночь; но он не считает, что эта угроза обязывает его соблюдать мир до наступления этой ночи. Чтобы показать мне, что он еще не насытился кровью, он убил Клерваля сразу после своей угрозы. Я решил поэтому, что если немедленный союз с кузиной принесет счастье ей или моему отцу, то я не имею права отсрочить его ни на один час, каковы бы ни были умыслы врага против моей жизни.
  В таком состоянии духа я написал Элизабет. Письмо мое было спокойно и нежно. "Боюсь, моя любимая девочка, - писал я, - что нам осталось мало счастья на свете; но все, чему я могу радоваться, сосредоточено в тебе. Отбрось же пустые страхи; тебе одной посвящаю я свою жизнь и свои стремления к счастью. У меня есть тайна, Элизабет, страшная тайна. Когда я открою ее тебе, твоя кровь застынет от ужаса, и тогда, уже не поражаясь моей мрачности, ты станешь удивляться тому, что я еще жив после всего, что выстрадал. Я поверю тебе эту страшную тайну на следующий день после нашей свадьбы, милая кузина, ибо между нами должно существовать полное доверие. Но до этого дня умоляю тебя не напоминать о ней. Об этом я прошу со всей серьезностью и знаю, что ты согласишься".
  Через неделю после получения письма от Элизабет мы возвратились в Женеву. Милая девушка361 встретила меня с самой нежной лаской, но на ее глаза навернулись слезы, когда она увидела мое исхудалое лицо и лихорадочный румянец. Я в ней также заметил перемену. Она похудела и утратила восхитительную живость, которая очаровывала меня прежде, но ее кротость и нежные, со-Глава двадцать вторая 129 чувственные взгляды делали ее более подходящей подругой для отверженного и несчастного человека, каким был я.
  Спокойствие мое оказалось недолгим. Воспоминания сводили меня с ума.
  Когда я думал о прошедших событиях, мною овладевало настоящее безумие; иногда меня охватывала ярость и я пылал гневом, иногда погружался в глубокое уныние. Я ни с кем не говорил, ни на кого не глядел и сидел неподвижно, отупев от множества свалившихся на меня несчастий.
  Только Элизабет умела вывести меня из этого состояния: ее нежный голос успокаивал меня, когда я бывал возбужден, и пробуждал человеческие чувства, когда я впадал в оцепенение. Она плакала вместе со мной и надо мной. Когда рассудок возвращался ко мне, она увещевала меня, стараясь внушить смирение перед судьбой. О! Хорошо смиряться несчастливцу, но для преступника нет покоя. Муки совести отравляют наслаждение, которое можно иногда найти в самой чрезмерности горя.
  Вскоре после моего приезда отец заговорил о моей предстоящей женитьбе на Элизабет362. Я молчал.
  "Может быть, у тебя есть другая привязанность?"
  "Никого в целом свете. Я люблю Элизабет и с радостью жду нашей свадьбы.
  Пусть же будет назначен день. В этот день я посвящу себя, живой или мертвый, счастью моей кузины".
  "Дорогой Виктор, не говори так. Мы пережили тяжелые несчастья, но надо крепче держаться за то, что нам осталось, и перенести свою любовь с тех, кого мы потеряли, на тех, кто еще жив. Hani круг будет невелик, но крепко связан узами любви и общего горя. А когда время смягчит твое отчаяние, родятся новые милые создания, предметы нашей любви и забот, взамен тех, кого нас так жестоко лишили".
  Так поучал меня отец. А мне все вспоминалась угроза демона. Не следует удивляться, что я считал своего врага при его всемогуществе в кровавых делах почти непобедимым, и, когда он произнес слова: "Я буду с тобой в твою брачную ночь", я примирился с угрожавшей мне опасностью как с неотвратимой.
  Однако смерть не страшила меня так, как возможная утрата Элизабет. Поэтому я с удовлетворением и даже радостью согласился с отцом и сказал, что, если кузина не возражает, можно отпраздновать свадьбу через десять дней; тогда-то и решится моя судьба, думал я.
  Великий Боже! Если бы я на один миг подумал, какой адский умысел вынашивал мой злобный противник, я скорее навсегда исчез бы из родной страны и скитался по свету одиноким изгнанником, чем согласился на этот злополучный брак. Но словно каким-то колдовством чудовище сделало меня слепым к его настоящим замыслам, и я, считая, что смерть уготована только мне, ускорял гибель существа, более дорогого мне, чем я сам.
  130
  Франкенштейн, или Современный Прометей
  По мере приближения срока нашей свадьбы - то ли из трусости, то ли охваченный предчувствием - я все более падал духом. Однако я скрывал свои чувства под видом веселости, вызывавшим счастливые улыбки на лице моего отца, но едва ли обманувшим более внимательный и острый взор Элизабет. Она ожидала нашего союза с удовлетворением, к которому все же примешивался некоторый страх, внушенный прошлыми несчастьями; то, что сейчас казалось реальным и осязаемым счастьем, могло скоро превратиться в сон, не оставляющий никаких следов, кроме глубокой и вечной горечи.
  Были сделаны необходимые приготовления дая торжества; мы принимали поздравительные визиты, и всюду сияли радостные улыбки. Я, как умел, затаил в сердце терзавшую меня тревогу и, казалось, с увлечением вникал в планы отца, хотя им, быть может, предстояло лишь украсить мою гибель. Благодаря отцовским стараниям часть наследства Элизабет была закреплена за нею австрийским правительством. Ей принадлежало небольшое поместье на берегах Комо. Было решено, что тотчас после свадьбы мы поедем на виллу Лавенца и проведем наши первые счастливые дни у прекрасного озера, на котором она стоит363.
  Тем временем я принял все меры предосторожности, чтобы защищаться, если демон открыто нападет на меня. При мне всегда были пистолеты и кинжал, и я был постоянно начеку, надеясь предотвратить всякое коварство. Это в значительной степени успокаивало меня. По мере приближения дня свадьбы угроза стала казаться мне пустою и не стоящей того, чтобы нарушился мой покой. В то же время счастье, коего я ожидал от нашего брака, представлялось все более верным с приближением торжественного дня, о котором постоянно говорили как о чем-то решенном, чему никакие случайности не могут помешать.
  Элизабет казалась счастливой; мое спокойствие значительно способствовало и ее успокоению. Но в день, назначенный для осуществления моих желаний и решения моей судьбы, она загрустила; ею овладело какое-то предчувствие; а может быть, она думала о страшной тайне, которую я назавтра обещал ей открыть. Отец не мог нарадоваться на нее и за суетой свадебных приготовлений усматривал в грусти своей племянницы лишь обычную застенчивость невесты.
  После брачной церемонии у отца собралось много гостей; но было условлено, что Элизабет и я отправимся в свадебное путешествие по воде, переночуем в Эвиане и продолжим путь на следующий день364. Погода стояла чудесная, дул попутный ветер, и все благоприятствовало нашей свадебной поездке365.
  То были последние часы в моей жизни, когда я был счастлив. Мы быстро продвигались вперед; солнце палило, но мы укрылись от его лучей под навесом, любуясь красотой пейзажей, - то на одном берегу озера, где мы видели Мон-Салев, прелестные берега Монталегра, а вдали - возвышающийся над всем прекрасный Монблан и группу снежных вершин, которые тщетно с ними соперничают; то на противоположном берегу, где перед нами была могучая Юра, Глава двадцать третья 131 вздымавшая свою темную громаду перед честолюбцем, который задумал бы покинуть родину366, и преграждавшая путь захватчику, который захотел бы ее покорить367.
  Я взял руку Элизабет.
  "Ты грустна, любимая. О, если бы ты знала, что я выстрадал и что мне, быть может, еще предстоит выстрадать, ты постаралась бы заставить меня забыть отчаяние и изведать покой - все, что может подарить мне этот день".
  "Будь счастлив, милый Виктор, - ответила Элизабет, - надеюсь, что тебе не грозит никакая беда; верь, что на душе у меня хорошо, если даже мое лицо и не выражает радости. Какой-то голос шепчет мне, чтобы я не слишком доверялась нашему будущему. Но я не стану прислушиваться к этому зловещему голосу. Взгляни, как мы быстро плывем, посмотри на облака, которые то закрывают, то открывают вершину Монблана и делают этот красивый вид еще прекраснее. Взгляни также на бесчисленных рыб, плывущих в прозрачных водах, где можно различить каждый камешек на дне. Какой божественный день! Какой счастливой и безмятежной кажется вся природа!"
  Такими речами она старалась отвлечь свои и мои мысли от всяких предметов, наводящих уныние. Однако настроение Элизабет было неровным; радость, на несколько мгновений загораясь в ее глазах, то и дело сменялась беспокойством и задумчивостью.
  Солнце опустилось ниже; мы проплыли мимо устья реки Дранс и проследили ее путь по расселинам высоких гор и по долинам между более низкими склонами. Здесь Альпы подходят ближе к озеру, и мы приблизились к амфитеатру гор, замыкающих его с востока. Шпили Эвиана сверкали среди окрестных лесов и громоздившихся над ним вершин368.
  Ветер, который до сих пор нес нас с поразительной быстротой, к закату утих, сменившись легким бризом. Нежное дуновение его лишь рябило воду и приятно шелестело листвой деревьев, когда мы приблизились к берегу, откуда повеяло восхитительным запахом цветов и сена. Когда мы причалили, солнце зашло за горизонт; едва коснувшись ногами земли, я снова почувствовал, как во мне оживают заботы и страхи, которым вскоре суждено было завладеть мною уже навсегда.
  Глава двадцать третья369
  Было восемь часов, когда мы причалили; мы еще немного погуляли по берегу, ловя угасавший свет, а затем направились в гостиницу, любуясь красивыми видами вод, лесов и гор, скрытых сумерками, но еще выступавших темными очертаниями.
  Южный ветер утих, но зато с новой силой подул ветер с запада. Луна достигла высшей точки в небе и начала опускаться, облака скользили по ней бысг132 Франкенштейн, или Современный Прометей рее хищных птиц и скрывали ее лучи, а озеро отражало беспокойное небо, казавшееся в нем еще беспокойнее из-за поднявшихся волн. Внезапно обрушился сильный ливень.
  Весь день я был спокоен; но, как только формы предметов растворились во мраке, моей душой овладели бесчисленные страхи. Я был взволнован и насторожен; правой рукой я сжимал пистолет, спрятанный за пазухой; каждый звук пугал меня; но я решил дорого продать свою жизнь и не уклоняться от борьбы370, пока не паду мертвым или не уничтожу противника.
  Элизабет некоторое время наблюдала мое волнение, сохраняя робкое безмолвие; но, должно быть, в моем взгляде было нечто такое, что вызвало в ней ужас; дрожа всем телом, она спросила:371 "Что тревожит тебя, милый Виктор? Чего ты боишься?"
  "О, спокойствие, спокойствие, любовь моя, - ответил я, - пройдет эта ночь, и все будет хорошо; но эта ночь страшна, очень страшна".
  В таком состоянии духа я провел час, когда вдруг подумал о том, как ужасен будет для моей жены поединок, которого я ежеминутно ждал. Я стал умолять ее удалиться, решив не идти к ней, пока не выясню, где мой враг.
  Она покинула меня, и я некоторое время ходил по коридорам дома, обыскивая каждый угол, который мог бы служить укрытием моему противнику. Но я не обнаружил никаких его следов и начал уже думать, что какая-нибудь счастливая случайность помешала чудовищу привести свою угрозу в исполнение, как вдруг услышал страшный, пронзительный вопль. Он раздался из комнаты, где уединилась Элизабет. Услышав этот крик, я все понял; руки мои опустились, мускулы тела оцепенели; я ощутил тяжкие удары крови в каждой жиле. Это состояние длилось лишь миг; вопль повторился, и я бросился в комнату.
  Великий Боже! Отчего я не умер тогда?! Зачем я здесь и рассказываю о гибели своих надежд и самого чистого на свете создания?! Она лежала поперек кровати, безжизненная и неподвижная; голова ее свисала вниз, бледные и искаженные черты лица были наполовину скрыты волосами. Куда бы я ни посмотрел, я вижу перед собой бескровные руки и бессильное тело, брошенное убийцей на брачное ложе372. Как мог я после этого остаться жить? Увы! Жизнь упряма и цепляется за нас тем сильнее, чем больше мы ее ненавидим. На минуту я потерял сознание и без чувств упал на пол373.
  Когда я пришел в себя, меня окружали обитатели гостиницы. На всех лицах был написан неподдельный ужас, но это было лишь слабое отражение чувств, раздиравших меня. Я вернулся в комнату, где лежало тело Элизабет, моей любимой, моей жены, еще недавно живой и такой дорогой, такой достойной любви. Поза, в которой я застал ее, была изменена; теперь она лежала прямо, голова покоилась на руке, на лицо и шею был накинут платок; можно было подумать, что она спит. Я бросился к ней и заключил ее в объятия. Но прикосновение к безжизненному и холодному телу напомнило мне, что я держу в объятиях Глава двадцать третья 133 уже не Элизабет, которую так нежно любил. На шее у нее четко виднелся след смертоносных пальцев демона, и дыхание уже не слетало с ее уст.
  Склонясь над нею в безмерном отчаянии, я рассеянным взором посмотрел вокруг. Окна комнаты были раньше затемнены, а теперь я со страхом увидел, что комната освещена бледно-желтым светом луны. Ставни были раскрыты; с неописуемым ужасом я увидел в открытом окне ненавистную и страшную фигуру. Лицо чудовища было искажено усмешкой; казалось, он глумился надо мной, своим дьявольским пальцем указывая на труп моей жены. Я ринулся к окну и, выхватив из-за пазухи пистолет, выстрелил, но демон успел уклониться, подпрыгнул и, устремившись вперед с быстротою молнии, бросился в озеро.
  На звук выстрела в комнате собралась толпа. Я показал направление, в котором исчез враг, и мы отправились в погоню на шлюпках; мы забрасывали сети, но все было напрасно. После нескольких часов поисков мы вернулись, потеряв всякую надежду; многие из моих спутников полагали, что все это - плод моего воображения. Выйдя на берег, они продолжили поиски в окрестностях, разделившись на группы, которые в различных направлениях стали обшаривать леса и виноградники374.
  Я попытался сопровождать их и отошел на короткое расстояние от дома, но голова моя кружилась, я двигался словно пьяный и наконец впал в крайнее изнеможение;375 глаза мои подернулись пеленой, кожу сушил лихорадочный жар.
  В таком состоянии меня унесли обратно в дом и положили на кровать;376 я едва сознавал, что случилось; взор мой блуждал по комнате, словно ища то, что я потерял.
  Прошло некоторое время; я поднялся и инстинктивно добрался до комнаты, где лежало тело моей любимой. Кругом стояли плачущие женщины; я прильнул к телу и присоединил к их слезам свои горестные слезы. За все это время меня не посетила ни одна ясная мысль;377 мысли перескакивали с предмета на предмет, смутно отражая мои несчастья и их причину. Я тонул в каком-то море ужасов. Смерть Уильяма, казнь Жюстины, убийство Клерваля и, наконец, гибель моей жены; даже в этот момент я не был уверен, что моим последним оставшимся в живых близким не грозит опасность от злобного дьявола; возможно, отец мой в эту самую минуту корчится в его мертвой хватке, а Эрнест лежит, недвижимый, у его ног. Эта мысль заставила меня задрожать и побудила к действию. Я вскочил на ноги и решил как можно скорее вернуться в Женеву.
  Лошадей нельзя было достать, и мне пришлось возвращаться по озеру, но дул встречный ветер и потоками лил дождь. Однако утро еще едва брезжило, и к ночи я мог надеяться доехать. Я нанял гребцов и сам взялся за весла, ибо физическая работа всегда облегчала мои душевные муки. Но сейчас избыток горя и крайнее волнение делали меня не способным ни на какое усилие. Я отбросил весло; обхватив голову руками, я дал волю мрачным мыслям, теснившимся в голове. Стоило мне оглядеться вокруг, и я видел картины, знакомые 134 Франкенштейн, или Современный Прометей мне в более счастливое время; всего лишь накануне я любовался ими в обществе той, что стала теперь только тенью и воспоминанием. Слезы лились из моих глаз. Дождь на некоторое время прекратился, и я увидел рыб, которые резвились в воде, как и прежде, когда на них глядела Элизабет. Ничто не вызывает у нас столь мучительных страданий, как резкая и внезапная перемена.
  Сияло ли солнце или сгущались тучи, они уже не могли предстать мне в том же свете, что накануне. Дьявол отнял у меня всякую надежду на будущее счастье; никогда еще не было создания несчастнее меня; ни один человек не переживал ничего столь же страшного.
  Но зачем так подробно останавливаться на событиях, усугубивших последнее мое несчастье? Повесть моя и так полна ужасов. Я достиг их предела, и то, что я расскажу теперь, может только наскучить вам. Знайте, что мои близкие были вырваны из жизни один за другим. Я остался одиноким. Но силы мои истощены, и я могу лишь вкратце досказать конец этой страшной повести.
  Я прибыл в Женеву, застав отца и Эрнеста в живых, но первый вскоре поник под тяжестью вестей, которые я принес. Вижу его как сейчас, доброго и почтенного старика! Невидящий взгляд его глаз блуждал в пространстве, ибо он потерял свою лучшую радость - свою Элизабет378, значившую для него больше, чем дочь, любимую им безгранично, всей любовью, на какую способен человек на склоне лет, когда он лишился почти всех привязанностей и тем крепче цепляется за те, что у него остались. Пусть будет проклят и еще раз проклят дьявол, обрушивший несчастье на его седую голову, обрекший его на медленное, тоскливое умирание! Он не мог жить после всех ужасов, которые нас постигли; жизненные силы неожиданно иссякли в нем, он уже не вставал с постели и379 через несколько дней умер на моих руках.
  Что сталось тогда со мною? Не знаю; я потерял чувство реальности и ощущал лишь давящую тяжесть и тьму. Иногда, правда, мне грезилось, будто я брожу по цветущим лугам и живописным долинам с друзьями моей юности.
  Но, пробуждаясь, я обнаруживал, что нахожусь в какой-то темнице. За этим следовали приступы тоски, но постепенно я яснее осознал свое горе и свое положение, и тогда меня выпустили на свободу. Оказывается, меня сочли сумасшедшим, и, насколько я мог понять, в течение долгих месяцев моим обиталищем была одиночная палата.
  Однако свобода была бы для меня бесполезным даром, если бы во мне, по мере того как возвращался рассудок, не заговорило и чувство мести. Когда ко мне вернулась память о прошлых несчастьях, я начал размышлять об их причине - о чудовище, которое создал, о гнусном демоне, которого выпустил на свет на свою же погибель. Безумная ярость овладевала мною, когда я думал о нем; я желал и пылко молил, чтобы он очутился в моих руках и я мог обрушить на его проклятую голову великую и справедливую месть.
  Глава двадцать третья
  135
  Моя ненависть не могла долгое время ограничиваться бесплодными желаниями; я начал думать о наилучших способах их осуществления. С этой целью, примерно через месяц после выхода из больницы, я обратился к городскому судье по уголовным делам и заявил ему, что намерен предъявить обвинение, что мне известен убийца моих близких и что я требую от него употребить всю его власть для поимки этого убийцы.
  Судья выслушал меня со вниманием и доброжелательностью.
  "Будьте уверены, сэр, - сказал он, - я не пожалею сил и трудов, чтобы схватить преступника".
  "Благодарю вас, - ответил я. - Выслушайте же показания, которые я намерен дать. Это действительно такая странная история, что, боюсь, вы не поверите мне; однако в истине, как бы удивительна она ни была, есть нечто, что заставляет верить. Мой рассказ будет слишком связным, чтобы вы приняли его за плод воображения, и у меня нет никаких побуждений для лжи".
  Я сказал все это выразительно, но спокойно; в глубине души я принял решение преследовать своего губителя до самой его смерти. Эта цель, которую я поставил перед собой, облегчала мои страдания и на некоторое время примирила меня с жизнью. Теперь я изложил свою историю кратко, но твердо и ясно, называя точные даты и удерживаясь от проклятий или жалоб.
  Вначале судья, казалось, отнесся к рассказу с полным недоверием, но постепенно стал проявлять все больше внимания и интереса. Я заметил, что он вздрагивает от ужаса, а иногда его лицо выражало живейшее удивление с примесью сомнения.
  Закончив свою повесть, я сказал: "Вот существо, которое я обвиняю; и я призываю вас употребить всю свою власть, чтобы схватить и покарать его. Это ваш долг судьи, и я верю и надеюсь, что и человеческие чувства в данном случае не дадут вам уклониться от исполнения ваших обязанностей".
  Это обращение вызвало заметную перемену в лице моего собеседника. Он слушал меня с той полуверой, с какой выслушивают рассказы о таинственных и сверхъестественных явлениях. Но когда я призвал его действовать официально, к нему вернулось все его прежнее недоверие. Однако он мягко ответил:
  "Я бы охотно оказал вам любую помощь в преследовании преступника, но создание, о котором вы говорите, по-видимому, обладает силой, способной свести на нет все мои старания. Кто сможет преследовать животное, способное пересечь ледяное море и жить в пещерах и берлогах, куда не осмелится проникнуть ни один человек?380 Кроме того, со дня совершения преступлений прошло несколько месяцев и трудно угадать, куда оно направилось и где сейчас может обитать".
  "Я не сомневаюсь, что чудовище кружит где-то поблизости, а если оно в самом деле нашло убежище в Альпах, то можно устроить на него охоту, как на 136 Франкенштейн, или Современный Прометей серну, и уничтожить, как дикого зверя. Но я угадываю ваши мысли: вы не верите моему рассказу и не намерены преследовать врага и покарать его по заслугам".
  При этом мои глаза сверкнули яростью; судья был смущен.
  "Вы ошибаетесь, - сказал он, - я напрягу все усилия, и будьте уверены, что убийцу ждет достойная кара. Но я опасаюсь, судя по вашему собственному описанию, что это будет практически невыполнимо, - таким образом, несмотря на все меры, вас может постигнуть разочарование".
  "Этого не может быть, но убеждать вас бесполезно. Моя месть ничего для вас не значит. Согласен, что это дурное чувство, но сознаюсь, что оно - всепожирающая и единственная страсть моей души. Ярость моя невыразима, когда я думаю, что убийца, которого я создал, все еще жив. Вы отказываетесь удовлетворить мое справедливое требование: мне остается лишь одно средство, и я посвящаю себя, свою жизнь и смерть делу уничтожения чудовища".
  Произнося эти слова, я весь дрожал; в моих речах сквозило безумие и, вероятно, нечто от надменной суровости, которой отличались, как говорят, мученики былых времен. Но на взгляд женевского судьи, чья голова была занята совсем иными мыслями, чем идеи жертвенности и героизма, такое возбуждение очень походило на сумасшествие. Он постарался успокоить меня, словно няня - ребенка, и отнесся к моему повествованию как к бреду.
  "О люди, - вскричал я, - сколь вы невежественны, а еще кичитесь своей мудростью! Довольно! Вы сами не знаете, что говорите".
  Я выбежал из его дома раздраженный и взволнованный и удалился, чтобы измыслить иные способы действия.
  Глава двадцать четвертая381
  Я был в том состоянии, в котором разумно мыслить невозможно. Я был одержим яростью. Но жажда мести придала мне силу и спокойствие, она заставила меня овладеть собой и помогла быть расчетливым и хладнокровным в такие минуты, когда мне грозило безумие или смерть.
  Первым моим решением было навсегда покинуть Женеву; родина, дорогая для меня, когда я был счастлив и любим, теперь стала мне ненавистна. Я запасся деньгами, захватил также некоторое количество драгоценностей, принадлежавших моей матери, и уехал.
  С тех пор начались странствия, которые окончатся лишь вместе с моей жизнью. Я объехал большую часть планеты и испытал все лишения, обычно достающиеся на долю пугешесгвенников в пустынных и диких краях. Не знаю, как я выжил; не раз я ложился, изможденный, на землю и молил Бога о смерти. Но жажда мести поддерживала во мне жизнь: я не смел умереть и оставить в живых своего врага.
  Глава двадцать четвертая
  137
  После отъезда из Женевы первой моей заботой было отыскать след ненавистного демона. Но у меня еще не было определенного плана, и я долго бродил в окрестностях города, не зная, в какую сторону направиться. Когда стемнело, я оказался у ворот кладбища, где были похоронены Уильям, Элизабет и отец.
  Я вошел туда и приблизился к их могилам. Все вокруг было тихо, и только шелестела листва, чуть колеблемая ветерком; ночь стояла темная, и даже для постороннего зрителя здесь было что-то волнующее. Казалось, призраки умерших витают вокруг, бросая невидимую, но ощутимую тень на того, кто пришел их оплакивать.
  Глубокое горе, которое я сперва ощутил, быстро сменилось яростью. Они были мертвы, а я жил; жил и их убийца, и я должен влачить постылую жизнь ради того, чтобы его уничтожить. Я преклонил колена в траве, поцеловал землю и произнес дрожащими губами: "Клянусь священной землей, на которой стою, тенями, витающими вокруг меня, моим глубоким и неутешным горем; клянусь тобою, Ночь382, и силами, которые тобой правят, что буду преследовать дьявола, виновника всех несчастий, пока либо он, либо я не погибнем в смертельной схватке. Ради этого я остаюсь жить, ради этой сладкой мести я буду еще видеть солнце и ступать по зеленой траве, которые иначе навсегда исчезли бы для меня. Души мертвых! И вы, духи мести! Помогите мне и направьте меня.
  Пусть проклятое адское чудовище выпьет до дна чашу страданий, пусть узнает отчаяние, какое испытываю я".
  Я начал это заклинание торжественно и тихо, чувствуя, что души дорогих покойников слышат и одобряют меня, но под конец мной завладели фурии мщения и мой голос пресекся от ярости.
  В ответ из ночной тишины раздался громкий, дьявольский хохот. Он долго звучал в моих ушах, горное эхо повторяло его, и казалось, весь ад преследует меня насмешками. В эту минуту, в приступе отчаяния, я положил бы конец своей несчастной жизни, если бы не мой обет; он был услышан, и мне суждено было жить, чтобы мстить. Смех затих, и знакомый ненавистный голос явственно произнес где-то над самым моим ухом: "Я доволен; ты решил жить, несчастный! И я доволен".
  Я бросился туда, откуда раздался голос, но демон ускользнул от меня.
  Показалась полная луна и осветила уродливую, зловещую фигуру, убегавшую со скоростью, недоступной простому смертному.
  Я погнался за ним и преследовал много месяцев. Напав на его след, я спустился по Рейну, но напрасно. Показалось синее Средиземное море; случайно мне удалось увидеть, как демон прятался ночью в трюме корабля, уходившего к берегам Черного моря. Я сел на тот же корабль, но ему какими-то неведомыми путями опять удалось исчезнуть.
  Я прошел по его следу через бескрайние равнины России и Азии, хотя он все ускользал от меня. Бывало, что крестьяне, напуганные видом страшилища, 138 Франкенштейн, или Современный Прометей говорили мне, куда он шел; бывало, что и он сам, боясь, чтобы я не умер от отчаяния, если совсем потеряю его след, оставлял какую-нибудь отметину, служившую мне указанием.
  Падал снег, и я видел на белой равнине отпечатки его огромных ног. Вам, только еще вступающему в жизнь и не знакомому с тяготами и страданиями, не понять, что я пережил и переживаю поныне. Холод, голод и усталость были лишь малой частью того, что мне пришлось вынести. На мне лежало проклятие, и я носил в себе вечный ад;383 однако был у меня и некий хранительный дух, направлявший мои шаги; когда я более всего роптал, он вызволял меня из трудностей, казавшихся неодолимыми. Случалось, что тело, истощенное голодом, отказывалось мне служить, и тогда я находил в пустыне трапезу, подкреплявшую мои силы. То была грубая пища, какую ели местные жители, но я уверен, что ее предлагали мне духи, которых я призывал на помощь. Часто, когда все вокруг сохло, небо было безоблачно и я томился от жажды, набегало легкое облачко, роняло на меня освежающие капли и исчезало.
  Там, где было возможно, я шел по берегу рек, но демон держался вдали от этих путей, ибо они были наиболее населенными. В других местах люди почти не встречались, и я питался мясом попадавшихся мне зверей. Я имел при себе деньги и, раздавая их поселянам, заручался их помощью или приносил убитую мною дичь и, взяв себе лишь небольшую часть, оставлял ее тем, кто давал мне огонь и все нужное для приготовления пищи.
  Эта жизнь была мне ненавистна, и я вкушал радость только во сне.
  Благословенный сон! Часто, когда я бывал особенно несчастен, я засыпал, и сновидения приносили мне блаженство. Эти часы счастья были даром охранявших меня духов, чтобы мне хватило сил на мое паломничество. Если бы не эти передышки, я не смог бы вынести всех лишений. В течение дня надежда на ночной отдых поддерживала мои силы; во сне я видел друзей, жену и любимую родину; я вновь глядел в доброе лицо отца, слышал серебристый голос Элизабет, видел Клерваля в расцвете юности и сил. Часто, измученный трудным переходом, я убеждал себя, что мой день - это сон, а пробуждение наступит ночью в объятиях моих близких. Какую мучительную нежность я чувствовал к ним! Как я цеплялся за их милые руки, когда они являлись мне иной раз даже и наяву; как убеждал себя, что они еще живы! В эти минуты утихала горевшая во мне жажда мести, и преследование демона представлялось скорее велением Небес, действием какой-то силы384, которой я бессознательно подчинялся, чем собственным моим желанием.
  Не знаю, что испытывал тот, кого я преследовал. Иногда он оставлял знаки и надписи на коре деревьев или высекал их на камнях; эти надписи указывали мне путь и разжигали мою ярость. "Моему царствию еще не конец385, - гласила одна из них, - ты живешь, и ты - в моей власти. Следуй за мной; я держу путь к вечным льдам Севера; ты будешь страдать от холода, к которому я нечувсгви-Глава двадцать четвертая 139 телен. А здесь ты найдешь, если не слишком замешкаешься, заячью тушку; ешь, подкрепляйся. Следуй за мной, о мой враг; нам предстоит сразиться не на жизнь, а на смерть, но тебе еще долго мучиться, пока ты этого дождешься".
  Насмешливый дьявол! Я снова клянусь отомстить тебе, снова обрекаю тебя, проклятый, на муки и смерть. Я не отступлюсь, пока один из нас не погибнет; а тогда с какой радостью я поспешу к Элизабет и ко всем моим близким, которые уже готовят385 мне награду за все тяготы ужасного странствия!
  По мере того как я продвигался на север, снежный покров становился все толще, а холод сделался почти нестерпимым. Крестьяне наглухо заперлись в своих домишках, и лишь немногие показывались наружу, чтобы ловить животных, которых голод выгонял на поиски добычи. Реки стояли, скованные льдом, добыть рыбу было невозможно, и я лишился главного источника пропитания.
  Чем труднее мне становилось, тем больше радовался мой враг. Одна из оставленных им надписей гласила: "Готовься! Твои испытания только начинаются; кутайся в меха, запасай пищу; мы отправляемся в такое путешествие, что твои муки утолят даже мою неугасимую ненависть".
  Эти издевательские слова только придали мне мужества и упорства; я решил не отступать от своего намерения и, призвав небо в помощники, с несокрушимой энергией продвигался по снежной равнине, пока на горизонте не показался океан. О, как он был не похож на синие моря юга! Покрытый льдами, он отличался от земли только вздыбленной поверхностью. Когда-то греки, завидев с холмов Азии Средиземное море, заплакали от радости, ибо то был конец трудного пути387. Я не заплакал, но сердце мое было переполнено; опустившись на колени, я возблагодарил доброго духа, благополучно приведшего меня туда, где я надеялся настигнуть врага, вопреки его насмешкам, и схватиться с ним.
  За несколько недель до того я достал сани и упряжку собак и мчался по снежной равнине с невероятной скоростью; не знаю, какие средства передвижения были у демона, но если прежде я с каждым днем все больше отставал от него, то теперь начал его нагонять; когда я впервые увидел океан, демон был лишь на день пути впереди меня, и я надеялся догнать его, прежде чем он достигнет берега. Я рванулся вперед с удвоенной энергией и через два дня добрался до жалкой прибрежной деревушки. Я расспросил жителей о демоне и получил самые точные сведения. Они сказали, что уродливый великан побывал здесь накануне вечером, что он вооружен ружьем и несколькими пистолетами и его страшный вид обратил в бегство обитателей одной уединенной хижины. Он забрал там весь зимний запас пищи, погрузил его в сани, захватил упряжку собак и в ту же ночь, к великому облегчению перепуганных поселян, пустился дальше, по морю, туда, где не было никакой земли; они полагали, что он утонет, когда вскроется лед, или же замерзнет.
  Услышав это известие, я сперва пришел в отчаяние. Он снова ускользнул, и мне предстоял страшный и почти бесконечный путь по ледяным глыбам за140 Франкенштейн, или Современный Прометей стывшего океана, при стуже, которую не могут долго выдерживать даже местные жители, а тем более не надеялся выдержать я, уроженец теплых краев. Но при мысли, что демон будет жить и торжествовать, во мне вспыхнули ярость и жажда мести, затопившие, точно мощный прилив, все другие чувства После краткого отдыха, во время которого призраки мертвых витали вокруг меня, побуждая к мщению, я стал готовиться в путь.
  Я сменил свои сани на другие, более пригодные для езды по ледяному океану, и, закупив большие запасы провизии, съехал с берега в море.
  Не могу сказать, сколько дней прошло с тех пор, знаю только, что я перенес муки, которых не выдержал бы, если б не горящая во мне неутолимая жажда праведного возмездия. Часто мой путь преграждали огромные массивные глыбы льда; нередко слышал я подо льдом грохот волн, грозивших мне гибелью. Но затем мороз крепчал, и путь по морю становился надежнее.
  Судя по количеству провианта, которое я израсходовал, я считал, что провел в пути около трех недель. Я истерзался; обманутые надежды часто исторгали из моих глаз горькие слезы бессилия и тоски. Мной уже овладевало отчаяние, и я, конечно, скоро поддался бы ему и погиб. Но однажды, когда бедные животные, впряженные в сани, с неимоверным трудом втащили их на вершину ледяной горы и одна из собак тут же околела от натуги, я тоскливо обозрел открывшуюся передо мной равнину и вдруг заметил на ней темную точку. Я напряг зрение, чтобы разглядеть ее, и издал торжествующий крик: это были сани, а на них - хорошо знакомая мне уродливая фигура. Живительная струя надежды снова влилась в мое сердце. Глаза наполнились теплыми слезами, которые я поспешно отер, чтобы они не мешали видеть демона, но горячая влага все туманила мне глаза, и, не в силах бороться с волнением, я громко зарыдал.
  Однако медлить было нельзя; я выпряг мертвую собаку и досыта накормил остальных; после часового отдыха, который был совершенно необходим, хотя и показался мне тягостным промедлением, я продолжил свой путь. Сани были еще заметны, и лишь иногда на мгновение терялись из виду, когда их заслоняла какая-нибудь ледяная глыба. Я заметно нагонял своего врага, и когда, после двух дней погони, оказался от него на расстоянии какой-нибудь мили, сердце мое взыграло.
  И вот тут-то, когда я уже готовился настигнуть своего врага, счастье отвернулось от меня; я потерял его след, потерял совсем, чего еще не случалось ни разу. Лед начал вскрываться: шум валов, катившихся подо мной, нарастал с каждой минутой. Я еще продвигался вперед, но все было напрасно. Поднялся ветер; море ревело; все вдруг всколыхнулось, как при землетрясении, и раскололось с оглушительным грохотом388. Это свершилось очень быстро; через несколько минут между мной и моим врагом бушевало море, а меня несло на отколовшейся льдине, которая быстро уменьшалась, готовя мне страшную гибель.
  Глава двадцать четвертая
  141
  Так я провел много ужасных часов; несколько собак у меня издохли, и сам я уже изнемогал под бременем бедствий, когда увидел ваш корабль, стоявший на якоре и обещавший мне помощь и жизнь. Я не предполагал, что суда заходят так далеко на север, и был поражен. Я поспешно разломал свои сани, чтобы сделать весла, и с мучительными усилиями подогнал к кораблю ледяной плот.
  Если б выяснилось, что вы следуете на юг, я был бы готов довериться волнам, лишь бы не отказываться от своего намерения. Я надеялся убедить вас дать мне лодку, чтобы на ней преследовать врага. Но вы держите путь на север. Вы взяли меня на борт, когда я был до крайности истощен; обессиленный лишениями, я был близок к смерти, а я еще страшусь ее, ибо не выполнил своей задачи.
  О, когда же мой добрый ангел приведет меня к чудовищу и я найду желанный покой? Неужели я умру, а тот будет жить? Если так, поклянитесь мне, Уолтон, что не дадите ему ускользнуть, что найдете его и свершите месть за меня. Но что это? Я осмеливаюсь просить, чтобы другой продолжил мое паломничество и перенес все тяготы, которые достались мне? Нет, я не столь себялюбив. И все же, если после моей смерти он вам встретится, если духи мщения приведут его к вам, поклянитесь, что он не уйдет живым, что он не восторжествует над моими бедами, не останется жить и творить новое зло389. Он красноречив и умеет убеждать; некогда его слова имели власть даже надо мной. Но не верьте им. Он такой же дьявол в душе, как и по внешности; он полон коварства и адской злобы. Не слушайте его. Призовите на помощь души Уильяма, Жюстины, Клерваля, Элизабет, моего отца и самого несчастного Виктора - и разите его прямо в сердце. Мой дух будет с вами рядом и направит вашу шпагу.
  Продолжение дневника Уолтона
  26 августа 17... года
  Ты прочла эту странную и страшную повесть, Маргарет, и я уверен, что кровь стыла у тебя в жилах от ужаса, который ощущаю и я. Иногда внезапный приступ душевной муки прерывал его рассказ; порой этот человек с трудом, прерывавшимся голосом произносил свои полные отчаяния слова.
  Его прекрасные глаза то загорались негодованием, то туманились печалью и угасали в беспредельной тоске. Иногда он овладевал собой и своим голосом и рассказывал самые страшные вещи совершенно спокойным тоном; но порой что-то прорывалось, подобно лаве вулкана, и с лицом, искаженным яростью, он выкрикивал проклятия своему мучителю.
  Его рассказ вполне связен и производит правдоподобное впечатление; и все же признаюсь тебе, что письма Феликса и Сафии, которые он мне показал, и само чудовище, мельком увиденное нами с корабля, больше убедили меня в истинности этой истории, чем самые серьезные его заверения. Итак, чудовище действительно существует! Я не могу в этом сомневаться, но не перестаю дивиться. Иногда я пытался выведать у Франкенштейна подробности создания его детища, но тут он становился непроницаем.
  "Вы сошли с ума, мой друг, - говорил он. - Знаете, куда может привести вас ваше праздное любопытство? Неужели вы тоже хотите создать себе и всему миру дьявольски злобного врага?390 Молчите и слушайте о моих бедствиях, но не старайтесь накликать их на себя".
  Франкенштейн обнаружил, что я записываю его рассказ; он пожелал посмотреть мои записи и во многих местах сделал поправки и добавления, более всего там, где пересказаны его разговоры с его врагом. "Раз уж вы записываете мою историю, - сказал он, - я не хотел бы, чтобы она дошла до потомков в искаженном виде".
  Целую неделю слушал я его повесть, самую странную, какую только могло создать человеческое воображение. Завороженный и рассказом моего гостя, и обаянием его личности, я жадно впитывал каждое слово. Мне Продолжение дневника Уолтона 143 хотелось бы утешить его; но как могу я обещать радости жизни тому, кто безмерно несчастен и лишился всех надежд? Нет! Единственную радость, какую он еще способен вкусить, он ощутит, когда его смятенный дух найдет391 покой в смерти. Правда, он и сейчас имеет одно утешение, порожденное одиночеством и болезненным бредом: когда он в забытьи видит своих близких и в общении с ними находит облегчение своих страданий или новые силы для мести, ему кажется, что это не плод его воображения, но что они действительно являются к нему из какого-то отдаленного мира392. Эта вера придает его грезам серьезность и делает их для меня почти столь же значительными и интересными, как сама правда.
  Впрочем, история его жизни и его несчастий - не единственная тема наших бесед. Он весьма начитан и во всех общих вопросах обнаруживает огромные познания и изрядную остроту суждений. Он умеет говорить убедительно и трогательно; нельзя слушать без слез, когда он рассказывает о волнующем событии или хочет вызвать ваше сочувствие. Как великолепен он, вероятно, был в дни своего расцвета, если даже сейчас, на пороге смерти, так благороден и величав!.. По-видимому, он сознает свою прежнюю силу и глубину своего падения.
  "В молодости, - сказал он однажды, - я верил, что предназначен393 для великих дел. Я умею глубоко чувствовать, но одновременно наделен трезвым умом, необходимым для великих деяний. Сознание того, как много мне дано, поддерживало меня, когда другой впал бы в уныние, ибо я считал преступным растрачивать на бесплодную печаль талант, который может служить людям. Размышляя над тем, что мне удалось свершить - как-никак создать разумное живое существо, - я не мог не гордиться своим превосходством над обычными людьми. Но эта мысль, окрылявшая394 меня в начале пути, теперь заставляет еще ниже склонить голову. Все мои стремления и надежды погибли; подобно архангелу, возжаждавшему высшей власти, я прикован цепями в вечном аду395. Я был наделен одновременно и живым воображением, и острым, упорным аналитическим умом; сочетание этих качеств позволило мне задумать и осуществить создание человеческого существа. Я и сейчас не могу без волнения вспомнить, как я мечтал, пока работал. Я мысленно ступал по облакам, ликовал от сознания своего могущества, весь горел при мысли о благодетельных последствиях моего открытия. Я с детства любил мечтать о высоком и был полон благородного честолюбия - а теперь какое страшное падение! О друг мой, если бы вы знали меня таким, каким я был когда-то, вы не узнали бы меня в моем нынешнем жалком состоянии. Уныние было мне почти неведомо; казалось, все вело меня к великой цели, пока я не пал, чтобы уже никогда не подняться396".
  Неужели мне суждено потерять этого замечательного человека? Я жаждал иметь друга - такого, который полюбил бы меня и разделял мои стрем144 Франкенштейн, или Современный Прометей ления. И - о чудо! - я нашел его в здешних морях, но боюсь, что нашел лишь для того, чтобы оценить по достоинству и тут же вновь потерять. Я пытаюсь примирить его с жизнью, но он отвергает всякую мысль об этом.
  "Спасибо вам, Уолтон, - говорит он, - за доброту к несчастному, но, обещая мне новые привязанности, неужели вы думаете, что они заменят мои утраты? Кто может стать для меня тем, чем был Клерваль? Какая женщина может стать второй Элизабет? Друзья детства, даже когда они не пленяют нас исключительными достоинствами, имеют над нашей душой власть, какая редко достается друзьям позднейших лет. Им известны наши детские склонности, которые могут впоследствии изменяться, но никогда не исчезают совершенно; они могут верно судить о наших поступках, потому что лучше знают наши истинные побуждения. Брат или сестра неспособны заподозрить вас во лжи или измене, разве только вы рано обнаружили к ним склонность; тогда как друг, даже очень к вам привязанный, может иногда невольно возбудить подозрения. А у меня были друзья, любимые не только по привычке, но и за их достоинства; где бы я ни был, мне всюду слышатся ласковые слова Элизабет и голос Клерваля. Их уже нет, и я оказался в таком одиночестве, что лишь одно чувство еще дает мне силу жить. Будь я занят важными открытиями, обещающими много пользы людям, я хотел бы жить ради их завершения. Но это мне не суждено; я должен выследить и уничтожить создание, которому дал жизнь; тогда моя земная миссия будет выполнена и я смогу умереть".
  2 сентября
  Любимая сестра, это письмо я пишу тебе, находясь среди опасностей и в полном неведении насчет того, суждено ли мне увидеть милую Англию и еще более милых сердцу людей, живущих там. Меня окружают непроходимые нагромождения льда, ежеминутно грозящие раздавить мое судно.
  Смельчаки, которых я набрал себе в спутники, смотрят на меня с надеждой.
  Но что я могу сделать? Положение наше ужасно, но мужество и надежда не покидают меня. Страшно, конечно, подумать, что я подверг опасности стольких людей. Если мы погибнем, виною будет моя безрассудная затея397.
  А что останется тебе, Маргарет? Ты не узнаешь о моей гибели и будешь нетерпеливо ждать моего возвращения. Пройдут годы, но надежда среди приступов отчаяния все еще будет тебя дразнить. О милая сестра, мучительная гибель твоих надежд страшит меня более собственной смерти. И все же у тебя есть муж и прелестные дети; ты можешь быть счастлива; да пошлет тебе небо благословение и счастье!
  Мой бедный гость смотрит на меня с глубоким сочувствием. Он пытается вселить в меня надежду и говорит так, словно считает жизнь ценным даром. Он напоминает мне, как часто мореплаватели встречают в здешних Продолжение дневника Уолтона 145 широтах подобные препятствия, и я помимо своей воли начинаю верить в счастливый исход. Даже матросы ощущают силу его красноречия; когда он говорит, они забывают об отчаянии, он подымает их дух; слыша этот голос, они начинают верить, что огромные ледяные горы - не более чем холмики, насыпанные кротами, пустячные препятствия, которые исчезнут перед решимостью человека. Но этот подъем духа длится у них недолго; каждый день задержки наполняет их страхом, и я начинаю бояться, как бы отчаяние не привело к мятежу.
  5 сентября
  Сейчас разыгралась такая интересная сцена, что я не могу не записать ее, хотя эти записки едва ли когда-нибудь попадут к тебе.
  Мы все еще окружены льдами, и нам все еще грозит опасность быть раздавленными. Холод усиливается, и многие из моих несчастных спутников уже нашли смерть в здешних суровых краях. Франкенштейн слабеет день ото дня; в его глазах еще горит лихорадочный огонь, но он до крайности истощен и, когда ему приходится сделать какое-нибудь усилие, тотчас же снова погружается в забытье, весьма похожее на смертный сон.
  Как я писал в моем прошлом письме, я опасался мятежа. Нынче утром, когда я смотрел на изможденное лицо моего друга - глаза его были полузакрыты и все тело расслаблено, - несколько матросов попросили398 дозволения войти в каюту. Они вошли, и их вожак обратился ко мне. Он заявил, что он и его спутники - депутация от всего экипажа с просьбой, в которой399 я, по справедливости, не могу отказать. Мы затерты во льдах и, быть может, вообще из них не выберемся; но они опасаются, что, если во льду и откроется проход, я буду настолько безрассуден, что пойду дальше и поведу их к новым опасностям, даже когда им удастся счастливо избегнуть нынешней.
  Поэтому они хотят400, чтобы я торжественно обязался идти к югу, как только судно высвободится из льдов.
  Это взволновало меня. Я еще не отчаялся достичь цели и не думал о возвращении, если б нам удалось высвободиться. Но мог ли я, по справедливости, отказать им в их требовании? Я колебался, и тут Франкенштейн, сперва молчавший и казавшийся настолько слабым, что едва ли даже слушал нас, встрепенулся; глаза его сверкнули, а щеки зарумянились от кратковременного прилива сил. Обратясь к матросам, он сказал: "Чего вы хотите? Чего требуете от вашего капитана? Неужели вас так легко отвратить от цели?
  Разве вы не называли эту экспедицию славной? А почему славной? Не потому, что путь ее обещал быть тихим и безбурным, как в южных морях, а именно потому, что он полон опасностей и страхов; потому что тут на каждом шагу вы должны испытывать свою стойкость и проявлять мужество, потому что здесь вас подстерегают опасности и смерть, а вы должны глядеть им в лицо 146 Франкенштейн, или Современный Прометей и побеждать их. Вот почему это - славное и почетное предприятие. Вам предстояло завоевать славу благодетелей рода людского, ваши имена повторяли бы с благоговением, как имена смельчаков, не убоявшихся смерти ради чести и пользы человечества. А вы при первых признаках опасности, при первом же суровом испытании вашего мужества отступаете и готовы прослыть за людей, у которых не хватило духу выносить стужу и опасности, - бедняги замерзли и захотели домой, к теплым очагам. К чему были тогда все сборы, к чему было забираться так далеко и подводить своего капитана? Проще было сразу признать себя трусами. Вам нужна твердость настоящих мужчин и даже больше того: стойкость и неколебимость утесов.
  Этот лед не так прочен, как могут быть ваши сердца; он тает, он не устоит перед вами, если вы так решите. Не возвращайтесь к вашим близким с клеймом позора. Возвращайтесь как герои, которые сражались и победили, которые не привыкли поворачиваться к врагу спиной401.
  Его голос выразительно подчеркивал все высказываемые им чувства, глаза сверкали мужеством и благородством; неудивительно, что мои люди были взволнованы. Они переглядывались и ничего не отвечали. Тогда заговорил я, велев им разойтись и подумать над сказанным; я обещал, что не поведу их дальше на север, если они этому решительно воспротивятся, но выразил надежду, что вместе с размышлением к ним вернется мужество.
  Они разошлись, а я обернулся к моему другу, но он крайне ослабел и казался почти безжизненным.
  Чем все это кончится, не знаю; я бы, кажется, охотнее умер, чем вернулся так бесславно, не выполнив своей задачи. Боюсь, однако, что именно это мне суждено; не побуждаемые жаждой славы и чести, люди ни за что не станут добровольно терпеть нынешние лишения.
  7 сентября
  Жребий брошен;402 я дал согласие вернуться, если мы не погибнем. Итак, мои надежды погублены малодушием и нерешительностью, я возвращаюсь разочарованный, ничего не узнав. Чтобы терпеливо снести подобную несправедливость, надобно больше философской мудрости, чем есть у меня.
  12 сентября
  Все кончено; я возвращаюсь в Англию. Я потерял надежду прославиться и принести пользу людям - потерял и друга. Но постараюсь подробно рассказать тебе об этих горьких минутах, милая сестра, и, раз волны несут меня к Англии и к тебе, не буду отчаиваться.
  Девятого сентября403 лед пришел в движение; ледяные острова начали раскалываться, и грохот, подобный грому, был слышен издалека. Нам гро-Продолжение дневника Уолтона 147 зила большая опасность, но, так как мы могли лишь пассивно выжидать событий, мое внимание было обращено прежде всего на несчастного гостя, которому стало настолько худо, что он уже не вставал с постели. Лед позади нас трещал, его с силой гнало к северу, подул западный ветер, и 11-го числа проход на юг полностью освободился. Когда матросы увидели это и узнали о предстоящем возвращении на родину, они испустили крик радости; они кричали громко и долго. Франкенштейн очнулся от забытья и спросил о причине шума. "Они радуются, - сказал я, - потому что скоро вернутся в Англию". - "Итак, вы действительно решили вернуться?" - "Увы, да; я не могу противиться их требованиям. Не могу вести их, против их воли, в это опасное плавание и вынужден вернуться". - "Что ж, возвращайтесь; а я не вернусь. Вы можете отказаться от своей задачи. Моя поручена мне Небесами, и я отказываться не смею. Я слаб, но духи, помогающие мне в моем отмщении, придадут мне достаточно сил".
  С этими словами он попытался подняться с постели, но это оказалось ему не по силам; он опрокинулся навзничь и потерял сознание.
  Прошло много времени, прежде чем он очнулся; и мне не раз казалось, что жизнь уже отлетела от него. Наконец он открыл глаза; он дышал с трудом и не мог говорить. Врач дал ему успокоительное питье и велел его не тревожить. Мне он сообщил, что часы моего друга сочтены.
  Итак, приговор был произнесен, и оставалось лишь горевать и ждать.
  Я сидел у его постели; глаза Франкенштейна были закрыты, казалось, что он спит; но скоро он слабым голосом окликнул меня и, попросив придвинуться ближе, сказал: "Увы! Силы, на которые я надеялся, иссякли. Я чувствую, что умираю; а он, мой враг и преследователь, вероятно, жив. Не думайте, Уолтон, что в свои последние минуты я все еще ощущаю ту ненависть и жажду мести, которые однажды высказал; я лишь чувствую, что вправе желать смерти моего противника. В эти дни я много думал над своими прошлыми поступками - и не могу их осуждать.
  Увлекшись своей идеей, я создал разумное существо и был обязан по возможности обеспечить его счастье и благополучие. Это был мой долг; но у меня был и другой долг, еще более высокий. Долг в отношении моих собратьев-людей стоял на первом месте, ибо здесь шла речь о счастье или несчастье многих. Руководясь этим долгом, я отказался - и считаю, что правильно, - создать подругу для моего первого творения. Он проявил невиданную злобность и эгоизм: он убил моих близких; он уничтожил людей, тонко чувствующих, счастливых и мудрых. Я не знаю, где предел его мстительности. Он несчастен, но, чтобы он не мог делать несчастными других, он должен умереть. Его уничтожение стало моей задачей, но я не сумел ее выполнить. Когда мной руководили злоба и личная месть, я просил вас за148 Франкенштейн, или Современный Прометей вершить мое неоконченное дело и повторяю свою просьбу сейчас, когда меня побуждают к тому разум и добродетель.
  Но я не могу просить вас ради этой задачи отречься от родины и друзей; сейчас, когда вы возвращаетесь в Англию, маловероятно, чтобы вы с ним встретились. Я предоставляю вам самому решить, что вы сочтете своим долгом; мой ум и способность суждения уже отуманены близостью смерти.
  Я не смею просить вас делать то, что мне кажется правильным, ибо мною, быть может, все еще руководят страсти.
  Меня тревожит, что он жив и будет творить зло; если б не это, то нынешний час, когда я жду успокоения, был бы единственным счастливым часом за последние годы моей жизни. Тени дорогих усопших уже видятся мне, и я спешу к ним. Прощайте, Уолтон! Ищите счастья в покое и бойтесь честолюбия, бойтесь даже невинного, по видимости, стремления отличиться в научных открытиях. Впрочем, к чему я говорю это? Сам я потерпел неудачу, но другой, быть может, будет счастливее".
  Голос его постепенно слабел; наконец, утомленный усилиями, он умолк.
  Спустя полчаса он снова попытался заговорить, но уже не смог; он слабо пожал мне руку, и глаза его навеки сомкнулись, а кроткая улыбка исчезла с его лица.
  Маргарет, что мне сказать о безвременной гибели этого великого духа?
  Как передать тебе всю глубину моей скорби? Все, что я мог бы сказать, будет слабо и недостаточно. Я плачу, душа моя омрачена тяжелой потерей. Но наш путь лежит к берегам Англии, и там я надеюсь найти утешение.
  Однако меня прерывают. Что могут означать эти звуки? Сейчас полночь; дует свежий ветер, и вахтенных на палубе не слышно. Вот опять; мне слышится словно человеческий голос, но более хриплый; он доносится из каюты, где еще лежит тело Франкенштейна. Надо пойти и посмотреть, в чем дело.
  Спокойной ночи, милая сестра.
  Великий Боже! Что за сцена сейчас разыгралась! Я все еще ошеломлен ею. Едва ли я сумею рассказать о ней во всех подробностях, однако моя повесть была бы неполной без этой последней, незабываемой сцены.
  Я вошел в каюту, где лежали останки моего благородного и несчастного друга. Над гробом его склонилось какое-то существо, которое не опишешь словами: гигантского роста, но уродливо непропорциональное и неуклюжее. Его лицо скрывали пряди длинных волос; видна была лишь огромная рука, цветом и видом напоминавшая руку мумии. Заслышав шаги, чудовище оборвало горестные причитания и метнулось к окну. Никогда я не видел ничего ужаснее этого лица, ничего столь же отталкивающего и уродливого. Я невольно закрыл глаза и напомнил себе, что у меня есть долг в отношении убийцы. Я приказал ему остановиться.
  Продолжение дневника Уолтона
  149
  Он замер, глядя на меня с удивлением, но тут же, снова обернувшись к безжизненному телу своего создателя, казалось, позабыл обо мне, весь охваченный каким-то исступлением.
  "Вот еще одна моя жертва! - воскликнул он. - Этим завершается цепь моих злодеяний. О Франкенштейн! Благородный подвижник! Тщетно было бы мне сейчас молить тебя о прощении! Мне, который привел тебя к гибели, погубив всех, кто был тебе дорог. Увы! Он мертв, он мне не ответит".
  Тут его голос прервался; первым моим побуждением было выполнить предсмертное желание моего друга и уничтожить его противника, но я колебался, движимый смешанными чувствами любопытства и сострадания. Я приблизился к чудовищу, не смея, однако, еще раз поднять на него глаза - такой ужас вызывала его нечеловеческая уродливость. Я попробовал заговорить, но слова замерли у меня на устах. А демон все твердил бессвязные и безумные укоры самому себе. Наконец, когда его страстные выкрики на мгновение смолкли, я решился заговорить.
  "Твое раскаяние бесполезно, - сказал я. - Если бы ты слушался голоса совести и чувствовал ее укоры, прежде чем простирать свою адскую месть до этой последней черты, Франкенштейн был бы сейчас жив".
  "А ты думаешь, - отозвался демон, - что я и тогда не чувствовал мук и раскаяния? Даже он, - продолжал монстр, указывая на тело, - не испытал, умирая, и одной десятитысячной доли тех терзаний, какие ощущал я, пока вел его к гибели. Себялюбивый инстинкт толкал меня все дальше, а сердце было отравлено сознанием вины. Ты думаешь, что стоны Клерваля звучали для меня музыкой? Мое сердце было создано, чтобы отзываться на любовь и ласку, а когда несчастья вынудили его к ненависти и злу, это насильственное превращение стоило ему таких мук, каких ты не можешь даже вообразить.
  После убийства Клерваля я возвратился в Швейцарию разбитый и подавленный. Я жалел, мучительно жалел Франкенштейна, а себя ненавидел.
  Но когда я узнал, что он, создавший и меня самого, и мои невыразимые муки, лелеет мечту о счастье, что, ввергнув меня в отчаяние, он ищет для себя радости именно в тех чувствах и страстях, которые мне навсегда недоступны, - когда я узнал это, бессильная зависть и горькое негодование наполнили меня ненасытной жаждой мести. Я вспомнил свою угрозу и решил исполнить ее. Я знал, что готовлю себе нестерпимые муки; я был всецело во власти побуждения, ненавистного мне самому, но неодолимого. И все же, когда она умерла!.. Нет, я не могу даже сказать, что я страдал. Я отбросил всякое чувство, подавил всякую боль и достиг предела холодного отчаяния.
  С той поры зло стало моим благом404. Зайдя так далеко, я не имел уже выбора и вынужден был следовать по избранному пути. Завершение моих дья150 Франкенштейн, или Современный Прометей Вольских замыслов сделалось для меня неутолимой страстью. Теперь круг замкнулся, и вот последняя из моих жертв!"
  Я был сперва взволнован этими полными отчаяния словами, но, вспомнив, что говорил Франкенштейн о красноречии чудовища и его умении убеждать, и взглянув еще раз на безжизненное тело моего друга, снова загорелся негодованием.
  "Негодяй! - воскликнул я. - Что же ты пришел хныкать над бедами, которые сам же и принес? Ты бросил зажженный факел в здание, а когда оно сгорело, садишься на развалины и сокрушаешься о нем. Лицемерный дьявол! Если бы тот, о ком ты скорбишь, был жив, он снова стал бы предметом твоей адской мести и снова пал бы ее жертвой. В тебе говорит не жалость - ты жалеешь только о том, что жертва уже недосягаема для твоей злобы".
  "О нет, это не так, совсем не так, - прервал меня демон. - И однако, таково, как видно, впечатление, которое производят мои поступки. Но я не ищу сострадания. Никогда и ни в ком мне не найти сочувствия. Когда я впервые стал искать его, то ради того, чтобы разделить с другими любовь к добродетели, чувства любви и преданности, переполнявшие все мое существо. Теперь, когда добро стало для меня призраком, когда любовь и счастье обернулись ненавистью и горьким отчаянием, к чему искать сочувствия?
  Мне суждено страдать в одиночестве, покуда я жив; а когда умру, все будут клясть самую память обо мне. Когда-то я тешил себя мечтами о добродетели, о славе и счастье. Когда-то я тщетно надеялся встретить людей, которые простят мне мой внешний вид и полюбят за те добрые чувства, какие я проявлял. Я лелеял высокие помыслы о чести и самоотверженности.
  Теперь преступления405 низвели меня ниже худшего из зверей. Нет на свете вины406, нет злобы, нет мук, которые могли бы сравниться с моими.
  Вспоминая страшный список своих злодеяний407, я не могу поверить, что я - то самое существо, которое так восторженно поклонялось Красоте и Добру.
  Однако это так; падший ангел становится злобным дьяволом. Но даже враг Бога и людей в своем падении имел друзей и спутников408, и только я одинок.
  Ты, назьшаюгдий себя другом Франкенштейна, вероятно, знаешь о моих злодеяниях и несчастьях. Но как бы подробно он ни рассказывал тебе о них, он не мог передать ужаса тех часов - нет, не часов, а целых месяцев, - когда меня сжигала неутоленная страсть. Я разрушал его жизнь, но не находил в этом удовлетворения. Желания по-прежнему томили меня, я попрежнему жаждал любви и дружбы, а меня все так же отталкивали. Разве это справедливо? Почему меня считают единственным виновным, между тем как передо мною виновен весь род людской? Почему вы не осуждаете Феликса, с презрением прогнавшего друга от своих дверей? Почему не Продолжение дневника Уолтона 151 возмущаетесь крестьянином, который бросился убивать спасителя своего ребенка? О нет, их вы считаете добродетельными и безупречными! И только меня, одинокого и несчастного, называют чудовищем, гонят, бьют и топчут. Еще и сейчас кровь моя кипит при воспоминании о перенесенных мною обидах.
  Но я негодяй - это правда! Я убил столько прелестных и беззащитных существ; я душил невинных во время сна; я душил тех, кто никогда не причинял вреда ни мне, ни кому-либо другому. Я обрек на страдания своего создателя - подлинный образец всего, что в человеке достойно любви и восхищения; я преследовал его, пока не довел до гибели. Вот он лежит, безжизненный и холодный. Ты ненавидишь меня, но твоя ненависть - ничто по сравнению с той, которую я сам к себе чувствую. Я гляжу на руки, совершившие эти злодейства, думаю о сердце, где зародился подобный замысел, и жажду минуты, когда не буду больше видеть этих рук, не буду больше тер заться воспоминаниями и угрызениями совести.
  Не опасайся, что я еще кому-либо причиню зло. Мое дело почти закончено. Для завершения всего, что мне суждено на земле, не нужна ни твоя, ни еще чья-либо смерть - а только моя собственная. Не думай, что я стану медлить с принесением этой жертвы. Я покину твой корабль на том же ледяном плоту, который доставил меня сюда, и отправлюсь дальше на север; там я воздвигну себе погребальный костер и превращу в пепел свое злополучное тело, чтобы мои останки не послужили для какого-нибудь любопытного ключом к запретной тайне и он не вздумал создать другого, подобного мне. Я умру. Я больше не буду ощущать тоски, которая сейчас снедает меня, не стану больше терзаться желаниями, которые не могу ни утолить, ни подавить. Тот, кто вдохнул в меня жизнь, уже мертв, а когда и меня не станет, вскоре исчезнет самая память о нас обоих. Я уже не увижу солнца и звезд, не почувствую на своих щеках дыхания ветра. Для меня исчезнут и свет, и все ощущения - и в этом небытии я должен найти свое счастье. Несколько лет тому назад, когда мне впервые предстали образы этого мира, когда я ощутил ласковое тепло лета, услышал шум листвы и пение409 птиц, мысль о смерти вызвала бы у меня слезы, а сейчас это моя единственная отрада.
  Оскверненный злодейством, терзаемый укорами совести, где я найду покой, если не в смерти?
  Прощай! Покидая тебя, я расстаюсь с последним, которого увидят эти глаза. Прощай, Франкенштейн! Если б ты еще жил и желал мне отомстить, тебе лучше было бы обречь меня жить, чем предать уничтожению. Но все было иначе; ты стремился уничтожить меня, чтобы я не творил зла, и, если по каким-либо неведомым мне законам мысль и чувства в тебе не угасли, ты не можешь пожелать мне более жестоких мук, чем те, что я ощущаю21.
  Как ни был ты несчастен, мои страдания были еще сильней, ибо жало рас152 Франкенштейн, или Современный Прометей каяния не перестанет растравлять мои раны, пока их навек не закроет смерть.
  Но скоро, скоро я умру и уже ничего не буду чувствовать. Жгучие муки скоро угаснут во мне. Я гордо взойду на свой погребальный костер и с ликованием отдамся жадному пламени. Потом костер погаснет и ветер развеет мой пепел над водными просторами. Мой дух уснет спокойно, а если будет мыслить, то это, конечно, будут совсем иные мысли. Прощай!"
  С этими словами он выпрыгнул из окна каюты на ледяной плот, причаленный вплотную к нашему кораблю. Скоро волны унесли его, и он исчез в темной дали.
  ПОСЛЕДНИЙ
  ЧЕЛОВЕК
  Пускай никто не смеет наперед
  Предузнавать о том, что будет с ним
  И с чадами его*.
  Милтон1
  * Пер. Арк. Штейнберга.
  TOM I
  Вступление
  В 1818 году я посетила Неаполь. Восьмого декабря того года мой спутник и я переправились через Залив2, чтобы осмотреть памятники древности, разбросанные по берегу. На дне, сквозь тихие прозрачные воды, виднелись развалины римских вилл, оплетенные водорослями, испещренные яркими бликами проникавшего туда солнца. По этой хрустальной голубой воде могла бы скользить перламутровая колесница Галатеи;3 здесь, а не на Ниле, следовало бы Клеопатре избрать путь своего волшебного корабля4. Хотя стояла зима, тут уже веяло ранней весною; это ощущает каждый путешественник, с сожалением покидая тихие заливы и светлые берега Байи.
  Мы посетили так называемые Елисейские поля5 и Авернское озеро; побродили среди развалин храмов, терм и других древних строений и наконец вступили в мрачный грот Кумской СивилльА Наши лаццарони7 освещали подземелье зажженными факелами, но казалось, что их тусклый красный свет жадно поглощается окружающей тьмою. Пройдя под естественной аркой, ведущей в следующую галерею, мы спросили, можно ли войти и туда. Вместо ответа наши проводники указали на отражения факелов в воде, покрывавшей пол, и добавили, что, к сожалению, именно тут и пролегает путь к пещере Сивиллы. Это разожгло наше любопытство, и мы пожелали непременно идти дальше. Как обычно бывает в подобных случаях, препятствия оказались не столь уж велики. По обе стороны залитого водою прохода нашлось все же "куда ступить ногой"8. Скоро мы достигли обширного и мрачного помещения, которое и было, по уверениям лаццарони, гротом Сивиллы. Мы были разочарованы; однако тщательно все осмотрели, словно пустые скальные стены могли хранить следы посещавшей ее небожительницы. В одной из стен виднелось небольшое отверстие.
  - Куда оно ведет? - спросили мы. - И можно ли туда войти?
  - Questo poi, no*, - ответил устрашающего вида дикарь, державший факел, - там тупик, и никто туда не ходит.
  * Ни в коем случае (ит.).
  156
  Последний человек
  - Я все же попытаюсь, - сказал мой спутник. - Быть может, это и есть вход в подлинную пещеру. Пойдешь со мной, или мне идти одному?
  Я выразила готовность идти, но тут воспротивились наши проводники.
  Весьма многословно, и притом на родном неаполитанском диалекте, с которым мы были недостаточно знакомы, они сообщили, что там водятся привидения, что свод может обрушиться, что проход чересчур узок и что где-то неподалеку есть глубокая, полная воды яма, в которой можно утонуть. Мой друг положил конец этим пылким речам, взяв факел из рук проводника, и дальше мы пошли одни.
  Проход, куда мы едва протиснулись, становился все уже и ниже; мы почти что сгибались пополам, однако упорно продвигались вперед. Наконец проход расширился и свод над нашими головами стал выше, но едва мы этому обрадовались, как факел задуло воздушным потоком и мы очутились в полной темноте.
  Проводники берут огниво, у нас же не было ничего; оставалось только вернуться. Мы принялись ощупывать стены в поисках входа, ведущего в пройденный нами коридор, и сперва решили, что нашли его. Однако это был другой проход, и он вел вверх. Как и прежний, он оказался коротким; зато откуда-то пробивалось нечто вроде слабого луча. Зрение наше постепенно привыкло к темноте, и мы увидели, что идти вперед некуда, но можно вскарабкаться по стене к низкому сводчатому ходу, сулившему более удобный путь, - именно оттуда и брезжил свет. С немалыми трудностями взобравшись, мы достигли еще более светлого прохода, который тоже вел вверх.
  Пройдя несколько таких коридоров, которые только решимость помогла нам одолеть, мы вступили в большую пещеру со сводчатым потолком.
  Отверстие в середине свода пропускало дневной свет, однако оно заросло снаружи кустами; эта завеса, несколько заслоняя свет, придавала пещере торжественность храма. Пещера была обширной и почти круглой; у одной из стен имелось каменное возвышение размером с древнегреческое ложе. Единственным следом чего-либо живого был отлично сохранившийся белый скелет козы, которая, вероятно, паслась наверху, на холме и, не заметив отверстия, провалилась в него. С тех пор, должно быть, прошли века, и пролом в своде все более зарастал.
  Кроме этого, в пещере лежали кучи сухих листьев, кусочки древесной коры и какие-то белые свитки, напоминавшие внутреннюю сторону зеленой оболочки с незрелых маисовых початков. Утомленные трудной дорогой, мы сели отдохнуть на каменное ложе; сверху доносились до нас звяканье овечьих колокольцев и крики пастушонка.
  Подобрав несколько свитков, разбросанных вокруг, мой друг внезапно воскликнул:
  - Вот где подлинный грот Сивиллы! Ведь это Сивиллины листья!9 Приглядевшись, мы с удивлением увидели письмена, начертанные на всех листьях, а также на коре, на многих языках, не всегда известных моему спутай-Том I. Вступление 157 ку. То были халдейские и египетские иероглифы, древние, как пирамиды, но также английские и итальянские слова. В сумеречном свете мы могли разобрать немногое, однако поняли: перед нами пророчества, подробные описания недавних событий и перечни известных в наше время имен; на тонкой и хрупкой листве мы читали возгласы ликования или горести, вести о победах или поражениях. Да, здесь несомненно была пещера Сивиллы, хотя и не совсем такая, какою описал ее Вергилий10; но весь этот край столь часто переживал землетрясения и извержения вулканов, что переменам не следовало удивляться; впрочем, время сгладило следы разрушений; сохранностью этих листьев мы, вероятно, были обязаны толчку, который завалил вход в пещеру11, и разросшимся кустам, заслонявшим от ливней и бурь единственное отверстие в своде. Мы поспешно отобрали те из листьев, которые способен был понять хотя бы один из нас; нагруженные нашими сокровищами, мы простились с сумрачной пещерой и с немалым трудом вернулись к проводникам.
  Во время пребывания в Неаполе мы нередко посещали пещеру, порой без проводников; переправлялись через солнечный залив и всякий раз что-нибудь добавляли к своим находкам. С тех пор, если только обстоятельства слишком властно не отвлекали меня или состояние души тому не препятствовало, я занималась расшифровкой этих священных письмен. Их дивный смысл часто вознаграждал меня за труды, утешая в скорби или вдохновляя воображение на смелые полеты среди чудес природы и творений человеческого духа. Сперва труды мои не были одинокими; но это время миновало, и вместе с несравненным другом, делившим их со мной, я утратила и радость, которую они приносили.
  Di mie tenere frondi altro lavoro
  Credea mostrarte; e qual fero pianeta
  Ne'nvidio insieme, o mio nobil tesoro?*"12
  И вот я предлагаю читателям последнее из прочитанного мной на хрупких Сивиллиных листиках. Повествование было настолько отрывочным, что мне пришлось добавить связующие звенья и придать ему последовательность. Однако главным остаются в нем небесные истины, заключенные в поэтических вещаниях Кумской девы.
  Меня часто удивляло их содержание и то, что написаны они по-английски.
  Порой казалось, что хаотичные и туманные строки теперешней своей завершенностью обязаны мне, потрудившейся над их разгадыванием. Но можно ли доверить другому художнику фрагменты Рафаэлева "Преображения" в соборе Свя* Ты 6 наслаждался новыми плодами Моих ветвей. Какая из планет Завистливо воздвигла Смерть меж нами?
  [Пер. с ит. А. Ларина.)
  158
  Последний человек
  того Петра?13 Он придаст им форму, в которой выразятся особенности его собственного таланта. Поэтому я не сомневаюсь, что под моим пером листья Кумской Сивиллы претерпели искажения и утратили часть своих достоинств.
  Единственным извинением моего вмешательства является то, что в первоначальном виде они были малопонятны.
  В этих трудах я коротала долгие часы одиночества; они уносили из мира, отвратившего от меня некогда благосклонный взор, чтобы устремить его на того, кто поражал мощью своего воображения. Читатели спросят, как можно находить утешение, повествуя о страданиях и бедствиях. Такова одна из загадок человеческой натуры, которой всецело подчиняюсь и я. Признаюсь, что повествование не оставляло меня равнодушной. Некоторые его эпизоды, старательно воспроизведенные по доставшемуся мне источнику, удручали и далее ужасали меня. Но, как свойственно людям, это волнение души было также и желанным.
  Воображение, рисуя предо мною бури, землетрясения и еще более страшные и разрушительные вихри человеческих страстей, смягчало собственную мою скорбь и бесконечные сожаления; вымышленным страданиям оно придавало нечто возвышенное - то, что удаляет из страдания его смертоносное жало.
  Не знаю, нужны ли эти оправдания. Достоинства моей обработки должны показать, стоило ли тратить время и скромные способности на то, чтобы облечь плотью хрупкие, полуистлевшие листья Сивиллы.
  Глава первая
  Я родился на острове, окруженном морем и осененном тучами; когда я воображаю себе поверхность земного шара с его безбрежными океанами и бескрайним простором материков, мой остров кажется всего лишь малым пятнышком на огромном полотне; однако в сфере духовной он намного превосходит страны более обширные и многолюдные. Ибо только человеческий гений создал все, что человек находит прекрасным или великим. Природа же - всего лишь первый его помощник.
  Англия - остров на бурном северном море - предстает мне теперь в снах большим кораблем с отличной командой, кораблем, гордо плывущим по волнам14 и подчиняющим себе ветра. В пору моего детства она была для меня вселенной. Когда с высоты родных холмов я видел перед собой, насколько хватало глаз, горы и долины, пестревшие жилищами моих соотечественников, своими трудами сделавших край плодородным, этот уголок земли был для меня ее центром; остальные пространства казались сказкой, небылицей, которую я мог без труда позабыть.
  Судьба моя изначально могла служить примером изменчивости, управляющей жизнью людей. Должно быть, это досталось мне по наследству. Отец мой был одним из тех, кого природа со всей щедростью наделила завидными дарами блестящего остроумия и богатого воображения, а затем отдала ладью его жизни в их власть, не добавив рассудка, который служил бы рулем, или благоразумия в качестве кормчего. Он был незнатного рождения, но обстоятельства рано принесли ему известность и он быстро расточил небольшое наследство, блистая в высшем обществе. В краткие годы беззаботной юности отец был любимцем знатных бездельников и даже молодого короля, забывавшего в его веселом обществе об интригах враждующих партий и о тяжких трудах правления.
  Порывы, которых мой отец не умел сдерживать, то и дело доставляли ему затруднения, и выручала его только находчивость. Растущее бремя карточных долгов и неоплаченных счетов портным, которое для всякого другого было бы тяжким гае160 Последний человек том, отец нес беспечно и с неукротимой веселостью; он был столь желанным гостем за столом богачей и столь необходимым участником всех увеселений, что ему прощали грехи и общим восхищением кружили голову.
  Подобная популярность кратковременна, как и всякая другая. Затруднения, с которыми отцу приходилось бороться, росли гораздо быстрее, чем возможности из них вьшутаться. В таких случаях благоволивший к нему король приходил ему на помощь, а затем ласково журил провинившегося. Отец давал твердые обещания исправиться; однако его наклонности, жажда привычных похвал, но более всего - демон азартной игры, всецело им овладевший, делали самые лучшие намерения моего родителя недолговечными, а обещания пустыми. При своей чуткости он стал замечать, что его влияние в блестящем кругу убывает.
  Король женился; надменная австрийская принцесса, ставшая королевой Англии, а значит, законодательницей мод и вкусов, с неодобрением смотрела на привязанность, какую питал к моему отцу ее царственный супруг. Отец почувствовал, что его падение близится; но, вместо того чтобы воспользоваться последним затишьем перед бурей и спастись, он пытался забыть о надвигавшейся беде, еще больше предаваясь удовольствиям - этим коварным и жестоким вершителям его судьбы.
  Король был человеком добрейшей души, но легко поддавался влияниям и теперь охотно подчинился своей властной супруге. Она сумела внушить ему сперва неодобрение, а затем и отвращение к безрассудствам моего отца.
  Правда, его присутствие разгоняло тучи; его сердечность и прямодушие, блестящее остроумие и подкупающая доверчивость были неотразимы; и только на расстоянии, когда царственному другу сообщалось о новых провинностях отца, тот терял свое влияние на короля. Королева искусно умела продлевать эти отсутствия и собирала все новые обвинения. Монарх стал видеть в моем отце постоянный источник беспокойства; за краткое удовольствие, доставляемое его обществом, приходилось расплачиваться, выслушивая скучные нотации и неприятные сообщения о проступках, которые нельзя было опровергнуть. Король решил сделать последнюю попытку наставить моего отца на путь истинный, а в случае неудачи навсегда отдалить от себя этого человека.
  Их встреча была, несомненно, исполнена драматизма. Могущественный монарх, известный своей добротой и долго проявлявший снисходительность, увещевал друга; то просьбами, то порицанием он убеждал его, ради его же пользы, покончить с обольщениями, которые и сами от него уже ускользали, и найти своим редкостным дарованиям достойное поприще, где он, его король, будет ему опорой и покровителем. Отец мой оценил доброту короля; в нем на миг проснулось честолюбие; он подумал, что ему в самом деле следует заменить забавы более высокими целями. Он искренне и пылко пообещал то, что от него требовалось, и в знак неизменного расположения получил от своего царствен-Том I. Глава первая 161 ного покровителя сумму, достаточную для уплаты наиболее неотложных долгов и вступления на новый путь.
  В ту же ночь, еще полный благодарности и намерений исправиться, он проиграл все эти деньги - и вдвое больше. В своем стремлении отыграться он удваивал ставки и наделал долгов, уплатить которые не имел никакой возможности. Стыдясь снова обратиться к королю, он покинул Лондон, его обманчивые утехи и неотвязные невзгоды, и с единственной своей спутницей - бедностью - укрылся среди холмов и озер Камберленда15.
  В Лондоне долго вспоминали его привлекательную внешность, несравненное обаяние и блестящие остроты, которые передавались из уст в уста. Но когда спрашивали, куда исчез этот баловень общества и сотрапезник вельмож, этот яркий луч, озарявший все веселые празднества, в ответ слышали, что он впал в немилость и дела его плохи. Никто не подумал, что за доставленные удовольствия следовало заплатить деятельной помощью и что долгую службу первого острослова при отставке полагалось вознаградить пенсией. Король сожалел об отсутствии моего отца, превозносил его таланты, любил повторять его остроты и рассказывать о пережитых вместе забавных приключениях. Но на этом воспоминания кончались.
  Отец мой был позабыт, но сам ничего позабыть не мог. Он тосковал о том, что было ему важнее воздуха и пищи, - об удовольствиях, о восхищении знатных особ, обо всей роскошной и утонченной жизни великих мира сего. Тоска довела его до нервной горячки. Во время болезни за ним ухаживала дочь бедного крестьянина, у которого он поселился. Она была миловидной и кроткой, а главное - нежно о нем заботилась. Неудивительно, что недавний кумир светских красавиц, даже кумир поверженный, показался скромной сельской девушке неким высшим существом. Между ними возникли чувства, приведшие к злополучному браку, плодом которого стал я.
  Вся нежность и кротость моей матери не утешили отца, и он продолжал сокрушаться о своем падении. Непривычный к труду, он не знал, как прокормить семью, а семья между тем увеличивалась. Порой он подумывал обратиться к королю, но гордость и стыд некоторое время удерживали его от этого шага.
  Прежде чем крайняя нужда вынудила моего отца на что-то решиться, он скончался.
  Перед смертью ему представилось будущее жены и детей; он ужаснулся нищете, в какой оставлял их. Последним его усилием было письмо к королю, полное трогательного красноречия, а местами блиставшее остроумием, которое составляло часть его существа. Он вверял царственному другу свою жену и сирот, полагая, что лучше обеспечит их своей смертью, чем сумел бы при жизни. Письмо он поручил некоему дворянину, не сомневаясь, что тот окажет ему эту последнюю, такую небольшую, услугу и оно будет вручено королю в собственные руки.
  После отца остались долги, и его жалкое имущество было тотчас захвачено заимодавцами. Мать, оставшись с двумя детьми без всяких средств к существо162 Последний человек ванию, долгие месяцы ждала ответа на письмо, но он так и не пришел. За всю свою жизнь она не бывала нигде дальше родительской хижины и не представляла себе ничего роскошнее ближайшего поместья. При жизни моего отца она слышала от него о короле и придворном круге. Но этот круг, столь ей чуждый, с утратой того, кто придавал ему достоверность, стал казаться ей не более чем сказкой. Если бы она все же набралась смелости обратиться за помощью к знатным особам, о которых упоминал ее муж, то неудача, постигшая его собственную просьбу, заставила бы ее отказаться от этой мысли. Поэтому она не видела выхода из нищеты. Постоянные заботы, тяжелый труд, печаль о том, перед кем она по-прежнему благоговела, и хрупкое от природы здоровье скоро навсегда освободили мою мать от нужды и горя.
  Судьба ее осиротевших детей была поистине безотрадной. Ее собственный отец был выходцем из другой части страны и к тому времени тоже покоился в могиле; у детей не оставалось никакой родни, чтобы их приютить; они оказались отверженными, нищими и даже самое скудное пропитание могли получать только из милости; они считались крестьянскими детьми, но были очень бедны, - родители, умирая, оставили их, как обременительное наследство, скуповатым местным благотворителям.
  Мне, старшему из двоих, было всего пять лет, когда умерла мать. Я лишь смутно помнил разговоры родителей и рассказы матери, которая повторяла мне имена отцовых друзей, надеясь все же, что это когда-нибудь пригодится ее сыну, но считал себя выше сверстников и своих благодетелей, хотя и не знал почему. С именами короля и знатных особ сочеталось у меня сознание каких-то обид, однако сделать из этого выводы и руководствоваться ими я не умел.
  Среди долин и гор Камберленда я впервые осознал себя беззащитным сиротою.
  Я работал у фермера. С пастушьим посохом в руке, сопровождаемый собакой, я пас на ближних пригорках большое стадо. Не много можно сказать в похвалу такой жизни, где было больше тяжкого, чем приятного. Была, конечно, свобода, общение с природой и гордое одиночество; но эта романтика не удовлетворяла жажды деятельности и людского участия, которая столь свойственна юности. Ни заботы о стаде, ни переменчивая погода не укротили мой пылкий дух; жизнь на природе и долгие досуги стали соблазнами, вскоре совратившими меня с истинного пути. Я присоединился к другим подобным мне одиночкам и сколотил из них шайку, в которой стал главарем. Все это были пастухи; пока наши стада разбредались по пастбищам, мы задумывали и осуществляли множество дерзких проказ, навлекавших на нас гнев и месть крестьян. Я был вожаком и защитником своих товарищей; выделяясь среди них, я обычно и расплачивался за всех. Героически вынося наказания, я требовал себе в награду похвал и подчинения.
  Проходя такую школу, я становился грубым, но сильным. Жажда похвал и неумение сдерживаться, унаследованные от отца и усиленные лишениями, Том I. Глава первая 163 сделали меня дерзким и отчаянным. Я был неистов, как стихии природы, и невежествен, как животные, которых я пас. Нередко сравнивая себя с ними и видя, что главным моим превосходством была сила, я вскоре убедил себя, что только неравенство в силе ставит меня ниже самых могущественных земных владык. Не зная иной философии, страдая от мысли, что не занимаю среди людей места, которого достоин, я бродил по холмам цивилизованной Англии столь же грубым дикарем, каким был вскормленный волчицей основатель Древнего Рима16. Я признавал лишь один закон - право сильного - и высшей добродетелью считал неподчинение.
  Описав себя подобным образом, я все же вынужден сделать одну оговорку.
  Умирая, мать оставила мне не только поучения, скоро позабытые или истолкованные неверно; она торжественно поручила моим братским попечениям другое свое дитя, и этот единственный долг я исполнял со всей любовью и усердием, на какие оказывался способен. Сестра была тремя годами моложе меня. Я нянчил ее, пока она была младенцем, когда же наши различные занятия стали часто нас разлучать, продолжал нежно о ней заботиться. Круглые сироты, мы были беднее самых бедных и презреннее самых презренных. Если я своей дерзкой отвагой завоевал некое, пусть неприязненное, но уважение, то пол, нежный возраст и слабость моей сестры, не вызывая участия, напротив, навлекали на нее бесчисленные обиды, а собственный нрав отнюдь не смягчал ей горечь жалкого положения.
  Она была странным созданием и, подобно мне, унаследовала немало черт от нашего родителя. Лицо ее было необычайно выразительным, а глаза, хотя и не темные, - непроницаемо глубокими; казалось, что в этом задумчивом взоре за далью открывалась даль и таился целый мир мысли. Лицо ее было бледным; обрамлявшие его золотистые волосы оттеняли своим блеском эту мраморную белизну. Грубая крестьянская одежда, казалось бы несовместная с утонченностью чувств, выражавшихся на лице, странным образом гармонировала с нею.
  Сестра походила на одну из святых дев с картины Гвидо;17 небо было в ее сердце и небо - во взоре; глядя на нее, вы видели только это; одежда и даже черты лица значили меньше, чем одухотворенный взор.
  Однако, при всей красоте и благородных чувствах, бедная моя Пердита18 (это причудливое имя дал ей умирающий отец) нрав имела не столь уж святой.
  Ее холодность была способна отталкивать. Если б она росла под любящими взглядами, то могла бы стать иной; но, заброшенная и лишенная ласки, она выросла замкнутой и недоверчивой. Она подчинялась тем, кто имел над нею власть, но на челе ее постоянно лежало хмурое облако, словно от каждого, кто к ней приближался, она ожидала враждебности. Свой досуг она проводила в одиночестве; укрывалась в самых пустынных местах и взбиралась на опасные высоты, лишь бы оставаться одной. Нередко она часами бродила по лесным тропинкам, сплетала гирлянды из цветов и плюща или подолгу глядела на игру света и тени 164 Последний человек в листве деревьев. Иногда она садилась на берегу ручья, задумавшись, бросала в воду цветы или камушки и наблюдала, как одни плывут, а другие идут ко дну; а не то пускала по воде кораблики из коры или листьев, укрепив вместо паруса перышко, и следила за их движением через пороги или по мелководью. Ее фантазия неустанно сплетала тысячи "лишений и трудов, испытанных на море и на суше"19. С наслаждением погружалась она в созданный ею мир и неохотно возвращалась к скучным мелочам повседневной жизни.
  Бедность - вот что омрачало жизнь Пердиты. Все, что было в ней хорошего, могло увянуть, лишенное благодатной росы людского участия. Она даже не помнила родителей, как помнил их я, и льнула ко мне, брату и единственному своему другу. Но привязанность ко мне усиливала недовольство людей, приютивших мою сестру; каждый промах Пердиты становился в их глазах преступлением. Если бы она росла в той среде, для какой ее предназначили рождение, унаследованная ею тонкость чувств и изящество облика, она была бы обожаема, ибо достоинства Пердиты были столь же очевидны, сколь и недостатки. К ней перешло все благородство отца; притворство, зависть и мелочность были ей чужды; когда черты ее озарялись добрым чувством, они казались королевскими; глаза ее были ясными, взгляд - смелым.
  Хотя почти равно лишенные в нашем положении обычного общения с людьми, в одном мы резко различались. Мне постоянно требовались общество и похвалы. Пердита была погружена в себя. При всех моих беззакониях я был общителен, она - замкнута. Моя жизнь проходила в реальном мире, ее - в мечтаниях. Можно сказать, что я любил даже своих врагов, ибо, возбуждая меня против себя, они этим доставляли мне счастливые минуты. Пердита бывала недовольна даже своими друзьями, потому что они мешали ей предаваться грезам. У меня все чувства, даже радость и торжество, бывали отравлены, если никто их не разделял. Пердита, даже радуясь, стремилась уединиться, ничем не выражая своих чувств и не ища сочувствия у других. Она могла нежно любить подругу, внешне оставаясь холодной и сдержанной. Ощущение становилось у нее чувством, и она молчала о нем, пока к впечатлениям внешнего мира не примешивала созданий своего воображения. Она была подобна плодородной почве, которая впитывает воздух и небесную росу, чтобы рождать прекраснейшие плоды и цветы, но нередко бывала темной и неровной, как та же почва, когда она взрыхлена и засеяна новыми, еще невидимыми семенами.
  Она жила в хижине посреди луга, полого спускавшегося к озеру Улсуотер;20 позади, на холме, рос березовый лес; оттуда бежал в озеро журчащий ручей, осененный тополями. Я жил у фермера, чей дом стоял выше, на холме; над домом нависал темный утес; с северной стороны в его расселинах даже летом лежал снег. Еще до рассвета я выгонял свое стадо на овечьи пастбища и стерег его весь день. То был тяжкий труд; дождя и холода мне доставалось больше, чем солнца; но я гордо презирал непогоду. Мой верный пес караулил стадо, а я шел ветре-Том I. Глава первая 165 титься с товарищами, и мы отправлялись на промысел. В полдень мы сходились вновь; пренебрегая положенной нам крестьянской пищей, разжигали костер и на его веселом огне готовили дичь, тайком убитую в соседних охотничьих угодьях. Сидя точно цыгане вокруг нашего котелка, мы вели рассказы о чудесах ловкости, о схватках с собаками, о засадах и бегстве. Вторая половина дня уходила то на поиски отбившегося от стада ягненка, то на попытки ускользнуть от наказания. Вечером стадо шло в загон, а я возвращался к сестре.
  Однако нам редко удавалось выйти, как говорится, сухими из воды. За лакомую пищу мы расплачивались побоями и темницей. Тринадцати лет я на целый месяц был заключен в тюрьму графства, вышел оттуда ничуть не исправившись и еще сильнее ненавидя своих угнетателей. Месяц на хлебе и воде не укротил меня; одиночное заключение не внушило добрых мыслей. Я был зол, непокорен и несчастен. Счастливым я чувствовал себя, лишь когда вынашивал планы мести; особенно тщательно я обдумывал их в своем вынужденном одиночестве.
  Меня освободили в начале сентября, и до конца года я каждый день добывал вкусную и обильную пищу себе и товарищам. Зима выдалась на славу. Сильная стужа и глубокий снег сковывали бег животных, а окрестных господ-охотников удерживали у камелька; мы добывали больше дичи, чем могли съесть, и мой верный пес отъелся на остатках наших трапез.
  Так шли годы, усиливая во мне любовь к свободе и презрение ко всем, кто не был столь же груб и дик, как я. В шестнадцать лет я выглядел взрослым мужчиной. Высокого роста, атлетически сложенный, я развил в себе недюжинную силу и был закален непогодой. Кожа моя была загорелой, походка твердой. Я никого не боялся и никого не любил. Впоследствии я с удивлением вспоминал, каким тогда был, и думал, каким негодяем стал бы, если б и дальше шел этим путем. То была жизнь животного, грозившая низвести и дух мой до той же ступени. Дикая жизнь еще не нанесла мне непоправимого вреда; она укрепила мое тело и закалила мой дух. Но, хвалясь своей независимостью, я то и дело поступал как тиран, и свобода становилась для меня вседозволенностью. Я мужал; во мне уже укоренялись страсти, могучие, как лесные деревья; их пагубная тень грозила омрачить мой жизненный путь.
  Я жаждал настоящего дела вместо мальчишеских проделок; я лихорадочно желал что-то совершить. Товарищей я начал избегать и вскоре утратил их. Они достигли возраста, когда должны были избрать главное занятие их жизни; мне, отверженному, никто его не готовил, и я стоял на распутье. Старики уже указывали на меня как на пагубный пример; молодые дивились мне как существу, непохожему на них. Я возненавидел их и, что было пределом падения, возненавидел и себя. Я продолжал свои свирепые забавы, но готов был презирать их. Я упорствовал в борьбе с цивилизованным обществом и вместе с тем желал принадлежать к нему.
  166
  Последний человек
  Снова и снова вспоминая рассказы матери о прежней жизни моего отца, я перебирал немногие оставшиеся после него памятки; они свидетельствовали о более изящной жизни, чем та, какую я видел в хижинах нашего горного края.
  Но ничто в них не указывало мне пути к иной, более счастливой доле. Отец мой водился со знатью, однако мне было известно, что она пренебрегла им. Имя короля - того, к кому отец обратил свою предсмертную мольбу и кто безжалостно ее презрел, - это имя означало для меня бессердечие, несправедливость и вызывало мою ненависть. Я был рожден для чего-то более высокого, чем тогдашняя моя доля. И я решил возвыситься; но в моем искаженном представлении это не означало возвыситься нравственно, и, мечтая, я не сдерживал себя нравственной уздой. Я словно стоял на вершине; у ног моих клубилось море зла; словно в стремительный поток, я готов был ринуться туда и, несмотря на все препятствия, достичь цели. Но тут в судьбу мою вмешалось нечто новое, и бурный поток сменился тихим ручейком, огибающим луга.
  Глава вторая
  Я жил вдали от шумных городов, и только слабые отзвуки вестей о войнах и политических переменах достигали нашего горного края. Между тем в годы моего детства в Англии происходили важные события. В 2073 году последний ее король - тот, кто дружил с моим отцом, - уступая просьбам и уговорам подданных, отрекся от престола, и Англия стала республикой. Свергнутому монарху были оставлены большие поместья; он получил титул графа Виндзорского, а также Виндзорский, прежде королевский, замок со всеми прилегающими к нему владениями21. Вскоре за тем он скончался, оставив двоих детей - сына и дочь.
  Бывшая королева, в девичестве принцесса Австрийская, долго заставляла своего супруга противиться велениям времени. Она была надменной и бесстрашной, любила власть и презирала того, кто позволил лишить себя короны.
  Единственно ради детей согласилась она остаться в республиканской стране. Овдовев, графиня Виндзорская посвятила все старания воспитанию своего сына Адриана, второго графа Виндзорского, в желаемом ею духе; он должен был с молоком матери впитать твердую решимость вернуть себе утраченный трон. Адриану было теперь пятнадцать лет. Он учился с большим прилежанием, был щедро одарен и не по летам начитан; ходили слухи, будто наперекор намерениям матери он склонялся к республиканским убеждениям22. Однако надменная графиня Виндзорская никому не доверяла секретов семейного воспитания. Адриан рос в одиночестве, лишенный общества сверстников подобавшего ему ранга.
  Неизвестные причины побудили теперь мать отпустить сына от себя; мы узнали, что он должен приехать в Камберленд. Это решение графини Виндзорской толковалось на тысячу ладов, и, скорее всего, превратно. Известно было лишь одно:
  благородный отпрыск свергнутой династии скоро прибудет к нам.
  Том I. Глава вторая
  167
  В Улсуотере его семье принадлежали замок и большое поместье. Был там и обширный парк, разбитый с большим вкусом и богатый дичью. Мне часто случалось производить в нем опустошения; это было тем легче, что угодья охранялись плохо. Когда приезд юного графа Виндзорского в Камберленд оказался делом решенным, здесь появились рабочие, чтобы должным образом приготовить замок и все поместье для его приема. Покоям вернули прежнее великолепие; парк, приведенный в порядок, стали охранять особенно тщательно.
  Эти известия привели меня в крайнее волнение. Они будили воспоминания об обидах и рождали жажду мести. Я не мог заниматься обычными делами и позабыл все, что было задумано. Я словно начал новую жизнь, и ничего доброго она не сулила. "Вот она - решающая схватка, - думал я. - Его торжественно встретят там, куда мой родитель бежал в отчаянии; он увидит, что несчастные дети, завещанные его царственному отцу в тщетной надежде на его милосердие, влачат жизнь нищих. - Я не сомневался, что и вблизи от нас граф отнесется к нам с тем же пренебрежением, какое проявил его отец. - Вот как встречусь я с титулованным юнцом, сыном друга моего отца! Он будет окружен слугами, знатными друзьями и их сыновьями; вся Англия повторяет его имя; его приближение, подобно грому, слышно издалека. А я, невежественный и неотесанный, самим видом своим докажу его блестящей свите, что мы заслужили пренебрежение, которое сделало меня столь жалким существом".
  Поглощенный этими мыслями, я бродил вокруг жилища, предназначенного юному графу, смотрел, как разгружали повозки и вносили в замок доставленные из Лондона предметы роскоши. Бывшая королева желала окружить сына царственным великолепием. Я увидел драгоценные ковры, шелковые драпировки, золотые украшения искусной чеканки, украшенную гербами мебель и все, чем обставлена жизнь высоких особ и что должен видеть вокруг себя отпрыск королевского рода. Посмотрев на это, я оглядывал свои убогие лохмотья. Из-за чего такая разница? Конечно же из-за неблагодарности и вероломства отца этого юноши, из-за того, что был забыт долг дружбы и все великодушные чувства. Несомненно, и сам он, первый среди богатых и знатных, унаследовал высокомерие матери и с детства научен произносить имя моего родителя с презрением и насмехаться над моим справедливым ожиданием покровительства. Я внушал себе, что вся эта роскошь позорна; водружая свое шитое золотом знамя рядом с моим - порванным и полинявшим, - он докажет не превосходство свое, а низость. И все же я завидовал ему. Великолепные лошади, дорогое оружие искусной выделки, всеобщее восхищение, высокое положение и усердные слуги - все это я считал отнятым у меня и всему этому мучительно завидовал.
  Еще досаднее было то, что мечтательница Пердита, словно пробудившись от грез, с восторгом сообщила мне, что граф уже в пути.
  - И ты рада этому? - угрюмо спросил я.
  168
  Последний человек
  - О да, Лайонел!23 - ответила она. - Мне очень хочется его увидеть, ведь он - потомок наших королей и первый среди знати. Им все восхищаются, все его любят. Говорят, что титул - наименьшее из его достоинств. Он великодушен, смел и неизменно приветлив со всеми.
  - Ты отлично выучила урок, Пердита, - сказал я, - и столь усердно его твердишь, что забыла, чем граф доказал нам свои достоинства; свое великодушие - достатком, в котором мы с тобой живем; смелость - оказываемым нам покровительством, а приветливость - тем, что не замечает нас. Ты говоришь, что высокий сан - наименьшее из его достоинств? Да ведь только ему он и обязан всеми остальными. Он богат, потому и слывет великодушным; могуществен, а значит, считается смелым; приветлив, потому что все ему усердно служат.
  Пусть все объявляют его таким, пусть этому верит вся Англия - мы-то его знаем. Он наш враг, наш надменный, скупой и подлый враг. Если б он обладал хоть малой толикой добродетелей, какие ты в нем находишь, он поступил бы с нами по справедливости, уже потому, что даже врага щадят, когда он повержен. Его отец обидел моего; неуязвимый на своем троне, он посмел презреть того, кто, напротив, снисходил до дружбы с неблагодарным королем. Мы с графом потомки того и другого и также должны быть врагами. Он увидит, что я не простил обиду. Он станет страшиться моей мести.
  Несколько дней спустя он приехал. Не было самой жалкой лачуги, чьи обитатели не влились бы в толпу, приготовившуюся его встречать. Даже Пердита, несмотря на мою обличительную речь, вышла на дорогу поглядеть на всеобщего кумира. Увидя, как с гор спускаются в праздничной одежде все новые поселяне, я, полный негодования, поднялся на вершину; глядя на окружавшие меня обнаженные скалы, я воскликнул:
  - Они не кричат: "Да здравствует граф!"
  Настал вечер, похолодало, и пошел дождь, но и тогда я не хотел возвращаться домой, ибо знал, что в каждой хижине звучат хвалы Адриану. Жестоко страдая от холода, я и этим питал свою ненависть к врагу, который даже не замечал меня, и готов был радоваться тому, что страдаю. Я приписывал ему все, ибо смешивал сына с отцом, забывая, что первый может не знать, как поступил с нами его родитель. Сжимая руками пылающую голову, я восклицал:
  - Он еще узнает меня! Я отомщу! Я не стану все сносить, как покорный пес!
  Пусть я нищ и одинок, но я не смирюсь и не прощу обиду!
  Каждый день и каждый час добавлял что-то к этим преувеличенным обидам. Любая похвала графу, точно змеиное жало, впивалась мне в грудь. Когда я видел его издали на великолепном коне, кровь моя кипела яростью; его присутствие отравляло мне воздух; родной язык делался мне противен, ибо в каждой услышанной мною фразе звучало имя графа Виндзорского и восхищение им.
  Я жаждал утолить свою ненависть каким-нибудь преступлением, которое про-Том I. Глава вторая 169 демонстрировало бы ему всю ее силу. Доставляя мне такие муки, он не соблаговолил показать, что знает о моем существовании, и это особенно оскорбляло меня.
  Вскоре стало известно, что Адриан восхищен парком и охотничьим заповедником. Не будучи охотником, он подолгу любовался прелестными и почти ручными животными, населявшими парк, и приказал особенно тщательно о них заботиться. Мне представлялся случаи показать себя, и я воспользовался им со всем грубым удальством, присущим моему образу жизни. Я предложил немногим оставшимся у меня товарищам - то были самые отчаянные из наглей шайки - поохотиться во владениях графа; однако они поостереглись, и мне пришлось осуществлять свою месть одному. Подвиги мои были замечены не сразу, и я стал еще более дерзким. Наконец следы в росистой траве, сломанные ветви и другие знаки учиненной мною бойни выдали меня лесникам. Они стали бдительнее; я был схвачен и заключен в тюрьму. Оказавшись в ее мрачных стенах, я восторжествовал.
  - Теперь он узнал обо мне! - восклицал я. - Узнает и еще!
  В тюрьме я провел всего один день; к вечеру меня освободили, как мне было сказано, по приказанию самого графа. Это сбросило меня с возведенного мною самим пьедестала. "Он презирает меня, - подумал я, - но я покажу, что тоже презираю и кары его, и милости". На вторую ночь после моего освобождения я опять был пойман лесными сторожами, опять угодил в тюрьму и опять был выпущен; снова попался и снова оказался на свободе. Но я упорствовал и в четвертый раз вторгся в заповедник. Мое упорство бесило лесников больше, чем их господина. Им было приказано, если я вновь попадусь, привести меня к графу; такая терпимость, по их мнению, не годилась для моих преступлений. Один из них, тот, кто особенно усердно меня ловил, решил удовлетворить собственную злобу и проучить меня, прежде чем передавать высшим властям.
  Луна в ту ночь зашла поздно; принятые мною особые предосторожности заняли много времени, и я с некоторым страхом увидел, что ночная тьма сменяется рассветом; я ползком пробирался среди папоротников и укрывался в подлеске; надо мной, словно назло, уже просыпались и пели птицы; утренний ветерок шевелил ветви, а мне повсюду чудились шаги. С бьющимся сердцем подполз я к ограде и уже ухватился за нее, чтобы одним прыжком оказаться в безопасности, но тут из засады выскочили два лесника. Один из них повалил меня наземь и приготовился жестоко отхлестать. В руках у меня был нож, который я глубоко вонзил в его поднятую правую руку; разъяренный рев раненого, проклятия, которые изрыгал его товарищ, и мои ответные, не менее злобные, разнеслись по лесу. Вставало утро, столь далекое в своей небесной красе от нашей грубой и шумной схватки. Я все еще бился со своим врагом, когда он крикнул:
  - Вот и граф!
  170
  Последний человек
  Я вырвался, задыхаясь, из богатырских объятий лесника. Злобно глядя на своих преследователей, я прижался спиною к дереву и решил защищаться до последнего. Одежда моя была изорвана и запятнана, так же как и руки, кровью раненного мною человека; в одной руке я держал убитых птиц - свою дорого доставшуюся добычу, в другой сжимал нож. Волосы мои спутались, на лице виднелись те же улики, что и на окровавленном ноже. Вид у меня был свирепый и дикий.
  Рослый и мускулистый, я, вероятно, выглядел отпетым головорезом, каким на деле и был.
  Когда объявили о графе, вся кипевшая во мне ненавистью кровь прилила к моему лицу. Я никогда прежде не видел графа и представлял его себе надменным юнцом, который если и заговорит со мною, то со всем высокомерием своего высокого положения. В ответ у меня готов был укор, которым я думал ужалить обидчика в самое сердце. Он приблизился, и моя ярость растаяла, словно развеянная ласковым ветерком: передо мной предстал хрупкий белокурый мальчик, чьи тонкие черты выражали лишь чувствительность и кротость; утреннее солнце золотило его шелковистые волосы и окружало сиянием улыбающееся лицо.
  - Что такое? - крикнул он.
  Лесники начали оправдываться, но он отстранил их, говоря:
  - Вдвоем на одного, да и тот еще мальчик! Не стыдно ли вам?
  Граф подошел ко мне.
  - Лайонел Вернэ24, - сказал он, - такова ли должна быть наша первая встреча? Нам от рождения суждено стать друзьями. Пусть злая судьба разлучила нас, но ведь ты не отвергнешь дружбу, которую мы унаследовали и, надеюсь, сохраним?
  Говоря это, он устремил на меня взгляд, который, казалось, читал в моей душе; мое одичалое, озлобленное сердце ощутило всю сладость этой доброты; его голос волновал, подобно нежной мелодии, и будил отзвуки, проникавшие до самых глубин моего существа. Я хотел ответить и благодарно принять предложенную дружбу, но грубому горцу недоставало нужных слов. Я протянул бы ему руку, но она была запятнана пролитой кровью. Адриан сжалился над моим замешательством.
  - Пойдем со мной, - сказал он. - Мне многое надо тебе сказать. Мы пойдем ко мне. Ты ведь знаешь, кто я?
  - Да! - воскликнул я. - Теперь я вас знаю и верю, что вы простите мои заблуждения... нет, преступления.
  Адриан кротко улыбнулся. Сделав распоряжения лесникам, он взял меня за руку, и мы пошли в замок.
  Нет, не высокое положение Адриана - после всего сказанного мною никто в этом не усомнится, - не высокое его положение покорило мое сердце и всего Том I. Глава вторая 171 меня подчинило ему. Не я один чувствовал его совершенства. Учтивость и душевная тонкость Адриана пленяли всех. Живой ум и деятельная благотворительность довершили победу. В столь юном возрасте он был весьма начитан и проникнут высокими истинами философии. Это придавало его речам неотразимую убедительность. Словно вдохновенный музыкант, он с непогрешимым искусством касался струн "духовной лиры"25, извлекал из нее божественную гармонию. Сама внешность Адриана была как бы неземной, тело казалось чересчур хрупким, чтобы вмещать несметные сокровища его души, которая у него господствовала над телом. "Тростинкой преградите путь"*'26 - и у него не хватило бы сил противиться; но очарование его улыбки способно было укротить голодного льва и могло заставить целый легион воинов сложить оружие к его ногам.
  Я провел с ним весь день. Вначале он не стал говорить со мною о прошлом или касаться чего-либо в наших отношениях. Должно быть, он хотел внушить мне доверие и дать время собраться с мыслями. Он касался лишь общих предметов и сказал о них много такого, что прежде не приходило мне в голову. Мы сидели в его библиотеке; он говорил о мудрецах Древней Греции и о власти, какую они приобрели над умами людей одной лишь мудростью и благостью.
  Комната была украшена бюстами многих из них, и он рассказывал мне о каждом.
  Я все более покорялся ему; вся моя хваленая гордая сила подчинилась голубоглазому мальчику и его завораживающим речам. В ограде тщательно возделанных владений цивилизации, которые из моих диких джунглей казались мне неприступными, он отворил калитку. Я вступил туда, а вступив, почувствовал себя на родной почве.
  Наступал вечер, и тогда он заговорил о прошлом.
  - Тут я многое должен объяснить, - сказал он. - И ты, быть может, поможешь мне сократить мою повесть. Помнишь ли ты своего отца? Я не имел счастья его видеть, но имя его звучит среди самых первых моих воспоминаний. Оно обозначало для меня все, что есть в человеке доблестного и благородного. Не менее чем остротою ума, он отличался необычайной добротой, которую столь щедро изливал на друзей, что, увы, мало оставлял себе самому.
  Ободренный этой похвалой, я в ответ на его расспросы рассказал все, что помнил о своем родителе; Адриан же объяснил обстоятельства, из-за которых письмо с завещанием моего отца осталось без ответа. Когда отец Адриана, тогдашний король Англии, почувствовал, что трон его шатается, он стал еще чаще сожалеть о друге своей юности, который мог бы ограждать его от гнева королевы и быть посредником между ним и парламентом. С тех пор как мой отец в роковую ночь своего поражения за игорным столом покинул Лондон, король не имел о нем вестей, а когда, спустя годы, попытался разыскать, все следы были * Пер. Б. Пастернака.
  172
  Последний человек
  утеряны. Вспоминая его с любовью и все большим сожалением, король поручил своему сыну, если он когда-нибудь встретит бесценного друга, оказать ему всяческую помощь и заверить его, что король, несмотря на разлуку, до конца жизни сохранял к нему привязанность.
  Незадолго до поездки Адриана в Камберленд сын вельможи, которому отец мой вручил свою последнюю просьбу, обращенную к королю, принес молодому графу это, так и не вскрытое, письмо, случайно найденное среди выброшенных старых бумаг. Адриан прочел его с волнением; он обнаружил там талант и остроумие, о которых столь часто слышал; узнал название местности, где мой отец укрылся и где умер; узнал и об осиротевших детях. Сразу по приезде в Улсуотер, еще до нашей с ним встречи в парке, он справился о семье Вернэ и, прежде чем появиться перед нами, решал, что лучше всего для нас сделать.
  То, как он говорил о моем отце, льстило моему тщеславию; та деликатность, с какой он назвал свои благодеяния всего лишь исполнением последней воли короля, щадила мою гордость. Его великодушие пробудило во мне и другие, менее себялюбивые чувства: уважение, едва ли знакомое мне прежде, восхищение и любовь. Он коснулся моего окаменелого сердца своей магической силой, и оттуда заструился чистый родник любви. Вечером мы расстались; он пожал мне руку.
  - Мы встретимся опять. Приходи завтра.
  Я пожал эту дружескую руку и попытался ответить, но все, что я в своем невежестве сумел произнести, - это пылкое "Благослови тебя Бог".
  Ошеломленный новыми для меня чувствами, я убежал.
  Уснуть я не смог бы. Я поднялся в горы, там дул западный ветер; в небе сверкали звезды. Я бежал, не замечая ничего вокруг и стараясь утомить тело, чтобы успокоить волнение души.
  "Вот, - думал я, - в чем истинная сила! Не в могучих мышцах и свирепой отваге, а в доброте, кротости и сострадании".
  Я остановился, сжал руки и со всем пылом новообращенного воскликнул:
  - Верь мне, Адриан! Я тоже стану мудрым и добрым!
  И, не владея уже собою, я громко заплакал27.
  После этого порыва я ощутил умиротворенность. Я лег на землю и принялся вспоминать свою прошлую жизнь; перебрал в памяти свои многочисленные проступки и понял, каким грубым, диким и скверным был до сих пор. Укоров совести я, однако, не ощущал, ибо словно родился заново; душа моя сбросила бремя прежних грехов, чтобы начать новую жизнь, безгрешную и полную любви. В ней не осталось ничего грубого и жестокого, что противоречило бы добрым чувствам, вызванным событиями этого дня. Я стал подобен ребенку, повторяющему молитву вслед за матерью. Повинуясь благой силе, душа моя приняла новую форму, и я не хотел и не мог этому противиться.
  Том I. Глава вторая
  173
  Так началась моя дружба с Адрианом, и тот день вспоминается мне как самый счастливый в моей жизни. Я стал человеком, я переступил священную черту, отделяющую духовную и нравственную природу человека от всего животного. Чтобы отвечать на мудрость, щедрость и доброту моего нового друга, требовалось все, что было во мне хорошего. А он с присушим только ему благородством радостно расточал сокровища своего ума и богатство долго бывшему в небрежении сыну отцовского друга, того необыкновенного человека, о чьих талантах и совершенствах он слышал с детства.
  Отрекшись от престола, покойный король удалился от политической жизни, но и в домашнем кругу не был счастлив. Бывшая королева не обладала ни одним из качеств, украшающих семейную жизнь, а ее решительность и смелость сделались ненужными; она презирала супруга и не старалась это скрыть.
  Подчиняясь требованиям жены, король отдалил от себя прежних друзей, но под ее руководством не приобрел новых. Страдая от одиночества, он искал общества сына, почти еще ребенка. И действительно, рано развившиеся дарования Адриана и его чувствительное сердце уготовили ему роль отцовского поверенного. Он не уставал слушать рассказы о прежних днях, где мой родитель занимал весьма заметное место; король повторял сыну запомнившиеся ему меткие замечания моего отца; его обаяние и остроумие были для короля дорогими воспоминаниями; о внезапном исчезновении Вернэ он не переставал сожалеть. Даже предубеждение королевы против прежнего любимца короля не мешало Адриану восхищаться им. Королева не скупилась на сарказм; она с равной суровостью осуждала и добродетели, и грехи Вернэ; преданность в дружбе и неразборчивость в любви; бескорыстие и расточительность; неотразимое обаяние и неустойчивость перед соблазнами; и заходила слишком далеко, чтобы достигать своей цели. Несмотря на ее неприязнь, Адриан представлял себе моего отца воплощением всего, что есть в человеке доблестного и благородного.
  Неудивительно, что, узнав о существовании его детей, он решил делать для них все, что позволяло ему собственное высокое положение. То, что я оказался бродячим пастухом, браконьером и невежественным дикарем, не отвратило Адриана. Он считал своего отца отчасти виновным в нашей несчастной судьбе, а себя - обязанным, насколько возможно, возместить это. Кроме того, он говорил, что под моей грубой оболочкой видит высокий дух, а не одну лишь храбрость дикаря; говорил, что я и лицом похож на отца, а значит, его таланты и достоинства не умерли вместе с ним. Все, что бы я ни унаследовал, мой благородный юный друг решил пестовать и развивать.
  Осуществляя свой план во время наших следующих встреч, он убедил меня вместе с ним пополнять знания, которыми уже был так богат его разум. Мой деятельный ум с жадностью ухватился за новое дело. На первых порах я всего лишь хотел еще более походить на своего отца и тем заслужить дружбу Адриана. Но скоро во мне пробудились любознательность и подлинная жажда знаний, за174 Последний человек ставлявшие проводить за чтением и учением дни и ночи. С явлениями природы, сменой времен года, панорамой неба и земли я был уже достаточно знаком.
  Но теперь меня поразили и восхитили иные открывшиеся мне дали; занавес раздвинулся, и я узрел мир не только таким, каким являли его мои органы чувств, но таким, каким виделся он мудрейшим из людей. Поэзия и сотворенные ею образы, философия, ее изыскания и классификации будили дремавшие во мне мысли и рождали новые.
  Я был подобен мореходу, впервые завидевшему с верхушки мачты берега Америки; как и ему, мне не терпелось сообщить спутникам об открытии неведомой страны. Но ни в ком не смог я пробудить ту жажду знаний, какую ощущал сам. Даже Пердита не сумела меня понять. Прежде я жил в мире, именуемом повседневной действительностью; обнаружив, что все сущее имеет смысл более глубокий, чем тот, который предстает глазам, я словно очутился в иной, вновь открытой стране. Мечтательница Пердита видела в ней все тот же и лишь приукра1пенньш мир, а ей было довольно ее собственного. Она слушала меня, как прежде слушала рассказы о моих проделках, и порой проявляла интерес.
  Но услышанное не становилось частью ее существа - в отличие от меня, для которого полученные знания делались столь же неотъемлемым свойством натуры, как осязание.
  Мы оба полюбили Адриана, хотя она, еще не вышедшая из детства, не могла оценить все его совершенство или сочувствовать всем его стремлениям. Я находился с ним постоянно. Натуре Адриана были свойственны чувствительность и нежность, придававшие общению с ним нечто неземное. Он бывал весел как жаворонок, поющий в поднебесье; он воспарял мыслью точно орел - и был невинен как голубь. Он умел рассеять задумчивость Пердиты и смягчить терзания, доставляемые мне моей беспокойной натурой. Неистовые желания и злобные схватки с окружающими вспоминались мне теперь словно дурной сон.
  Мне казалось, что я перевоплотился в нечто совсем иное и новые органы чувств изменили отражение внешнего мира в зеркале моего сознания. Однако это было не совсем так; со мной остались та же сила, та же жажда быть понятым, то же стремление к деятельной жизни. Я остался мужественным, как и прежде, ибо волшебница Урания пощадила кудри Самсона, склонившегося к ее ногам28. Она лишь смягчила и очеловечила его. Адриан преподал мне не одни только холодные истины истории и философии. Он научил меня смирять с их помощью мой дикий и необузданный нрав; он позволил мне читать в его собственном сердце, дал ощутить и понять его дивную природу.
  Бывшая королева Англии с раннего детства старалась внушить сыну смелые и честолюбивые замыслы. Она видела, какими талантами он одарен, и развивала их, чтобы впоследствии заставить их служить ее собственным целям.
  Она поощряла в нем жажду знаний и пылкую отвагу и мирилась даже с его неукротимой любовью к свободе, надеясь, что эта любовь, как нередко бывает, Том I. Глава вторая 175 превратится в жажду повелевать. Она старалась воспитать в нем озлобление и мстительные чувства ко всем, кто способствовал отречению его отца от престола.
  Это ей не удалось. Даже из представленных ему весьма пристрастных отчетов об упомянутом событии он заключил, что великий и мудрый народ реализовал свое право управлять собою, и это восхитило Адриана; с ранних лет он сделался убежденным республиканцем. Однако мать не теряла надежды. Любовь к власти и горделивое сознание своего королевского происхождения соединялись в ней с упорством, терпением и самообладанием. Она стала тщательно изучать сыновний характер, то похвалами, то порицанием, то увещеваниями стараясь затронуть нужные струны; и хотя рождавшаяся от этих прикосновений мелодия была неприятна ее слуху, она продолжала надеяться на таланты Адриана и верила, что в конце концов завоюет его. То, что теперь она отправляла его в своего рода ссылку, имело другие причины.
  У бывшей королевы была также дочь, которой в том году исполнилось двенадцать лет. Адриан называл ее сестричкой из сказки. Это было прелестное, очень живое создание, воплощенная искренность и чувствительность. Вдова с детьми постоянно жила в Виндзоре и принимала у себя только своих сторонников, гостей из родной Германии и посланников некоторых иностранных государств. Среди последних она особенно отличала князя Займи, посланника Свободных Греческих Штатов;29 его дочь, юная княжна Эвадна30, проводила в Виндзорском замке большую часть времени. В обществе умной и веселой гречанки графиня отдыхала от своих забот. Надежды в отношении собственных детей вынуждали ее к крайней осторожности во всем, что касалось их, тогда как Эвадна была безопасной игрушкой; ее таланты и юная живость несколько скрашивали однообразную жизнь графини.
  Эвадне уже исполнилось восемнадцать лет. Хотя их часто видели вместе, Адриан был еще слишком юным, чтобы это общение могло казаться опасным.
  Но он обладал более пылким и нежным сердцем, чем обычные люди, и оно уже умело любить. Прекрасная гречанка лишь благосклонно улыбалась влюбленному мальчику. Я был старше Адриана, но еще не знал любви и дивился, видя, как мой друг отдает ей все свое сердце. В его чувстве не было ни ревности, ни тревоги, ни недоверия - лишь обожание и преданность. Жизнь Адриана как бы сливалась с жизнью любимой, и сердце билось в унисон с биением ее сердца.
  Сокровенным смыслом жизни моего друга было любить и быть любимым. Мир был для него жилищем, где он обитал со своей избранницей. Ни устройство общества, ни какие-либо перемены в нем не могли сделать Адриана счастливым или несчастным. Пусть человеческое общество подобно пустыне или джунглям, где рыщут тигры! Сквозь все людские заблуждения, мимо всего мрачного и дикого пролегает свободная, усеянная цветами тропа, по которой они безопасно пройдут к своему счастью. Путь их будет подобен переходу через Красное море, и они пройдут его, не замочив ног, хотя бы вокруг вздымались грозные валы31.
  176
  Последний человек
  Увы! Зачем досталось мне описывать горестное заблуждение этого необыкновенного человека? Что в нашей натуре вечно влечет нас к страданию? Нет, мы не рождены для радостей, и, как бы ни жаждали их, ладьей нашей неизменно правит разочарование и беспощадно гонит ее на мель. Кто как не этот богато одаренный юноша был создан, чтобы любить, быть любимым и черпать из своего чистого чувства неизменную радость? Если бы сердце Адриана не пробуждалось еще несколько лет, это, быть может, стало бы его спасением; но оно пробудилось, будучи еще сердцем ребенка; в нем уже была сила, но не было знания, и оно разбилось; так заморозки убивают слишком рано распускающийся бутон.
  Я не винил Эвадну в лицемерии и желании обмануть влюбленного. Но пер вое же ее письмо, которое мне довелось прочесть, убедило меня, что она его не любит; письмо это было написано изящно и очень правильным для иностранки языком. Самый почерк казался удивительно красивым; бумага и то, как она сложила ее, даже мне - не влюбленному и в этих вещах не сведущему - говорили о безупречном вкусе. Письмо выражало благодарность и нежную дружбу, но не любовь. Эвадна была двумя годами старше Адриана, а какая девушка в восемнадцать лет полюбит мальчика моложе себя? Я сравнивал ее безмятежные послания с пламенными строками Адриана. В них он изливал всю свою душу, и они дышали любовью, они несли в себе жизнь любви, которая и была его жизнью. Он изнемогал и плакал над ними от избытка чувств.
  Чувства Адриана всегда отражались на его лице; скрытность и притворство были чужды его искренней и бесстрашной натуре. Эвадна настаивала на том, чтобы скрыть их любовь от его матери; он поспорил, но уступил. Уступка была напрасной. Все поведение Адриана выдавало его тайну проницательному взору бывшей королевы. С присущей ей осмотрительностью она не подала виду, но поспешила удалить сына из-под влияния привлекательной гречанки. Его отправили в Камберленд; однако Эвадна условилась с ним о переписке, и это удалось скрыть от королевы. Таким образом, отъезд Адриана, имевший целью разлучить влюбленных, соединил их еще крепче. Он не уставал говорить со мной о своей любимой. Родина Эвадны, славная древность этой страны и недавняя ее борьба за свободу - все озаряло образ любимой. Он смирился с разлукой, ибо Эвадна этого потребовала; иначе он объявил бы о своей любви всей Англии и своим постоянством сломил бы сопротивление матери. Женское благоразумие подсказывало Эвадне: сколь бы ни был решителен Адриан, он не добьется своего, пока не достигнет нужного возраста. Быть может, за этим скрывалось нежелание открыто связать себя с тем, кого она не любила, во всяком случае, не любила с той страстью, какую - так подсказывало сердце - может когда-нибудь внушить ей другой. Адриан повиновался ей и провел целый год в своем камберлендском изгнании.
  Том I. Глава третья
  177
  Глава третья
  Счастливыми и трижды счастливыми были месяцы, недели и часы того года. Дружба и вместе с ней уважение, восхищение и нежность наполнили радостью мое сердце, прежде дикое, как нехоженые леса Америки, как бесприютный ветер или пустынная гладь моря. Ненасытная жажда знаний и безграничная привязанность к Адриану заполняли и сердце мое, и ум, и я был счастлив. Есть ли счастье более истинное и безоблачное, чем восторженное общение юных существ? То в лодке посреди нашего озера, то у ручья, под бледной листвой тополей, то в долине или на вершине холма, отбросив свой пастуший посох, я читал или слушал Адриана, ибо пас теперь не глупых овец, а стаю рождавшихся мыслей. Говорил ли он о любви или излагал свои теории совершенствования человека - все восхищало меня. Порою ко мне возвращались моя необузданная удаль, тяга к опасностям и непокорство властям, но то случалось в отсутствие Адриана. Под его кротким взглядом я становился послушен, как бывает послушен матери пятилетний ребенок.
  Проведя около года в Улсуотере, Адриан побывал в Лондоне и вернулся оттуда со множеством замыслов относительно нашего будущего.
  - Пора вступать в жизнь, - сказал он. - Тебе уже семнадцать лет; а чем позже, тем тяжелее покажутся необходимые годы ученичества.
  Он предвидел, что собственная его жизнь будет полна борьбы, и хотел, чтобы я разделил с ним его труды. Чтобы я лучше к этому подготовился, нам предстояло теперь расстаться. Имя моего отца Адриан считал хорошим пропуском, чтобы выдвинуться, и уже получил для меня должность личного секретаря нашего посланника в Вене, где мне лучше всего было начинать карьеру.
  Через два года мне надлежало вернуться на родину, уже составив себе имя и репутацию.
  А Пердита? Ей предстояло стать ученицей, подругой и младшей сестрой Эвадны. С обычной своей заботливостью Адриан снабдил мою сестру необходимыми для этого средствами. Как отказаться от предложений великодушного друга? Я не стал отвергать их, но в глубине души поклялся жизнь свою, знания и силы - если все это чего-нибудь стоит - посвятить ему одному.
  Так обещал я себе и отправился к месту своей службы, восторженно ожидая исполнения всего, о чем мечтают мальчики. "Настало время, - думал я, - проститься с ребяческими забавами и вступить в жизнь".
  Даже в Елисейских полях, как рассказывает Вергилий, души блаженных жаждут испить воды, которая возвратила бы их мирской суете32. Юные редко пребывают в Елисейских полях, ибо желания, обгоняющие возможность, оставляют их бедными, как несостоятельных должников. Мудрейшие из философов твердят нам об опасностях житейского моря, о коварстве и изменчивости наших собственных сердец. Однако каждый из нас бесстрашно выводит из 178 Последний человек гавани свой утлый челн, подымает парус и налегает на весла, стремясь к самым бурным течениям в море жизни. Мало тех, кто в расцвете юности причаливает к "золотым пескам"33, чтобы сбирать там пестрые раковины. Зато на закате жизни все, под порванным парусом, правят свои расколотые челноки к берегу и либо тонут, не достигнув его, либо обретают приют где-нибудь в дальней гавани, на пустынном берегу, чтобы умереть там никем не оплаканными.
  Впрочем, довольно философствовать! Передо мною вся жизнь, и я вступаю во владение ею. Меня ведут надежда, слава, любовь и законное честолюбие; душа моя не ведает страха. Прошедшее, пусть и счастливое, остается позади; настоящее хорошо лишь тем, что сулит скорые перемены; а будущее принадлежит мне. Сердце мое трепещет, но не от страха. Его волнуют высокие стремления. Взор словно проникает в полунощную мглу времени и различает там осуществление всех моих желаний.
  А теперь довольно! В пути мне можно было мечтать и на радостных крыльях возноситься к вершинам жизненного здания. Сейчас я прибыл к его подножию; я складываю крылья; передо мною много ступеней, и к заветному святилищу я буду подниматься шаг за шагом.
  Так говори! Какая дверь отверзлась?34
  И вот я в новом своем качестве. Я дипломат, один из искателей удовольствий в веселом городе, многообещающий юноша, любимец посланника. Все здесь удивляло и восхищало пастуха из Камберленда. Затаив дыхание, я вступил в веселый круг тех, которые, "подобно полевым лилиям, достойным величия Со-ломона, не трудятся, не прядут"35.
  Слишком поспешил я вступить в этот круг, позабыв мои прилежные занятия и общество Адриана. Мною все еще владела жажда похвал, меня увлекала погоня за понравившейся игрушкой. Меня пленяла красота; красивая внешность, обаятельные манеры тотчас завоевывали мое полное доверие. Сердце мое трепетало восторгом от улыбки красавицы, вся кровь загоралась, лишь только я приближался к предмету своего мимолетного поклонения. Это волнение крови было моим раем, и в конце каждого дня я желал только одного:
  чтобы и следующий день принес все тот же опьяняющий мираж. Яркое освещение роскошных покоев, красавицы в пышных нарядах, кружение танцев, возбуждающие звуки музыки погружали мои чувства в упоительный сон.
  И разве все это не является своего рода счастьем? Этот вопрос я обращаю к моралистам и мудрецам. Разве в спокойных размышлениях, в глубоких раздумьях, какими заполнены дни их жизни, могут они ощутить экстаз юного новичка в школе наслаждений? Могут ли их глаза, мирно устремленные в небо, сравниться с его глазами, в которых сверкает страсть, и способна ли холодная философия погружать их душу в блаженство, какое "приносят безумные забавы юных лет"?36 Том I. Глава третья 179 На самом же деле ни одинокие размышления отшельника, ни буйные восторги бражника не способны удовлетворить человеческое сердце. Первые вселяют в нас тревожное недоумение, вторые пресыщают. Дух изнемогает под бременем мыслей, но увядает и от общения с теми черствыми людьми, чья единственная цель - развлечения. Их рассеянная доброжелательность бесплодна; на этом мелководье под ласково журчащей водой таятся острые камни.
  Все это я ощутил, когда разочарование, усталость и одиночество заставили меня заглянуть в свое сердце в поисках радости, которая в нем уже не рождалась. Я тосковал об искренних чувствах и, не находя их, пал духом. Итак, несмотря на беспечное веселье, встретившее меня вначале, жизнь в Вене вспоминается мне с грустью. Гёте сказал, что в юности мы бываем счастливы, только когда любим37. Я не любил там никого; меня лишь пожирало беспокойное желание что-то значить для других. А встретил я только неблагодарность и холодное кокетство. Я пришел в уныние и вообразил, что оно дает мне право возненавидеть весь мир. Я стал искать одиночества, вновь обратился к книгам, и мое желание вернуться к Адриану сделалось жгучей жаждой.
  Дух соперничества, который, дойдя до крайности, может стать ядовитой завистью, усиливал эту жажду. В те годы имя и деяния одного из моих соотечественников восхищали весь мир. Рассказы о том, что им сделано, и догадки насчет будущих его поступков были неизменным предметом тогдашних бесед.
  Говоря о соперничестве с ним, я не имею в виду себя. Но мне казалось, что хвалы, возносимые этому кумиру, были листьями, вырванными из лавров, предназначенных Адриану. Однако мне следует рассказать подробнее об этом баловне славы, любимце света, которому всегда необходимо чему-то дивиться.
  Лорд Раймонд38 был единственным отпрыском знатного, но обедневшего рода, с ранней юности гордился своей родословной и горько сетовал на недостаток средств. Главным его желанием было желание возвыситься; способы достижения этой цели не имели для него большого значения. Надменный и вместе с тем жаждавший почтения; честолюбивый, но слишком гордый, чтобы это обнаруживать; готовый отличаться на поле чести и вместе с тем поклонник наслаждений - таким вступил он в жизнь. Уже на пороге ее он подвергся оскорблению, действительному или мнимому; встретил отпор там, где менее всего ожидал, и обиду, с которой его гордость не могла смириться; бессильный отомстить за нее, он покинул Англию, поклявшись не возвращаться до тех пор, пока страна не почувствует могущество того, кого ныне презирает.
  Он отправился добровольцем на греческую войну и тотчас выделился там своей дерзкой отвагой и всесторонними дарованиями. Он сделался героем борющегося народа. Одно лишь иностранное подданство - ибо он пожелал остаться подданным своей родины - помешало ему занять в правительстве Греции главный пост. Но если другие были выше его по должности, лорд Раймонд все равно стоял выше всех. Он вел греческие войска к победам, и это были его победы.
  180
  Последний человек
  Когда он появлялся, все население города выходило его приветствовать. На мотивы народных песен слагались новые, славившие его доблесть и щедрость.
  Греки и турки заключили перемирие. Одновременно с этим лорд Раймонд неожиданно сделался обладателем огромного состояния в Англии и возвратился туда увенчанный славой, чтобы получить все почести, в каких ему отказывали прежде. Его гордое сердце восстало против такой перемены. Разве он не тот же Раймонд, прежде презираемый? Если причиной перемены стало богатство, а значит могущество, пусть же почувствуют его железную власть. Отныне власть сделалась целью всех его стремлений. В открытой борьбе или через тайные интриги он шел все к той же цели - занять в стране первое место.
  Рассказы о нем возбудили мое любопытство. События, последовавшие за его возвращением в Англию, вызывали во мне чувства более сильные. Помимо прочих своих преимуществ, лорд Раймонд был необычайно красив; он восхищал всех, а у женщин сделался кумиром. Был он также любезен, сладкоречив и владел искусством нравиться. Мог ли такой человек не достичь в Англии всего, чего хотел? Одно событие стремительно сменялось другим; всех подробностей я не знал, ибо Адриан перестал мне писать, а письма Пердиты всегда были весьма краткими. Прошли слухи, будто Адриан - как начертать эти роковые слова? - лишился рассудка; что лорд Раймонд стал любимцем бывшей королевы и предназначен в мужья ее дочери. Более того, он поддерживает притязания графов Виндзорских на престол, и, если недуг Адриана окажется неизлечимым, брак с его сестрой сулит честолюбивому Раймонду королевскую корону.
  Так гласила стоустая молва; дальнейшее пребывание в Вене, вдали от друга моей юности, сделалось для меня невыносимым. Вот когда должен я был сдержать свой обет: встать рядом с ним и до конца быть ему союзником и опорой.
  Прощайте, придворные увеселения, политические интриги, хоровод страстей и безумств! Здравствуй, Англия! Родина, прими свое дитя! Здесь все мои надежды, здесь разыгрывается единственная драма, в которую я могу быть вовлечен душой и сердцем. Сюда вела меня всемогущая сила, сюда звал голос, которому сопротивляться невозможно. После двухлетнего отсутствия я причалил к берегам Англии, не решаясь ни о чем спрашивать, боясь всего, что мог услышать.
  Сперва я решил посетить сестру в ее домике на опушке Виндзорского леса39 - домике, полученном в дар от Адриана. От нее узнаю я правду о нашем покровителе; узнаю, почему она удалилась от княжны Эвадны, узнаю также, какое влияние оказывает на судьбу моего друга этот всех затмивший Раймонд.
  Никогда прежде я не видел окрестностей Виндзора и был восхищен красотою и плодородием местности, особенно когда приблизился к заповедному лесу. Скелеты вековых дубов, выраставших, красовавшихся и умиравших здесь, обозначали прежние его границы. Повалившийся частокол и запущенный подлесок указывали, что эта часть заброшена ради более поздних насаждений, относяпщхся к началу девятнадцатого столетия и теперь достигших зрелости.
  Том I. Глава третья
  181
  Скромное жилище Пердиты находилось на краю старой части леса; перед ним, далеко на восток, простирался вересковый луг Бишопгейт, на западе граничивший с рощей, которая окружала озеро Вирджиния Уотер40. Домик стоял в тени почтенных отцов леса, куда приходили пастись олени. Эта деревья, дуплистые, большей частью искривленные, составляли причудливые группы, резко отличавшиеся от правильной красоты молодых насаждений, которые, казалось, готовы были бесстрашно встретить будущие времена, тогда как отставшие от их строя старцы, изломанные, опаленные грозами, жались друг к другу, скрипя под ветром иссохшими ветвями41.
  Низенький дом за легкой оградой словно смирялся перед величием природы и окружающих остатков давних времен. Цветы, эти детища весны, украшали и сад и подоконники; при всей скромности, все здесь говорило об изящном вкусе обитательницы. С бьющимся сердцем ступил я за ограду; стоя у входа в дом, я услышал голос Пердиты, мелодичный, как прежде, и, еще не увидев сестру, убедился в ее благополучии.
  Мгновение - и в дверях появилась Пердита; она стояла передо мной во всей своей юной красоте, та же и вместе с тем иная, чем девочка с гор, которую я оставил, уезжая. Глаза ее были столь же глубокими, что и в детстве, а черты столь же выразительными, но лицо стало иным: в нем сказывался более развитой ум. Ее улыбка выдавала самую нежную чувствительность, а тихий, мелодичный голос был словно создан для слов любви. Сложения необычайно женственного, она была невысокого роста, но жизнь в горах сообщила свободу всем ее движениям, и, когда Пердита шла мне навстречу, ее легкие шаги были едва слышны. При расставании я прижал ее к сердцу, не сдерживая своего порыва; при нашей новой встрече родились новые чувства; для нас обоих миновало детство, и мы вступили на сцену жизни как взрослые актеры. Однако замешательство наше длилось лишь мгновение; детские воспоминания и родственная любовь вновь заполнили наши сердца, и мы заключили друг друга в объятия.
  Когда миновал этот порыв, мы успокоились, уселись рядом и заговорили о прошлом и настоящем. Я посетовал на холодность ее писем; но первые же минуты нашей встречи объяснили мне причину этого. В сестре моей родились новые чувства, и она не умела выражать их в письмах к тому, кого знала лишь в детстве. Когда мы свиделись вновь, прежняя наша близость возобновилась, словно преград для нее никогда не было. Я рассказал ей о своей жизни за границей, а ее стал расспрашивать о переменах, происшедших здесь, о причине отсутствия Адриана и о том, почему она ведет столь уединенную жизнь.
  При упоминании имени нашего друга слезы, наполнившие ее глаза, зримо подтвердили дошедшие до меня слухи. Но смысл их был столь страшен, что я не мог сразу им поверить. Неужели стройный порядок в мыслях Адриана сменился хаосом? Неужели безумие рассеяло их славные легионы и Адриан уже не властвует над собственной душой? Любимый друг! Этот злой мир - чуждая 182 Последний человек среда для твоей кроткой души; ты вверил ее коварным людям; листва сего нежного растения сорвана до наступления зимы, и его трепещущая жизнь отдана во власть свирепых ветров. Неужели эти кроткие глаза, это "зеркало души"42, сделались бессмысленными; или из них смотрит ужасная повесть безумия?
  Неужели твой голос уже не "звучит как дивная музыка"?43 Ужасно, о, ужасно!
  Страшась этих перемен, я заслоняю глаза руками, и хлынувшие слезы говорят, как глубоко переживаю я твою неслыханную беду.
  По моей просьбе Пердита подробно поведала о всех печальных обстоятельствах, которые к этому привели.
  Откровенный и доверчивый по самой своей натуре, одаренный всеми высокими качествами души и ума, не запятнанный даже тенью недостатка (разве что считать таковым бесстрашную независимость мыслей), Адриан весь посвятил себя любви к Эвадне. Ей вверял он сокровища своей души, свое стремление к совершенству и планы совершенствования человечества. Вступая во взрослую жизнь, он не только не изменил своим планам и теориям, как из благоразумия мог бы, а, напротив, утвердился в них, ибо ощутил себя сильнее. Любовь его к Эвадне пустила глубокие корни; с каждым днем убеждался он, что избранный им путь полон трудностей и что наградой ему будут не хвалы и благодарность людей и едва ли даже осуществление его планов, но лишь сознание своей правоты да любовь и сочувствие Эвадны, которые облегчат ему все труды и оправдают все жертвы.
  Уединясь, он обдумывал свои планы реформы английского правительства и улучшения жизни народа. Ему следовало скрывать их, пока в руках у него еще не было власти, которая могла обеспечить их осуществление. Но для этого должны были пройти годы, и ему не хватило терпения. Он был правдив и бесстрашен. Он объявил не только о своем несогласии с намерениями матери, но и о решимости употребить свое влияние и ограничить власть аристократии, более равномерно распределить богатства и привилегии и ввести в Англии подлинно республиканское правление. Мать сперва отнеслась к этим теориям как к нелепым мальчишеским бредням. Но взгляды его были так стройно изложены, доводы так убедительны, что она, все еще как бы не считая их серьезными, стала бояться Адриана; а попытавшись убеждать и найдя его непреклонным, возненавидела.
  Как ни странно, ее ненависть передалась многим. Его восторженное поклонение добру, не существующему в мире, пренебрежение к авторитетам, пылкость и неосторожность - все противоречило заведенному порядку; приверженцы низкой пользы боялись его; юные и неопытные не поняли высокой строгости его морали и невзлюбили за непохожесть на них самих. Эвадна проявила к этим планам холодность; одобряя желание Адриана настоять на своем, она хотела, чтобы он был более понятен большинству. Эвадну не привлекала доля мучени-Том I. Глава третья 183 цы, и она не намеревалась делить поражение и позор борца. Впрочем, она сознавала чистоту помыслов Адриана, его великодушие, пылкую и преданную любовь к ней и сама была к нему привязана. За одно это он был глубоко благодарен Эвадне и возлагал на нее все свои надежды.
  Туг возвратился из Греции лорд Раймонд. Не было двух людей более противоположных, чем он и Адриан. При всех странностях своего характера Раймонд оставался весьма привязан к благам сего мира. Страсти этого человека были бурными; и оттого что они часто подчиняли его себе, поступки Раймонда не всегда вели к прямой его выгоде; но потворство своим желаниям неизменно в нем преобладало. На общественное устройство он смотрел как на раму для холста, на котором пишутся события его жизни. Земля должна быть тропой под его ногами, небеса - служить ему балдахином.
  Адриан чувствовал себя частью огромного целого. Он сознавал свое родство не только с человечеством, но и с природой; горы и небеса были ему друзьями; ветры и деревья - товарищами его игр; он ощущал, как жизнь его сливается с жизнью вселенной. Все в душе моего друга было поклонением красоте и нравственному совершенству. Адриан и Раймонд встретились, и между ними тотчас возникла неприязнь. Адриану претили узкие взгляды политика, а Раймонд с величайшим презрением относился к возвышенным мечтаниям человеколюбца.
  С появлением Раймонда стала собираться гроза, беспощадным ударом уничтожившая райские сады, где Адриан надеялся находить приют после поражений и гонений. Раймонда - освободителя Греции, славного воина, самой внешностью своей напоминавшего ей родину и все, что было ей дорого, - вот кого полюбила Эвадна. Охваченная новыми для нее чувствами, она не вдумывалась в них и поведение свое сообразовала лишь с одним, властно воцарившимся в ее сердце. Этому чувству она подчинилась всецело. Как и следовало ожидать от натуры, не слишком склонной к состраданию, любовь Адриана стала Эвадне неприятна. Она сделалась капризной; ее ласковое обращение с ним сменилось холодностью и резкостью. Перед умоляющим взглядом его выразительных глаз она ненадолго смягчалась и становилась с ним ласкова по-прежнему. Но такая переменчивость до глубины души потрясала чувствительного юношу; потерять любовь Эвадны значило для него потерять весь мир; каждым своим нервом ощущал он приближение бури, которая сокрушит его вселенную, и хрупкое существо Адриана трепетало в ожидании этого.
  Пердита, в то время жившая вместе с Эвадной, видела пытку, которой подвергался Адриан. Она любила его, как любят ласкового старшего брата, того, кто руководит, наставляет и защищает, не имея при этом родительской власти - слишком часто деспотической. Она восхищалась его достоинствами; с негодованием и вместе с тем с презрением наблюдала она, как Эвадна причиняет 184 Последний человек ему муки ради того, кто едва ее замечает. В своем одиночестве и отчаянии Адриан нередко искал общества моей сестры и, ничего не называя прямо, говорил о своих страданиях. Стойкость и отчаяние попеременно овладевали его душой.
  Увы! Скоро второму из них досталась полная победа. Гнева Адриан не испытывал. На кого ему было сердиться? Не на Раймонда, который не подозревал, что стал причиной его страданий. Не на Эвадну - о ней душа его плакала кровавыми слезами; бедняжка заблуждается, она - жертва, а не тиран. Терзаясь собственным горем, он печалился и о том, что предстоит ей. Однажды Пердите попались написанные им строки; они были окроплены слезами. И каждый мог бы заплакать, читая их.
  "Жизнь, - так писал он, - вовсе не то, что описывают нам сочинители романов; не размеренный танец, когда танцоры, исполнив все фигуры, могут сесть и отдохнуть. Где жизнь, там движение и перемены. Движение непрерывно; всякая наша мысль связана с мыслью, ее породившей, всякий поступок - с предшествующим. Нет радости или печали, из которой не рождались бы их следствия, и так сплетается цепь, составляющая нашу жизнь.
  Un dia llama a otro dia
  y ass i llama, y encadena
  llanto a llanto, y pena a pena*'u.
  Божеством - хранителем нашей жизни является страдание. Оно сидит на пороге нерожденного времени и по-своему располагает каждое наступающее событие. Когда-то на сердце у меня было легко; вся красота мира казалась вдвойне прекрасной, озаренная солнцем, сиявшим в моей душе. О, зачем для нас, смертных, любовь и гибель всегда являются вместе? Когда мы готовим в нашем сердце прибежище для этого нежного создания, туда врывается и его спутница и безжалостно опустошает то, что могло быть приютом и укрытием45".
  Страдания подточили здоровье Адриана, а затем под их бременем не устоял и его рассудок. В своем поведении Адриан начал обнаруживать странности:
  то бывал крайне раздражен, то погружался в безмолвную печаль.
  Эвадна внезапно покинула Лондон и направилась в Париж. Он последовал за нею и догнал, когда корабль готов был отплыть. Никто не знает, что произошло между ними, но с тех пор Пердита больше его не видела. Он жил в совершенном уединении, неизвестно где. Для ухода за ним мать приискала особых людей.
  * Взывает день ко дню другому
  И вновь зовет его другой,
  Соединяя в звенья цепи,
  Со скорбью скорбь, тоску с тоской.
  (Пер. с исп. К. Бальмонта.)
  Том I. Глава четвертая
  185
  Глава четвертая
  На следующий день, по пути в Виндзорский замок, лорд Раймонд навестил Пердиту. Блеск в глазах и краска на щеках сестры выдали мне ее секрет. Лорд Раймонд был спокоен. Он учтиво обратился ко мне и к ней, сразу давая почувствовать как бы полное с нами единение. Я внимательно смотрел на него. Лицо Раймонда во время беседы менялось, но тем не менее оставалось прекрасным.
  Обычное выражение его глаз было мягким, хотя временами становилось злобным; каждая черта его бледного лица говорила о своеволии; улыбка была приятной, но губы, казавшиеся женщинам воплощением красоты и любви, слишком часто презрительно кривились. Голос, обычно приятный, мог вдруг поразить резкой, диссонирующей нотой; это показывало, что его обычная негромкая мягкость была скорее тщательно выработанной, нежели прирожденной. Вот такой, полный противоречий, простодушный и высокомерный, кроткий и неистовый, то ласковый, то небрежный, он неким колдовством вызывал в женщинах восхищение и любовь; по прихоти своей он то ласкал их, то тиранил, но во всех этих переменах оставался деспотом.
  Сейчас Раймонд явно старался быть любезным. В беседе его сочетались остроумие, веселость и глубокая наблюдательность, делавшие каждую фразу словно вспышкой яркого света. Скоро он победил мою предубежденность; я наблюдал за ним и за Пердитой, перебирая в уме все, что слышал о нем дурного. Но он казался таким искренним, был столь обворожителен, что я позабыл все, кроме удовольствия, доставляемого его обществом. Как бы вводя меня в курс английской политической и общественной жизни, в которой мне вскоре предстояло участвовать, он рассказал несколько анекдотов и набросал немало портретов. Его беседа - плавная, блестящая, разнообразная - доставляла мне величайшее удовольствие. Он совершенно покорил бы меня, если бы не одно обстоятельство. Заговорив об Адриане, он высказался о нем с тем пренебрежением, с каким искатели земных благ всегда относятся к энтузиастам. Он заметил, что на лицо мое набежала туча, и попытался развеять ее; но предмет этот был для меня святыней, и чувства мои не позволяли легко от него отмахнуться.
  Я решительно сказал:
  - Позвольте уведомить вас, что я всецело предан графу Виндзорскому, моему лучшему другу и благодетелю. Я благоговею перед его добротой, разделяю его взгляды и сокрушаюсь о его теперешнем, надеюсь, излечимом недуге.
  Особенный характер этого недуга делает невыразимо мучительным для меня всякие упоминания о нем, кроме самых уважительных и сочувственных.
  Раймонд ответил мне отнюдь не примирительным тоном. Я понял, что в душе он презирает тех, кто поклоняется иным кумирам, кроме земных благ.
  - У каждого, - сказал он, - есть мечта, будь то любовь, слава или наслаждение. Ваша мечта - это идеальная дружба, и вы дарите ею умалишенного. Что ж, если таковы ваши склонности, вы вольны им следовать...
  186
  Последний человек
  Тут он задумался, и судорога страдания, на мгновение исказившая его лицо, не позволила мне возмутиться этими словами.
  - Блаженны мечтатели, - продолжал он, - лишь бы они не пробуждались от своих грез! Если б я мог мечтать! Но я живу "при беспощадном свете дня"46, и этот слепящий свет действительности мне все показывает иначе. Меня покинул даже призрак дружбы. А любовь...
  Он не договорил, и я не понял, к чему относилась его презрительная гримаса-к любовной ли страсти или к нему самому за то, что был ее рабом.
  Таков образчик моих бесед с лордом Раймондом. Я сблизился с ним и с каждым днем все более дивился его могучим и разносторонним дарованиям; благодаря им, красноречию и блестящему остроумию, а также доставшемуся лорду Раймонду огромному богатству, его боялись, любили и ненавидели более, чем кого-либо во всей Англии.
  Мое происхождение, вызывавшее если не уважение, то, во всяком случае, интерес, моя прежняя близость с Адрианом, расположение посланника, чьим секретарем я пробыл два года, и теперешняя близость с лордом Раймондом открыли мне доступ в политические круги и светское общество. Как показалось моему неопытному взору, мы находились на пороге гражданской войны.
  Каждая из партий проявляла неистовство, несговорчивость и желчность в спорах с противниками. Парламент делился на три фракции - аристократов, демократов и монархистов. После того как Адриан открыто высказался за республиканскую форму правления, последняя из этих трех фракций, оставшись без лидера, почти прекратила свое существование; но когда ее возглавил лорд Раймонд, она возродилась и стала сильнее прежней. Одни становились монархистами из предрассудка и старых привязанностей; многие люди умеренных взглядов равно опасались и капризной тирании народной партии, и неумолимого деспотизма аристократов. Более трети членов парламента примкнуло к Раймонду, и число их непрерывно росло. Аристократы связывали свои надежды с собственным богатством и влиятельностью; реформаторы уповали на волю народа.
  Дебаты были ожесточенными, еще яростнее звучали речи, произносимые каждым из политических союзов при обсуждении своих намерений. Они обменивались самыми оскорбительными эпитетами и грозились стоять на своем до последнего. Их митинги собирали толпы народа и нарушали покой и порядок в стране.
  Чем все это могло кончиться, если не войной? Но когда ее разрушительное пламя уже готово было вспыхнуть, все отступали, усмиренные отсутствием военных, всеобщим отвращением к любому насилию, кроме словесного, а также учтивыми и даже дружелюбными отношениями между главами враждующих партий, когда те встречались в обществе. Множество причин заставляло меня внимательно наблюдать за ходом событий и каждым их поворотом.
  Я не мог не заметить, что Пердита любит Раймонда; мне казалось, что и он смотрит на прекрасную дочь Вернэ с восхищением и нежностью. Вместе с тем Том I. Глава четвертая 187 я знал, что он торопит свою женитьбу на наследнице Виндзорского графства, ожидая от этого брака больших преимуществ. Все друзья бывшей королевы были и его друзьями, и не проходило недели, чтобы он не совещался с нею в Виндзоре.
  Я еще никогда не видел сестру Адриана, но слышал, что она красива, очаровательна и любезна. А как мне было увидеть ее? У нас бывает порою смутное чувство, которое подсказывает, что от того или иного возможного события произойдет важная перемена, и хотя неясно, к добру она или к худу, мы боимся перемены и не торопим ее. Вот отчего я избегал встречи с этой высокородной девицей. Она была для меня и всем, и ничем. Упоминание ее имени заставляло меня вздрагивать; слышать, как обсуждался ее брак с лордом Раймондом, было для меня мучением. При беспомощном положении Адриана прекрасная Айдрис могла стать жертвой честолюбивых замыслов ее матери; казалось, что мне следовало выступить в защиту Айдрис от этого принуждения, спасти от несчастливой доли, добиться для сестры Адриана свободы выбора, на которую имеет право каждое человеческое существо. Но как мог я это сделать? Она и сама отвергла бы мое вмешательство. Я стал бы после этого безразличен или неприятен ей. Нет, лучше избегать ее, чем предстать перед ней и перед насмешливым светом в роли глупого, влюбленного Икара47.
  Однажды, спустя семь месяцев после моего возвращения в Англию, я отправился навестить сестру. Ее общество было главным моим утешением и радостью; ожидание встречи с Пердитой всегда приводило меня в хорошее настроение. В ее уютном жилище, благоухавшем цветами, украшенном слепками с античных скульптур, вазами, копиями лучших картин Рафаэля, Корреджо48 и Клода49, сделанными ею самой, я чувствовал себя словно в волшебном убежище, чистом и недоступном для шумных раздоров политиков и пустых забав модного света. На этот раз сестра была не одна, и я понял, что ее посетительница - Айдрис, предмет моего, до той поры заочного, поклонения.
  Какими выражениями удивления и восторга могу я описать ту, что была всех лучше, прекраснее и мудрее? Хватит ли моих скудных слов, чтобы изобразить окружавшее сестру Адриана сияние и бесчисленные ее прелести?
  Первое, что поражало в пленительной внешности Айдрис, было выражение искренности и доброты. Невинность сияла на ее челе, правдивость - в глазах, небесная кротость - в улыбке. Тонкий и стройный стан грациозно колебался, словно тополь под ветром; божественная походка была походкой ангела, только что спустившегося с небес. На жемчужной белизне кожи проступал девственный румянец; голос был подобен негромкому звучанию флейты. Описывать лучше всего путем сравнения. Я уже говорил о красоте моей сестры, однако она была совсем не похожа на Айдрис. Пердита даже в любви оставалась сдержанной и робкой. Айдрис была прямодушной и доверчивой. Первая искала уединения, 188 Последний человек спасаясь этим от разочарований и обид; вторая шла по жизни смело, веря, что никто не причинит ей зла. Вордсворт сравнивал любимую девушку с двумя прекрасными творениями природы; но строки его всегда казались мне не уподоблением, а скорее противопоставлением.
  Фиалка пряталась в лесах,
  Под камнем чуть видна.
  Звезда мерцала в небесах
  Одна, всегда одна*'50.
  Такой фиалкой была милая Пердита; она боялась довериться даже воздуху, она старалась скрыться от глаз, но не могла утаить своих достоинств и тысячекратно вознаграждала тех, кто давал себе труд искать ее на уединенной тропинке. Айдрис была подобна звезде, сияющей во всей красе своей на вечернем небе, готовой озарять и восхищать подвластный ей мир, хранимой от всякого зла неизмеримой отдаленностью от всего, что не было, подобно ей, родственно небесам.
  Это дивное видение я застал в беседке Пердиты за серьезной беседой с хозяйкой дома. Увидев меня, сестра встала и, взяв мою руку, сказала:
  - Вот тот, кто нам нужен. Это брат мой, Лайонел.
  Айдрис также поднялась; устремив на меня небесно-синие глаза, она сказала со свойственной ей грацией:
  - Представлять вас мне нет надобности. У нас есть портрет, которым очень дорожил мой отец; и он позволяет догадаться, кто вы. Вернэ, вы - друг моего брата, и я чувствую, что могу вам довериться.
  Со слезами на глазах она продолжала дрожащим голосом:
  - Дорогие друзья, не сочтите странным, что, посещая вас впервые, я уже прошу вашей помощи и поверяю вам свои желания и опасения. Лишь с вами решаюсь я говорить. Я слышала похвалы вам из беспристрастных уст. Вы - друзья моего брата, а значит, должны стать и моими друзьями. Что могу я сказать? Если вы не поможете мне, я погибла. - Она подняла взгляд на своих слушателей, онемевших от изумления, и продолжала в сильном волнении: - Брат мой, любимый, несчастный Адриан! Как рассказать о твоих бедах? Вы, конечно, уже слышали клевету, быть может, поверили ей, но он не безумен!
  Пусть утверждает это хоть ангел у подножия Господнего Престола, я никогда, никогда тому не поверю. Его оболгали, предали, заточили в тюрьму. Спасите его! Вернэ, вы должны это сделать. Ищите его, где бы на этом острове его ни скрывали. Найдите его, спасите от гонителей, верните его ему самому и мне...
  На всей земле мне более некого любить!
  * Пер. С. Маршака.
  Том I. Глава четвертая
  189
  Ее призыв, звучавший так трогательно и пылко, возбудил все мое сочувствие, и, когда она, чаруя меня голосом и взглядом, добавила: "Возьметесь ли вы за это?" - я решительно и искренне поклялся жизнью и смертью посвятить себя спасению Адриана. Мы принялись обсуждать, что следует мне делать и как можно обнаружить, где его держат. Пока мы говорили, вошел без доклада лорд Раймонд. Пердита задрожала и смертельно побледнела; на щеках Айдрис выступил румянец. Увидя наше совещание, он, вероятно, удивился, а быть может, и встревожился, но ничем этого не показал. Он поклонился моим собеседницам и дружески приветствовал меня. Айдрис на миг смешалась, но затем сказала очень мягко:
  - Лорд Раймонд, я доверяюсь вашей порядочности и чести.
  Надменно улыбнувшись, он склонил голову и спросил, подчеркивая каждое слово:
  - Неужели доверяетесь, леди Айдрис?
  Она попыталась разгадать его мысль и ответила с достоинством:
  - Как будет вам угодно. А нам лучше не унижать себя сокрытием.
  - Прошу простить меня, - сказал он, - если чем-нибудь обидел.
  Доверяетесь вы мне или нет, я сделаю все возможное для исполнения ваших желаний, каковы бы они ни были.
  Айдрис поблагодарила его улыбкой и стала прощаться. Лорд Раймонд спросил позволения проводить ее до Виндзорского замка. Она согласилась, и они вышли вместе. Мы с сестрой остались, точно двое глупцов, думавших, что они нашли золотой клад, пока он при свете дня не оказался свинцом; точно пара глупых, незадачливых мух, вылетевших на солнце, чтобы тут же угодить в сети паука. Я выглянул в окно и смотрел вслед этим великолепным созданиям, пока они не скрылись в лесу. Потом я обернулся к Пердите. Она оставалась неподвижной, опустив глаза и побледнев до того, что белыми стали даже губы; все черты ее выражали страдание. Я хотел взять Пердиту за руку; вздрогнув, она отдернула ее, но все же попыталась овладеть собой. Я умолял ее сказать хоть слово.
  - Не сейчас, - ответила она. - Не говори и ты со мной, милый Лайонел; ты не можешь ничего мне сказать, ибо ничего не знаешь. Завтра мы увидимся, а теперь прощай.
  Она встала и пошла к двери, но там остановилась, прислонясь к косяку, точно переполнявшие ее чувства лишили ее сил, и сказала:
  - Лорд Раймонд, вероятно, вернется сюда. Скажи ему, чтобы он извинил меня. Я нынче нездорова. Завтра, если он того пожелает, я увижусь с ним и с тобою тоже. Тебе лучше вернуться в Лондон вместе с ним; там ты можешь, как мы условились, что-нибудь узнать о графе Виндзорском. Завтра, прежде чем отправляться на поиски, загляни опять ко мне, а сейчас прощай.
  190
  Последний человек
  Пердита говорила дрожащим голосом, а затем глубоко вздохнула. Я обещал вьшолнить ее поручение, и она вышла из комнаты. Мне казалось, что из упорядоченного мира я погрузился в хаос, где все было темно, неясно и противоречиво. Мысль о женитьбе Раймонда и Айдрис стала мне еще более невыносима; однако моя любовь от самого своего рождения была слишком безумной и неосуществимой, чтобы я мог сразу ощутить муки, какие испытывала Пердита. Что же следовало мне делать? Сестра не доверилась мне, и я не мог требовать объяснений у Раймонда; это значило бы выдать то, что, быть может, составляло ее заветную тайну. Завтра я добьюсь от Пердиты правды, а тем временем... Пока я был занят этими размышлениями, лорд Раймонд вернулся. Он осведомился о моей сестре, и я передал ее слова. На мгновение задумавшись, он спросил, не намерен ли я возвратиться в Лондон и не угодно ли мне ехать вместе с ним. Я согласился. Большую часть пути лорд Раймонд был задумчив и молчалив. Наконец он сказал:
  - Прошу извинения за мою рассеянность. Дело в том, что нынче вечером Райленд внесет свое предложение, и я обдумываю ответ.
  Райленд был лидером народной партии, человеком неглупым и по-своему красноречивым; он добился разрешения внести в парламент законопроект, объявляющий государственной изменой всякую попытку изменить политический строй и существующие законы. Предложение это было направлено против Раймонда и его стараний восстановить монархию.
  Раймонд спросил, не угодно ли мне сопровождать его сегодня в парламент.
  Помня, что все мое время будет занято попытками узнать что-либо об Адриане, я отказался.
  - Я могу вывести вас из затруднения, - сказал мой спутник. - Вы намерены искать сведений о графе Виндзорском. Я дам их вам прямо сейчас. Он находится в Дункельде51, в поместье герцога Атолского. При первых признаках своего недуга граф Виндзорский стал переезжать с места на место; оказавшись в этом романтическом уголке, он не захотел его покинуть, и мы с герцогом договорились оставить его там.
  Мне был неприятен небрежный тон, каким он сообщил мне это, и я сухо ответил:
  - Благодарю за сведения, я не премину ими воспользоваться.
  - Так оно и будет, Вернэ, - сказал он, - и, если вы остаетесь при своем намерении, я облегчу вам его осуществление. Но сейчас прошу вас присутствовать на сегодняшнем состязании и быть свидетелем моей победы; впрочем, боюсь, что победа обернется для меня поражением. Что я сейчас могу? Мои заветные надежды близки к осуществлению. Бывшая королева отдает мне руку Айдрис; Адриан не может наследовать графство, а в моих руках оно станет королевством. Станет, клянусь Богом! Жалкое Виндзорское графство не удовлетворит того, кто унаследует неотъемлемые права на королевство. Графиня Том I. Глава четвертая 191 не может забыть, что была когда-то королевой; она не захочет оставить детям уменьшенное наследство; ее власть и мой ум восстановят королевский трон, и голова моя будет увенчана короной, - да, я могу это сделать - могу жениться на Айдрис...
  Он остановился, лицо его омрачилось, и выражения его стали быстро меняться под влиянием внутренней борьбы.
  - Любит ли вас леди Айдрис? - спросил я.
  - Что за вопрос! - ответил он, смеясь. - Конечно, полюбит, как и я ее, когда мы поженимся.
  - Это, пожалуй, позднее начало, - сказал я с иронией. - Брак обычно называют могилой любви, но не ее колыбелью. Итак, вы собираетесь полюбить ее, но еще не любите?
  - Не допрашивайте меня, Лайонел. Уверяю вас, что исполню свой долг по отношению к ней. Любовь! Против этого я должен ожесточить свое сердце, изгнать ее и запереться изнутри. Пусть фонтан любви не бьет, пусть вода в нем иссякнет, пусть умрут все страстные помыслы. Я разумею любовь, которая подчинила бы меня себе, а не ту, которой управляю я. Айдрис - премиленькая девочка, и я очень искренне к ней расположен. Только не говорите мне о любви - любви, которая тиранит и смиряет всех тиранов; о любви то повелительнице моей, то рабыне; о ненасытном огне, о неукротимом звере, о ядовитой змее - нет-нет, такой любви я знать не хочу. Итак, Лайонел, согласны ли вы, чтобы я женился на этой молодой особе?
  Он устремил на меня свой проницательный взор; душа во мне возмутилась. Я ответил ему спокойным тоном, но как далека от спокойствия была мысль, стоявшая за моими словами:
  - Нет. Никогда я не соглашусь, чтобы леди Айдрис сочеталась браком с тем, кто ее не любит.
  - Потому что сами любите ее?
  - Не издевайтесь, ваша светлость. Я не люблю, не смею ее любить.
  - Во всяком случае, - продолжал он надменно, - она не любит вас. Я не женился бы и на царствующей особе, не будучи уверен, что сердце ее свободно. Но, Лайонел! Королевство означает могущество, и сладко звучит все связанное с королевской властью. Разве величайшие люди былых времен не были монархами? Монархами были Александр52 и Соломон53, мудрейший из людей.
  Монархом был Наполеон; Цезарь погиб, пытаясь стать им;54 и даже Кромвель, пуританин и цареубийца, стремился к трону55. Отец Адриана выпустил из рук сломавшийся скипетр английских королей. Я выхожу это растение и вознесу его превыше всех цветов земли. Не удивляйтесь, что я охотно сообщил вам, где находится Адриан. Не думайте, что я так подл или так глуп, чтобы идти к власти через обман, и при этом обман столь легко раскрываемый, как правда или ложь о безумии графа. Я только что побывал у него. Прежде чем решить192 Последний человек ся на брак с Айдрис, я хотел еще раз увидеть графа Виндзорского и самому судить о его возможном выздоровлении. Безумие Адриана неисцелимо.
  У меня перехватило дыхание.
  - Не стану, - продолжал Раймонд, - приводить печальные подробности.
  Вы увидите его и сможете судить сами. Впрочем, боюсь, что ваше посещение, бесполезное для него, будет для вас весьма тягостно. У меня самого с тех пор тяжело на сердце. Хотя Адриан мил и кроток даже с помраченным рассудком, я не благоговею перед ним, как вы. Но я отдал бы все надежды на корону и правую руку в придачу, если б это могло его исцелить.
  Голос Раймонда выражал глубочайшее сочувствие.
  - Необъяснимое создание! - воскликнул я. - Куда же все-таки ведут твои действия в лабиринте, где ты, как видно, блуждаешь?
  - В самом деле, куда? Надеюсь, что к короне, золотой короне, усыпанной драгоценностями. И хотя я мечтаю о ней во сне и наяву, неугомонный демон нашептывает мне, что она - всего лишь шутовской колпак и что, будь я мудрее, я отбросил бы ее и выбрал то, что ценнее всех корон Востока и президентских кресел Запада.
  - Что же это за ценность?
  - Узнаете, если я изберу ее, а сейчас я и говорить, и даже думать об этом не смею.
  Он снова умолк, а помолчав, обернулся ко мне уже смеясь. Когда смех его не был презрителен, но был вызван искренней веселостью, красота Раймонда становилась поистине божественной.
  - Вернэ, - сказал он, - первое, что сделаю я, став королем Англии, будет объединение с греками, взятие Константинополя и покорение всей Азии. Я намерен стать воином, завоевателем; слава Наполеона померкнет перед моей, и почитатели, вместо того чтобы посещать его могилу на скале и славить побежденного56, преклонятся перед моим величием и восславят мои свершения.
  Я слушал Раймонда с живейшим интересом. И как было не слушать того, кто силой своего воображения мог править целым миром и отступал лишь тогда, когда пытался управлять собою. Итак, от его слова и от его воли зависело и мое счастье, и судьба всех, кто был мне дорог. Я старался разгадать скрытый смысл его речей. Имя Пердиты не было названо, однако я не сомневался, что именно любовь к ней заставляла Раймонда колебаться. И кто был более достоин любви, чем моя благородная сестра? Кто более заслуживал брака с этим претендентом на корону, чем та, чей взгляд был истинно королевским и которая любила его, как и он ее, хотя ее любовь сдерживалась обидой, а его чувство боролось с честолюбием?
  Вечером мы вместе отправились в парламент. Раймонд, знавший, что в предстоящих дебатах будут обсуждаться и решаться все его планы, был тем не менее беззаботно весел. Войдя в зал заседаний, мы были оглушены шумом, Том I. Глава четвертая 193 подобным жужжанию десяти тысяч ульев. Парламентарии, собравшись кучками, озабоченно и громко переговаривались. Фракция аристократов, наиболее богатых и влиятельных людей Англии, казалась менее взволнованной, чем другие, ибо вопрос должен был обсуждаться без их участия. У камина стоял Райленд со своими сторонниками. Райленд был человеком низкого происхождения, владевшим огромным богатством, унаследованным от отца-промышленника. На годы его молодости пришлось отречение короля и слияние двух палат парламента - палаты лордов и палаты общин. Он сочувствовал этим демократическим переменам и делом своей жизни избрал их упрочение и дальнейшее расширение. Однако с тех пор влияние землевладельцев усилилось, и Райленд сперва ничего не имел против интриг лорда Раймонда, отвлекших многих членов из враждебной Райленду фракции. Но теперь дело зашло слишком далеко. Обедневшее дворянство тоже готово было приветствовать реставрацию монархии, надеясь опять обрести утраченные права и силу. В людях вновь ожил почти угасший монархический дух. Добровольные рабы готовы были подставить шеи под ярмо. Немногие гордые и мужественные души еще оставались столпами общества. Но обывателю наскучило само слово "республика", и многие - были ли они большинством, еще предстояло узнать - стосковались по мишурному блеску монархии. Райленд начал сопротивление. Он заявил, что монархическая партия усилилась лишь благодаря его попустительству, но долее такой снисходительности не будет. Одним мановением руки он смахнет паутину, опутавшую сознание его соотечественников.
  Когда в зал заседаний вошел Раймонд, друзья шумно его приветствовали.
  Столпившись вокруг него, они пересчитывали единомышленников и объясняли, почему к ним теперь примкнут те или иные парламентарии, до тех пор колебавшиеся. Покончив с некоторыми текущими делами, лидеры фракций заняли свои места в палате. Шум голосов продолжался, пока Райленд не поднялся, чтобы произнести свою речь, и тогда стало так тихо, что можно было расслышать малейший шепот. Все глаза устремились на мощную фигуру Райленда, обладавшего весьма звучным голосом и впечатляющей, хотя и лишенной изящества, манерой говорить. С его лица, словно выкованного из металла, я перевел взгляд на Раймонда, скрывавшего свою озабоченность улыбкой; но губы его порой вздрагивали, а рука конвульсивно сжимала край скамьи, на которой он сидел.
  Райленд начал с восхвалений нынешнему состоянию Британской империи.
  Он напомнил слушателям былые годы, постоянные раздоры, во времена наших отцов доходившие едва ли не до гражданской войны, отречение покойного короля и основание республики. Описывая эту республику, он показал, что каждому жителю она дает возможность достичь высокого положения вплоть до положения главы государства. Он сравнил монархическую и республиканскую идеи; показал, что первая духовно порабощает людей, вторая же способна под194 Последний человек нять последнего из граждан до великих и добрых дел. Он показал, что Англия сделалась могущественной, а жители ее - отважными и мудрыми именно благодаря свободе, которой они пользуются. Во время его речи все сердца наполнялись гордостью, все лица сияли радостью от сознания того, что каждый был англичанином, а значит, участвовал в создании благоденствия, о котором говорил оратор. Воодушевление Райленда возросло, глаза его загорелись, голос зазвучал страстно.
  - Есть человек, - продолжал он, - который желает изменить все это и вернуть нас ко временам наших раздоров и нашей слабости, который одному себе стремится присвоить честь, принадлежащую каждому рожденному в Англии, который свое имя хочет поставить выше имени страны.
  Тут я увидел, что Раймонд изменился в лице; он отвел взор от оратора и потупился. Взгляды слушателей обращались то на одного из них, то на другого; но голос выступавшего наполнял их слух, гром его разоблачений влиял на умы. Сама смелость речи Райленда придавала ей вес; каждый знал, что он говорит правду, - правду, которую все сознавали, хотя и не признавали. Он срывал с реальности маску. Раймонд, до тех пор действовавший келейно, оказался приперт к стенке, как увидели все, кто следил за выражением его лица. В заключение Райленд предложил объявить всякую попытку восстановить королевскую власть государственной изменой а всякого, кто попытается посягнуть на существующую форму правления, - изменником. Конец его речи был встречен аплодисментами и громкими приветственными возгласами.
  Когда предложение Райленда было поддержано, поднялся лорд Раймонд.
  Лицо его было спокойным и ласковым, все движения - как бы успокаивающими, мелодичный голос зазвучал словно флейта после громкого органного голоса его противника. Он сказал, что поддерживает предложение уважаемого члена парламента, с одной лишь небольшой поправкой. Он также готов вспомнить былые времена - борьбу наших отцов и отречение короля. Славный последний монарх Англии с истинным благородством и величием принес себя в жертву тому, что называли благом страны, сложив с себя власть, удерживать которую можно было лишь ценою крови его подданных. В благодарность ему эти подданные - называемые не подданными, но друзьями и равными - навечно присудили ему и его семье некоторые привилегии. Им было отведено обширное поместье и отдано первое место среди пэров Англии. Можно, однако, предположить, что венценосное семейство не забыло прошлого своего положения, и было бы жестокостью, в случае попытки его наследника вернуть себе то, что принадлежит ему по праву наследования, карать его наравне с другими претендентами. Оратор не говорит, что одобряет такую попытку, но считает, что она была бы проступком извинительным и если бы не доходила до объявления войны, то заслуживала бы снисхождения. В предлагаемой поправке он просит, Том I. Глава пятая 195 чтобы в законе было сделано исключение для любого, кто стал бы претендовать на престол, основываясь на правах графов Виндзорских.
  Прежде чем закончить свою речь, Раймонд живыми и яркими красками изобразил великолепие королевства в сравнении с коммерческим республиканским духом. Он заверил, что при монархии, как и ныне, любой человек в Англии может достичь высокого положения и власти - кроме одного лишь единственного поста, более высокого и благородного, чем те, какие может дать робкое правительство торговцев. И кроме этого исключения, в чем было бы отличие от нынешнего положения вещей? Сейчас список кандидатов на пост протектора поневоле ограничен немногими богатыми и влиятельными лицами и можно опасаться, что раздражение, возникающее каждые три года в борьбе за этот пост, для беспристрастного взора перевешивает все преимущества.
  Едва ли сумею я передать плавное изящество выражений и остроумные шутки, которые усилили впечатление от этой речи. Вначале звучавшая несмело, она сделалась уверенной; изменчивое лицо Раймонда засияло каким-то сверхчеловеческим светом; голос его очаровывал, словно музыка.
  Мне незачем описывать дебаты, последовавшие за его речью.
  Представители фракций облекли вопрос в принятый лицемерный жаргон, скрыв простой смысл сказанного Раймондом в целом потоке слов. Предложение Райленда было отвергнуто; он удалился в ярости и отчаянии, а ликующий Раймонд ушел мечтать о своем будущем королевстве.
  Глава пятая57
  Бывает ли любовь с первого взгляда? А если бывает, чем отличается она от любви, медленно выросшей из долгого общения? Быть может, она не столь длительна, но, пока длится, выражается с такой же силой. Мы блуждаем среди людей как в лабиринте, не зная радости, пока не обрели ключ, выводящий из лабиринта в рай. Все существо наше, бесформенное и темное, точно незажженный факел, пробуждается от этого огня, огня жизни; от него светит нам луна и сияет солнце. Не все ли равно, будет ли огонь высечен из кремня, заботливо раздут и медленно передан темному фитилю или сила его, мгновенно перейдя к родственной силе, сразу вспыхнет нам надеждой и путеводной звездой? Что-то забилось в самой глубине моего сердца, и со всех сторон окутала меня, точно плащом, цепкая Память. В каждом наступавшем мгновении чувства мои были новыми, не теми, что в прошлом. Дух Айдрис реял в воздухе, которым я дышал; глаза ее все время смотрелись в мои; запомнившаяся мне улыбка ослепляла меня; я шел, нет, не во тьме и не в пустоте, но в пространстве, освещенном новым, ярким светом, слишком ярким для зрения смертного. На каждом листке, на каждой малой частице вселенной (как на гиацинте слово ai58) начертан был мой талисман: "Она живет! Она есть!" Я не успел еще разобраться в своем 196 Последний человек чувстве, не заставил себя обуздать неукротимую страсть; в одной мысли, в одном чувстве была вся моя жизнь.
  А между тем жребий был брошен - Айдрис станет женой Раймонда. В ушах моих уже звучали веселые свадебные колокола; я слышал, как приветствует новобрачных народ; честолюбец орлиным полетом взлетел к трону. Ему достанется и любовь Айдрис. Но нет! Она не любит его; она меня назвала своим другом, мне улыбнулась и мне вверила свои надежды, судьбу Адриана. Эта мысль растопила ужас, леденивший мою кровь, я ожил, прилив любви и жизни поднялся высоко, чтобы смениться отливом при новых изменениях в моих мыслях.
  Дебаты окончились лишь к трем часам ночи. Душа моя была в смятении.
  Я быстро шагал по улицам, сам поистине безумен в ту ночь. Моя любовь, которую я с минуты ее зарождения назвал гигантом, боролась с отчаянием. Сердце мое - поле этой битвы - было ранено железной пятой одного из сражавшихся, увлажнено слезами второй. Взошла заря, ненавистная мне; я вернулся к себе, бросился на постель и заснул, - но был ли то сон? - ибо мысль моя не уснула, любовь и отчаяние все еще боролись, и я метался в нестерпимой муке.
  Пробудившись, я не сразу пришел в себя. Я ощущал какой-то тяжкий гнет, не понимая его причины. Мне казалось, что я вхожу в зал совета собственного мозга и допрашиваю собравшихся там министров мысли. Но скоро, слишком скоро я вспомнил все - и существо мое содрогнулось от мук; я понял, что был рабом!
  Внезапно, не дав доложить о себе, ко мне вошел лорд Раймонд. Он был весел и напевал тирольскую песню о свободе;59 приветливо кивнув мне, он раскинулся на оттоманке, напротив копии бюста Аполлона Бельведерского60.
  После нескольких незначащих замечаний, на которые я отвечал весьма сухо, он воскликнул, глядя на бюст:
  - Говорят, я похож на этого победителя! Неплохая мысль! Пусть его голову чеканят на новых монетах. Для моих верных подданных это будет знаком моих грядущих успехов.
  Он произнес это весело и добродушно и улыбнулся, но не презрительно, а словно подшучивая над собой. И вдруг лицо его омрачилось, и резким тоном, иногда прорывавшимся у него, он вскричал:
  - Славно я вчера сражался! Такой победы я не одерживал и в Греции.
  Теперь я первый человек в государстве; я - герой всех песен, распеваемых на улицах, и за меня молятся все старушки. А что думаете вы? Ведь вы полагаете, что можете читать в человеческой душе, подобно тому как озеро на вашей родине отражает каждую складку и расщелину окружающих холмов. Скажите же, что вы думаете обо мне? Кто я? Будущий король? Ангел или демон?
  Его иронический тон ранил мое исстрадавшееся сердце. Я был уязвлен дерзостью Раймонда и ответил с горечью:
  Том I. Глава пятая
  197
  - Есть такой дух, не ангел и не демон, и место его - в преддверии ада. Лицо Раймонда побледнело, побелели даже задрожавшие губы. Его гнев лишь распалил мой собственный, и я ответил ему решительным и твердым взглядом; но он вдруг отвел глаза, опустил их, и его темные ресницы увлажнились слезами. Я смягчился и добавил, невольно смущаясь:
  - Но вы-то не таковы, милорд.
  Сказав это, я умолк, видя его волнение.
  - Нет, - вымолвил он наконец, поднимаясь и кусая губы, чтобы сдержаться, - нет, я именно таков! Вы не знаете меня, Вернэ. Ни вы, ни вчерашние наши слушатели, ни кто-либо другой во всей Англии не знает обо мне ничего.
  По-видимому, я буду избран королем, рука моя готова взять скипетр, голова уже чувствует на себе корону. Кажется, что я обладаю силой, мощью и победой, что я стою крепко, словно колонна, держащая свод; а между тем я - тростинка! Я честолюбив и достигаю цели; сбылось то, что я видел во сне, на что надеялся наяву; меня ждет королевство, мои враги повержены. Но вот, - и он с силой ударил себя в грудь, - вот где мятеж, вот где препятствие, вот где деспот! Я могу выпустить из него всю кровь, но, пока оно бьется, я его раб.
  Голос его прерывался; он опустил голову и заплакал, закрыв лицо руками.
  Я еще страдал от собственной потери, но это зрелище ужаснуло меня; и я не в силах был прервать такой приступ отчаяния. В конце концов он миновал; упав на оттоманку, лорд Раймонд несколько минут оставался неподвижен, и только изменчивые черты его лица отражали сильную внутреннюю борьбу.
  Наконец он поднялся и сказал обычным своим тоном:
  - Время не ждет, Вернэ; мне пора. Не забыть бы главное, что я должен здесь сделать. Прошу вас завтра ехать со мной в Виндзор. Мое общество никак вас не скомпрометирует, и, так как это, вероятно, будет последней услугой, хорошей или дурной, какую вы можете мне оказать, прошу вас не отказать мне.
  Он почти застенчиво протянул мне руку.
  "Да, - быстро решил я, - мне надо быть свидетелем последнего акта этой драмы". К тому же выражение лица Раймонда покорило меня; я вновь ощутил дружеское расположение к нему и сказал, что буду к его услугам.
  - Не премину этим воспользоваться, - сказал он весело. - Вот как мы сделаем. Будьте у меня завтра в семь часов утра, оставайтесь верным и скромным и скоро станете первым лордом королевской опочивальни61.
  С этими словами он быстро вышел, одним прыжком вскочил в седло и простился со мной, смеясь и делая вид, будто протягивает мне руку для поцелуя. Оставшись один, я мучительно старался разгадать причину его просьбы и предугадать завтрашние события. Время прошло незаметно; мысли роились у меня в голове, нервы были напряжены до предела, и я сжимал руками пылающую голову, словно мои горячие руки могли принести ей облегчение.
  198
  Последний человек
  Наутро я был точен; лорд Раймонд уже ждал меня. Мы сели в его карету и поехали в Виндзор. Я сдерживался и решил ничем не выдавать своей внутренней тревоги.
  - Какую ошибку совершил Райленд, - сказал лорд Раймонд, - думая в тот вечер победить меня. Он говорил хорошо, очень хорошо. Но такая речь имела бы больше успеха, будь она обращена ко мне одному, а не ко всему сборищу глупцов и мошенников. Наедине с ним я выслушал бы его, готовый внять доводам рассудка; но когда он попытался победить меня на моей территории и моим же оружием, он меня раззадорил и произошло то, чего следовало ожидать.
  Недоверчиво усмехнувшись, я ответил:
  - Я разделяю взгляды Райленда и готов, если вам угодно, повторить все его доводы. Посмотрим, побудит ли это вас сменить роялистские взгляды на патриотические.
  - Повторять не стоит, - сказал Раймонд, - ибо я отлично их помню и могу добавить много собственных, неотразимо убедительных.
  Он не продолжал; ничего не сказал и я. Несколько миль мы проехали в молчании, пока не предстали нам живописные виды полей, чередующихся с тенистыми рощами и парками. Произнеся несколько слов об окрестных поместьях, Раймонд заметил:
  - Философы называют человека микрокосмом природы и находят в движениях нашей души параллели с явлениями окружающего нас мира. Этой теорией я нередко забавлялся и в часы досуга упражнял свое остроумие, отыскивая такие сходства. Разве не говорит лорд Бэкон, что "переход от диссонанса к консонансу, рождающий сладчайшую музыку, подобен нашим чувствам, которые особенно укрепляются вслед за некоторым разладом"?62 Страсть подобна морскому приливу, и рождается он самой природой человека. А добродетели наши - не те ли зыбучие пески, которые видны при отливе и тихой погоде; но стоит набежать волнам и ветру, и бедняга, уповавший на прочность песков, чувствует, как они уходят у него из-под ног. Обычаи света, его требования и его уроки - все это ветра, устремляющие нашу волю, точно облака, в одном направлении; но стоит подняться буре, будь то любовь, ненависть или честолюбие, как облака понесутся назад, победно сопротивляясь ветрам.
  - Да, - ответил я, - но природа всегда покорна, тогда как в человеке есть действенное начало, способное управлять судьбою или хотя бы менять галсы, пока не удается как-то обойти ее.
  - В ваших доводах больше внешнего правдоподобия, чем истины, - сказал мой спутник. - Разве мы создаем себя сами, разве сами выбираем себе склонности и способности? Я, например, кажусь себе инструментом со струнами и ладами - но я не в силах поворачивать колки или переводить свои мысли из одной тональности в другую.
  Том I. Глава пятая
  199
  - Быть может, - заметил я, - бывают музыканты более искусные. - Я говорю не о других, а о себе, - ответил Раймонд, - и почему бы именно мне не служить примером? Я не могу настроить свое сердце на заданный тон или играть на своей воле. Мы не выбираем себе ни родителей, ни сословия; нас воспитывают другие люди или обстоятельства, и это воспитание, вместе с прирожденными склонностями, и есть та почва, на которой растут наши желания, страсти и побуждения.
  - В том, что вы говорите, много правды, - сказал я. - Однако этой теории никто не следует. Кто из нас, находясь перед выбором, говорит себе: я поступлю так, ибо вынужден? Разве мы, напротив, не ощущаем в себе свободу воли, и пусть это будет заблуждением, но разве не ему мы подчиняемся в нашем решении?
  - Вот именно! - ответил Раймонд. - И это еще одно звено неразрывной цепи. Если я сейчас решусь на поступок, который развеет мои надежды и сорвет с меня королевскую мантию, чтобы облачить в одеяние простого смертного, будет ли это с моей стороны изъявлением свободной воли?
  Пока он говорил, я заметил, что мы едем не обычной дорогой в Виндзор, а через Энглфилд-Грин63, к Бишопгейтскому лугу. Я стал догадываться, что нашей целью была не Айдрис и что мне предстоит стать свидетелем сцены, которая решит судьбу Раймонда - и Пердиты. Как видно, Раймонд всю дорогу колебался; нерешительность чувствовалась и в каждом его движении, когда мы уже входили в домик Пердиты. Я наблюдал за ним и решил, что, если его колебание продолжится, я помогу Пердите побороть себя и призову ее отвергнуть любовь того, кто колеблется между короной и ею, чьи достоинства и любовь ценнее королевства.
  Мы застали ее в увитой цветами беседке, за чтением газеты, сообщавшей о дебатах в парламенте, которые очевидно лишали мою сестру всякой надежды. Эта безнадежность читалась в ее угасшем взоре и безжизненной позе.
  Печаль затуманила красоту Пердиты и выражалась в частых глубоких вздохах.
  Ее вид оказал на Раймонда немедленное действие: глаза его засветились нежностью, раскаяние внушило ему серьезные и искренние слова. Он сел подле нее и, взяв из ее рук газету, сказал:
  - Ни слова более не прочтет моя милая Пердита об этом состязании безумцев и глупцов. Я не позволю вам узнать всю глубину моего заблуждения, иначе вы станете презирать меня. Но поверьте, что в этой словесной войне меня вдохновляло желание предстать перед вами не побежденным, а победителем.
  Пердита смотрела на него с изумлением. Ее выразительное лицо озарилось нежностью; просто увидеть его уже было счастьем. Но радость ее тут же омрачилась горькой мыслью; она опустила глаза, стараясь не дать волю слезам.
  200
  Последний человек
  - Перед вами, дорогая, - продолжал Раймонд, - я не стану притворяться и казаться иным, чем я есть. Слабый и недостойный, я вызвал бы у вас скорее презрение, чем любовь. Однако вы любите меня - я это чувствую и знаю; на этом я основываю свои лучшие надежды. Если бы вами руководила гордость или даже рассудок, вы могли бы отвергнуть меня. Сделайте это, если ваша высокая душа не может принять мое слабоволие и снизойти до меня.
  Отвернитесь от меня, если хотите, если можете. Если вся душа ваша не побуждает вас к прощению, если все сердце ваше не открывается мне, тогда отвергните меня, никогда не говорите больше со мною, ибо я - хоть и грешен перед вами и едва ли заслужил прощение, - я тоже горд; ваше прощение должно быть полным, и дар вашей любви ничем не ограничен.
  Пердита опустила взор, смущенная, но счастливая. Ее стесняло мое присутствие; она не смела встретить взгляд своего возлюбленного, не решалась заговорить, чтобы уверить его в своей любви. Она покраснела, и печальное выражение ее лица сменилось счастливым. Раймонд обнял ее за талию и продолжал:
  - Я не стану отрицать, что колебался между вами и высшей надеждой, какую может питать человек; но я не колеблюсь более. Возьмите меня, творите из меня что хотите; владейте навеки моим сердцем и душой. Если вы откажетесь составить мое счастье, я нынче же покину Англию и никогда сюда не вернусь. Лайонел, вы слышите меня, будьте же свидетелем; убедите вашу сестру простить обиду, которую я ей нанес; убедите ее быть моею.
  - Меня не нужно убеждать, - сказала Пердита, краснея. - Нужны лишь ваши обещания, и сердце шепчет мне, что им можно верить.
  В тот же вечер мы втроем прогуливались в лесу. С говорливостью, свойственной тем, кто счастлив, они поведали мне историю своей любви. Приятно было видеть, как счастливая любовь превратила надменного Раймонда и сдержанную Пердиту в веселых, щебечущих детей; как оба они утратили обычное достоинство. Всего лишь два дня назад лорд Раймонд, с озабоченным лицом и тревогой в сердце, употреблял все свои силы на то, чтобы заставить смолкнуть противников и убедить законодателей Англии, что он сумеет удержать в руках скипетр, и перед ним уже проносились видения будущей власти, войны и победы. Сейчас, шаловливый точно мальчик, резвящийся под любящим взором матери, он прижимал к губам маленькую ручку Пердиты и не желал ничего более; а она, сияя счастьем, глядела в зеркальный пруд, но любовалась не собою, а отражением своего возлюбленного, впервые рядом, впервые вместе с ней.
  Я немного удалился от них. Если они наслаждались взаимной любовью, то ко мне вернулась надежда. Я смотрел издали на царственные башни Виндзорского замка. Высока и крепка стена, отделяющая меня от моей Звезды. Но преодолима. Ему она принадлежать не будет. Цвети еще несколько лет в родном саду, прекрасный цветок, пока я трудом и терпением не заслужу право Том I. Глава пятая 201 сорвать тебя. Не отчаивайся, не вели отчаиваться и мне. Что должен я сделать сейчас? Прежде всего - найти Адриана и вернуть его ей. Терпение и неутомимая, ласковая забота исцелят его, если он, как говорит Раймонд, и впрямь безумен; решимость и отвага спасут его, если он коварством заключен в тюрьму.
  Когда влюбленные снова присоединились ко мне, мы вместе сели ужинать в беседке. Это был поистине волшебный ужин. Хотя воздух был напоен ароматами фруктов и вин, мы не ели и не пили; мы не замечали даже красоту ночи; внешние предметы ничего не могли прибавить к восторгу влюбленных, а я был погружен в задумчивость. Около полуночи Раймонд и я простились с моей сестрой, чтобы вернуться в город. Раймонд был необычайно весел, то и дело что-то напевал; каждая его мысль и все, что было вокруг нас, освещались этой веселостью. Меня он обвинил в дурном настроении, унынии и зависти.
  - Это не так, - сказал я, - хотя признаюсь, что занят мыслями не столь радужными, как ваши. Вы обещали помочь мне свидеться с Адрианом.
  Умоляю вас сдержать обещание. Я не могу медлить здесь, мне надо утешить, быть может, исцелить моего первого и лучшего друга. Я немедленно отправляюсь в Дункельд.
  - Эх ты, сыч! - ответил Раймонд. - Как ты портишь мне счастливые минуты, напоминая об этой печальной руине, более печальной, чем обломок колонны среди поля, заросшего сорняками. Ты мечтаешь излечить его? Даже Дедал не запутал Минотавра так, как безумие опутало и держит в плену рассудок Адриана. Ни тебе, ни другому Тезею не удастся пробраться по лабиринту; нить, кажется, осталась в руках у некой жестокой Ариадны64.
  - Вы намекаете на Эвадну Займи; но ведь она уехала из Англии.
  - А если бы и была здесь, - сказал Раймонд, - я не посоветовал бы ей увидеться с Адрианом. Лучше полностью погрузиться в безумие, чем страдать от неразделенной любви. Длительная болезнь, вероятно, изгладила образ Эвадны в его душе; лучше пусть он не возникает там вновь. Вы увидите Адриана в Дункельде; твой друг кроток и послушен, бродит по лесу и по холмам или сидит у водопада, слушая его шум. Ты увидишь - в волосах у него цветы, взор полон неясной думы, голос прерывается, от исхудалого тела осталась одна тень. Он собирает цветы и травы и плетет из них гирлянды; или пускает по ручью сухие листья и кусочки коры; радуется, когда они плывут, и рыдает, когда тонут.
  Клянусь Небом! Увидев его таким, я заплакал впервые с детских лет.
  Я и без этого рассказа все сильнее стремился скорее увидеть Адриана и только не мог решить, нужно ли перед этим пытаться увидеть Айдрис. Мои сомнения разрешились на следующий день. Ранним утром Раймонд явился ко мне с известием, что Адриан опасно занемог и его ослабевшее тело едва ли справится с недугом.
  202
  Последний человек
  - Завтра, - сказал Раймонд - мать и сестра Адриана поедут в Шотландию, чтобы еще хоть раз увидеть его.
  - А я еду туда сегодня же! - воскликнул я. - Немедленно нанимаю воздушный шар и буду там не позднее чем через двое суток, а при попутном ветре и еще раньше. Прощайте, Раймонд, вы избрали в жизни благую участь. А меня радует такой оборот дела. Я боялся безумия, но не болезни. Предчувствие говорит мне, что Адриан не умрет; быть может, его болезнь окажется кризисом и к нему вернется рассудок.
  Все благоприятствовало моей поездке. Воздушный шар поднялся на высоту около полумили; он быстро помчался с попутным ветром, рассекая крыльями податливый воздух. Несмотря на печальную цель путешествия, все бодрило меня: ожившая в душе надежда, быстрый полет воздушного катера и благоуханный воздух, пронизанный солнцем. Мой пилот едва касался оперенного руля; легкие, широко раскинутые крылья издавали успокаивающий шелест65.
  Внизу виднелись долины и холмы, потоки и поля. Быстро и безопасно, не встречая препятствий, мчались мы по воздуху, словно дикие лебеди в их весеннем полете. Машина повиновалась малейшему движению штурвала; ветер дул с нужной силой; ничто не мешало нашему полету. Такова была власть человека над стихией; власть, которой он долго добивался и наконец приобрел; но она была давно предсказана королем поэтов, чьи строки я прочел пилоту, и он очень удивился, узнав, сколько столетий назад они были написаны:66 Ах, ум людской! Немало всяких зол, Но также и чудес на свет ты произвел.
  Глядишь - и человек, подобно птице,
  Смог в небеса бесстрашно устремиться.
  Мы приземлились в Перте;67 несмотря на утомление от долгих часов, проведенных в воздухе, я не стал отдыхать; просто сменив способ передвижения, продолжил свой путь не по воздуху, а по суше. Когда я достиг холмов Дункельда, вставало солнце. Спустя века Бирнамский холм был вновь одет молодым лесом;68 более старые сосны, посаженные в начале девятнадцатого столетия тогдашним герцогом Атолским69, придавали торжественности прекрасному пейзажу. Утреннее солнце золотило верхушки сосен. Выросший в горах, я был весьма восприимчив к красотам природы, и сейчас, когда мне предстояло вновь свидеться с любимым и, быть может, умирающим другом, вид этих дальних лучей странно взволновал меня; я увидел в них добрые предзнаменования для Адриана, от жизни которого зависело мое счастье.
  Бедняга! Он лежал на одре болезни; лицо его горело в лихорадочном жару, глаза были полузакрыты, неровное дыхание с трудом вырывалось из груди. И все же видеть друга таким было менее мучительно, чем если бы болен был его дух, а тело исправно выполняло свои функции. Я сел у изголовья Адриана и Том I. Глава пятая 203 уже не оставлял его ни днем, ни ночью. Горько было видеть его между жизнью и смертью; знать, что румянец на щеках означает сжигающий его тело жар; слышать, как он стонет, и, быть может, никогда уже не услышать его ласковых и мудрых речей; видеть, как мечется его тело, которое скоро могут окутать смертным саваном. Три дня и три ночи мне казалось, что судьба не сулит ничего иного, и сам я от тревоги и бессонных ночей сделался похожим на призрак.
  Наконец глаза его приоткрылись; они приоткрылись с трудом, но взгляд их был осмысленным. Адриан был бледен и слаб, но черты его лица уже смягчились наступавшим выздоровлением. Он узнал меня. Мой кубок радости наполнился до краев, когда он пожал мне руку, которая теперь пылала жаром больше, чем у него, и произнес мое имя. Никаких следов безумия не осталось в нем, и ничто не омрачало моей радости.
  В тот же вечер приехали его мать и сестра. Графиня Виндзорская от природы наделена была сильными чувствами, но очень редко позволяла волнениям сердца отражаться на своем лице. Нарочитая неподвижность черт, медленная и ровная речь, тихий, но немелодичный голос - все это было маской, скрывавшей нетерпеливый характер и сильные страсти. Внешностью она ничуть не походила на своих детей; ее сверкающие темные глаза с их гордым выражением отнюдь не напоминали голубые, ласково и открыто глядящие глаза Адриана и Айдрис. Движения ее были величавы, но ничто в ней не располагало к себе.
  Высокий рост и стройный стан, черные волосы, лишь слегка тронутые сединой, все еще красивое лицо с высоким лбом и чуть излишне широкими бровями - все это не могло не поражать и даже не внушать некоторый страх. Айдрис при всей ее кротости была, кажется, единственным существом, способным сопротивляться своей матери. В ней было то бесстрашие и прямодушие, которые не посягают на свободу других, но защищают свою как нечто священное.
  Графиня не удостоила мой измученный вид ни одним благосклонным взглядом; позже она лишь холодно поблагодарила меня за старания. Не так поступила Айдрис. Конечно, прежде всего она взглянула на брата. Взяв Адриана за руку, она, склонясь, поцеловала его в глаза и склонилась над ним, полная любви и сочувствия. Когда Айдрис стала благодарить меня, на глазах ее блестели слезы. Она благодарила так горячо, что голос ее прерывался; но приветливые слова звучали от этого еще милее. Мать ее пристально наблюдала за нами, и я понял, что она намерена отстранить меня. Теперь, когда прибыли родные, я буду уже не нужен ее сыну. Я был утомлен и болен, но решил не покидать своего поста и только не знал, как настоять на этом. Тут Адриан, подозвав меня и взяв за руку, попросил не оставлять его. Мать, не подавая виду, что слышит, тотчас поняла и вынуждена была уступить.
  Последующие дни были для меня мучительными, и я порой сожалел, что не подчинился желанию высокомерной дамы, которая следила за каждым моим движением и превратила радостные заботы о друге в нечто тягостное и раз204 Последний человек дражающее. Ни в одной женщине дух не преобладал над телом так, как в графине Виндзорской. Он подчинил себе ее аппетиты и даже естественные потреби носги. Она мало спала и почти ничего не ела; тело, очевидно, было для нее всего лишь механизмом, необходимым для выполнения ее замыслов, но не приносившим ей ничего приятного. В человеке, способном настолько победить свою животную природу, есть нечто пугающее - если только это не является победой высочайшей добродетели. Не без страха видел я, как графиня бодрствовала, когда все спали; как обходилась без явсгв, когда даже я - от природы воздержанный, особенно теперь, когда меня не оставила еще лихорадка, - все же подкреплял себя пищей. Она решила лишить меня влияния на ее детей или хотя бы уменьшить его и расстраивала мои планы с жесткой, упорной, прямо-таки нечеловеческой решимостью. Мы безмолвно признали между собою состояние войны. Разыгралось немало сражений, когда мы не произнесли ни единого слова и едва ли даже обменялись взглядами, но были полны решимости не уступать друг другу. Графиня располагала всеми преимуществами ее положения, так что побежден бывал я; побежден, но не покорен.
  И я затосковал. Тоска и нездоровье наложили отпечаток и на мое лицо.
  Адриан и Айдрис видели это, но приписывали пережитым мною бессонным и тревожным ночам у постели больного; друзья убеждали меня отдохнуть и позаботиться о себе, меж тем как я заверял их, что лучшее лекарство - их участливость и выздоровление больного, которое мы замечали ежедневно. Щеки Адриана порозовели; исчезла мертвенная бледность, заставлявшая опасаться за его жизнь. Такова была драгоценная награда за мои заботы; и милостивые небеса наградили меня сверх меры, когда к этому добавились благодарные улыбки Айдрис.
  Несколько недель спустя все мы покинули Дункельд. Айдрис и ее мать сразу отправились в Виндзор, а мы с Адрианом поехали медленнее и с частыми остановками, ибо он все еще был слаб. Плодородные местности Англии, которые мы проезжали, восхищали моего спутника, из-за болезни долго не видевшего красот природы. На нашем пути встречались шумные города и возделанные поля. Землепашцы убирали обильный урожай; женщины и дети, занятые более легкими работами, выглядели счастливыми и здоровыми, и самый вид их радовал сердце. Однажды под вечер, выйдя с постоялого двора, мы прошли тенистой тропой к возвышенности, откуда открывалась широкая панорама холмов и долин, извилистых речек, темного леса и живописных селений. Солнце уже садилось, а тучи, разбредясь по небу, точно остриженные ягнята по полю, золотились в его прощальных лучах; дальние холмы еще были освещены; шум вечерних работ достигал нашего слуха, смягченный расстоянием. Адриан, ощущавший всю бодрость вернувшегося здоровья, всплеснул руками и воскликнул в восторге:
  Том I. Глава пятая
  205
  - О, сколь счастлива земля и населяющие ее! Человек! Господь воздвиг тебе роскошный дворец, и ты достоин обитать в нем70. У наших ног расстилается зеленый ковер, над головами у нас лазурный свод. Внизу - поля, где все рождается и зреет; вверху - небо, объемлющее все сущее. В этот вечерний час, в час отдыха, кажется, будто все сердца поют гимн любви и благодарения; а мы, подобно древним жрецам, поднявшись на вершину, облекаем эту песнь словами.
  Только Благой Промысл мог возвести величавое здание, где нам суждено жить, и создать законы, которыми оно управляется. Если бы конечной целью нашей было всего лишь существование, а не счастье, к чему тогда изобилие и роскошь, которыми мы наслаждаемся? Зачем было бы столь прекрасным место нашего обитания, а прирожденные инстинкты сопряжены с приятными ощущениями? Само поддержание жизни в нашем теле доставляет наслаждение, ибо плоды, которыми мы питаемся, окрашены в роскошные цвета, обладают сладостным ароматом и приятны на вкус. Разве все это было бы так, если бы Он не был всеблагим? Жилища нужны нам для защиты от непогоды; но взгляни, какие материалы припасены для них: деревья с их лиственным убранством и камни, которые так приятно разнообразят пейзаж.
  Но вместилищем Всеблагого Духа являются не одни лишь творения природы. Заглянем в душу человека, где царит мудрость, где воображение погружает свою кисть в краски более прекрасные, чем даже цвета заката, и окрашивает этими яркими тонами повседневную жизнь. Воображение - вот щедрый дар, достойный дарителя. Оно стирает с действительности ее свинцовый налет и от пустынного моря жизни манит нас в свои блаженные сады и рощи. А Любовь?
  Разве она не божественный дар? Любовь и ее дитя, Надежда, способны одарить бедного богатством, слабого - силою, скорбящих - радостью.
  Моя судьба не была счастливой. Я испытал горе; я побывал в мрачном лабиринте безумия и выбрался оттуда едва живым. И все же я благодарю Бога за то, что жил! За то, что узрел Его престол - небо и Его подножие - землю. Я рад, что видел смену дня и ночи, солнце - источник света - и кроткую странницу луну; что видел огненные цветы неба и цветы - эти звезды земли; что видел посев и жатву. Я рад, что узнал любовь, узнал и сочувствие ближним в их радостях и горестях. Сейчас я рад тому, что в сознании моем текут мысли, подобно тому, как течет кровь в жилах; само существование есть радость, и я благодарю Бога за то, что живу!
  И вы, счастливые питомцы матери-земли, разве не вторите вы моим словам? Вы, связанные естественными узами спутники, друзья, любовники! Отцы, радостно трудящиеся для своих чад; женщины, при взгляде на своих детей забывающие о муках деторождения; дети, которые "не трудятся и не прядут", но любят и любимы!
  206
  Последний человек
  О, если бы из нашего земного дома были изгнаны болезни и смерть; если бы ненависть, тиранство и страх не гнездились более в сердцах людей; если бы каждый мог обрести в своем ближнем брата, а на просторах земли убежище; если бы иссякли источники слез и уста не произносили более слов скорби. О Земля, ты покоишься под благостным оком Неба! Может ли зло посещать тебя, может ли горе сводить в могилу несчастных детей твоих? Молчите об этом, чтобы демоны не услышали и не возликовали! Выбор - в наших руках. Стоит нам пожелать - и наше обиталище станет раем. Ибо воля человека всемогуща, о нее тупятся стрелы смерти; воля облегчает страждущим их недуги и отирает слезы скорбящих. Чего же стоит человек, если он не обратит все силы свои на помощь ближним? Душа моя - лишь слабая искорка, тело хрупко как волна на излете, но я посвящаю все силы ума и тела, что остаются мне, одной лишь этой цели и беру на себя служение счастью ближних!
  Голос Адриана дрожал, он возвел к небу глаза и прижал к груди руки; все его хрупкое существо изнемогало от слишком сильных чувств. Жизнь теплилась в нем, как мерцает на алтаре пламя, угасающее над пеплом жертвы, угодной Небесам.
  Глава шестая
  Когда мы приехали в Виндзор, оказалось, что Раймонд и Пердита отправились на континент. Я поселился в домике сестры, радуясь будущей жизни вблизи Виндзорского замка. Удивительно, что, породнившись благодаря браку Пердиты с одним из богатейших людей Англии и связанный теснейшей дружбою с самым знатным ее лицом, я был беднее, чем когда-либо в жизни. Зная взгляды лорда Раймонда, я никогда, даже пребывая в крайней нужде, не обратился бы к нему за помощью. Что касается Адриана, то напрасно я повторял себе, что его кошелек всегда открыт для меня и что, единые душою, мы и богатством должны бы владеть сообща. Я никогда не считал его щедрость своей защитой от бедности; я даже спешил отстранить предлагавшиеся мне деньги и лгал, уверяя его, что не имею в них нужды. Мог ли я сказать моему великодушному другу: "Содержи меня в праздности. Ты посвятил свои силы и состояние на благо людям, но можешь ли ты столь дурно их направить, чтобы позволить бездельничать сильным, здоровым и способным трудиться?"
  Не решался я и просить его употребить свое влияние, чтобы найти мне приличную должность, ибо тогда мне пришлось бы покинуть Виндзор. Я бродил вокруг замка, в тенистых зарослях, а дома оставался наедине с книгами и мечтами. Я изучал мудрость древних и созерцал счастливые стены, приютившие мою любимую. Чтобы занять свой ум, я читал поэтов былых времен, изучал философию Платона и Беркли;71 углублялся в историю Греции, Рима и Англии и следил за тем, что делала владычица моего сердца. По вечерам я мог Том I. Глава шестая 207 видеть тень Айдрис на стене ее покоя; днем созерцал возлюбленную издали в саду или в парке, на верховой прогулке с обычными ее спутниками. Я слышал музыку ее голоса и был счастлив. Мне даже казалось, что, представ перед нею, я могу разрушить чары. Каждую героиню, о которой читал, я наделял красотой и совершенствами Айдрис; такова была Антигона, ведущая слепого Эдипа в рощу Эвменид и совершающая погребальный обряд над Полиником;72 такова была Миранда в уединенной пещере Просперо;73 такова была Гайдэ на песчаном греческом острове74. Я безумствовал от страстной любви, но непобедимая гордость мешала мне хоть чем-нибудь себя обнаружить.
  В то время как я предавался роскошным духовным пиршествам, скудной пищей, которую мне случалось похищать в лесу у белки, пренебрег бы и крестьянин. Признаюсь, меня часто искушала мысль вернуться к беззаконным проделкам юности и подстрелить одного из почти ручных фазанов, смотревших на меня с деревьев своими блестящими глазами. Но они были собственностью Адриана и питомцами Айдрис; и хотя воображение, распаленное голодом, твердило мне, что настоящее их место не в зеленой листве, а на вертеле, в моей кухне, Скрепился духом я и этих яств не ел.
  Итак, я ужинал одними лишь чувствами и только во сне видел "те сладкие блюда"75, что были недоступны мне наяву.
  Однако именно в это время готовилась перемена в моем существовании.
  Сироте, одинокому и заброшенному сыну Вернэ, предстояло соединиться золотой цепью с лучшим обществом и обрести сужденные нам в жизни узы и обязанности. Для меня должны были совершиться чудеса, и общественному механизму мощным усилием был дан обратный ход. Слушай же, читатель, эту повесть о чудесах!
  Однажды, когда Адриан и Айдрис ехали верхом по лесу с матерью и обычными своими спутниками, Айдрис, отозвав брата в сторону от кавалькады, спросила его, что сталось с его другом Лайонелом Вернэ.
  - Как раз отсюда, - ответил Адриан, указывая на домик моей сестры, - можно увидеть его жилище.
  - В самом деле? - удивилась Айдрис. - Но почему, живя так близко, он не навещает нас и не принадлежит к нашему кружку?
  - Сам я часто его навещаю, - ответил Адриан, - но тебе легко догадаться, отчего он не появляется там, где его присутствие кому-то неприятно.
  - Я поняла, - сказала Айдрис, - и, каковы бы ни были его мотивы, я буду уважать их. Но расскажи хотя бы, как проводит он время? Что делает и о чем думает в своем уединении?
  - Милая сестра, - отвечал Адриан, - ты задаешь больше вопросов, чем у меня найдется ответов. Если ты принимаешь в нем участие, почему бы и тебе 208 Последний человек не навестить его? Он сочтет это большой для себя честью, и ты сможешь отчасти вознаградить его за обиды, нанесенные ему судьбою.
  - Я охотно буду сопровождать тебя, - сказала Айдрис, - но не затем, чтобы мы таким образом с ним расплатились. Ведь ты обязан ему жизнью, а это долг неоплатный. Итак, давай завтра приедем сюда вдвоем и навестим его.
  На следующий день, под вечер, несмотря на то что погода испортилась и шел холодный дождь, Адриан и Айдрис вошли в мое жилище. Они застали меня, подобно Курию, за скудным ужином из нескольких плодов. Но своим приходом они доставили мне нечто более драгоценное, чем золотые дары сабинян;76 как мог бы я отвергнуть бесценный дар дружбы? Славные близнецы Латоны, когда они явились на заре мироздания осветить и украсить этот "пустынный мыс"77, не были встречены с большею радостью, чем эти два ангела в моем убогом жилище и благодарном сердце. Мы сидели у очага словно одна семья. Беседа наша не касалась предметов, действительно занимавших каждого, но каждый угадывал мысли другого, и, пока мы говорили о вещах посторонних, глаза наши вели безмолвный разговор о тысяче вещей, которых не вымолвил бы язык.
  Спустя час Адриан и Айдрис покинули меня. Покинули счастливым - невыразимо счастливым. Чтобы рассказать о моем счастье, не нужны слова.
  Айдрис посетила меня! Я увижу ее снова и снова - большего счастья мое воображение не могло представить. У меня будто выросли крылья; ни сомнения, ни страхи, ни даже надежды не тревожили меня. Душа моя вкушала всю полноту радости и блаженства, ничего более не желая.
  Адриан и Айдрис еще не раз побывали в моей хижине. При этих благословенных встречах любовь, представ в обличий пылкой дружбы, все более являла свою непобедимую силу. Айдрис ощущала это. Да, богиня любви, в ее взглядах и движениях я читал твои письмена. В ее голосе мне слышался твой мелодичный голос. Ты готовила нам путь, усеянный цветами и украшенный всеми радостями. Любовь, имя твое не произносилось; ты была там, приподнять над тобой завесу могло лишь время, но не рука смертного. О союзе наших сердец не говорилось вслух; обстоятельства не позволяли прозвучать словам, трепетавшим у нас на устах.
  Торопись же, перо! Спеши запечатлеть то, что было, прежде чем мысль о том, что есть ныне, не остановила руку, которая тобою движет. Если я подниму взор и увижу обезлюдевшую землю, если вспомню, что любимые глаза угасли навек, что "румяные лепестки"78 губ увяли и навсегда умолкли, - умолкну и я!
  Но ты жива, моя Айдрис, вот ты стоишь передо мной! Читатель! В том лесу была полянка; деревья, обступив ее, образовали устланный зеленым бархатом храм любви. Серебристая Темза омывала его; низко склоненная ива купала в воде свои волосы наяды, разметавшиеся под ветром. Ближние дубы приютили целое племя соловьев. Там я и стою сейчас, а рядом со мною Айдрис в Том I. Глава шестая 209 расцвете юности. Напомню, что мне едва исполнилось двадцать два года, а моя любимая встретила свою семнадцатую весну. Река вздулась от осенних дождей и залила низины. Адриан в любимой своей лодке нашел себе опасную забаву - он хочет отломить верхнюю ветку погруженного в воду дуба. Неужели ты устал от жизни, Адриан, что так играешь с опасностью?
  Ветка сорвана, лодка отъезжает, глаза найти со страхом следят за ней; ее относит далеко, и Адриан вынужден причалить ниже по течению, а потом, чтобы вернуться к нам, сделать большой крюк.
  - Причалил! - говорит Айдрис, а он выпрыгивает на берег и машет веткой над головой в знак удачи. - Мы подождем его здесь.
  Мы были с нею вдвоем; солнце село, и соловьи начали свою песню; вечерняя звезда засветилась на еще не потемневшем небе. Голубые глаза Айдрис, моего ангела, устремились на это подобие ее самой.
  - Как мерцает звезда, - сказала она. - Это мерцание - ее жизнь. Его неверный свет словно говорит нам, что жизнь звезды, как и наша здесь, на земле, непрочна и изменчива. Она и любит и боится.
  - Не смотри на звезду, милый друг! - воскликнул я. - Не ищи любовь в ее дрожащих лучах, не гляди на далекие миры в поисках воображаемых чувств.
  Я долго молчал; мучительно долго скрывал желание заговорить с тобой и положить к твоим ногам мою душу, мою жизнь, всего себя. Не смотри же на звезду, любимая! Или нет, смотри, и пусть эта искорка вечности молит за меня, пусть будет моим молчаливым свидетелем и защитником. Моя любовь - как свет этой звезды; пока она не погаснет и не рассыплется, я буду любить тебя.
  Пусть восторги этой минуты будут навсегда сокрыты от глаз бездушного света. Доныне чувствую я, как ее прелестная головка приникла к моему сердцу, до краев полному счастья. Доныне сердце это трепещет и дыхание мое прерывается при воспоминании о нашем первом поцелуе. Медленно и в молчании вышли мы навстречу Адриану, заслышав его шаги.
  Я упросил Адриана зайти ко мне, после того как он проводит сестру домой. В тот же вечер, на тропинке, залитой лунным светом, я излил моему другу всю душу, все ее восторги и надежды. В первый миг лицо его омрачилось.
  - Я мог бы предвидеть это, - сказал он. - Какая же нам предстоит борьба! Прости, Лайонел, и не удивляйся, отчего мысль о столкновении с матерью тревожит меня. Иначе я с радостью признался бы, что сбылись мои надежды и я могу вручить сестру лучшему своему другу. Если ты еще не знаешь, то скоро узнаешь, как люто ненавидит моя мать само имя Вернэ. Я поговорю с Айдрис и сделаю все, что может сделать друг. Ну, а ей, если она сумеет, придется взять на себя защиту своей любви.
  Пока брат и сестра решали, как им лучше попытаться склонить мать на нашу сторону, она, заподозрив, что мы встречаемся, уличила их. Свою дочь 210 Последний человек она обвинила в обмане и в неприличной привязанности к тому, чья единственная заслуга в том, что он - сын распутного любимца ее неразумного отца, и кто сам, несомненно, столь же беспутен, как и отец, которым он хвастает. При этом обвинении глаза Айдрис сверкнули.
  - Я не отрицаю, что люблю Вернэ, - сказала она. - Докажите, что он не стоит любви, и я больше с ним не увижусь.
  - Дорогая матушка, - произнес Адриан, - умоляю вас принять его и не отвергать. Вы удивитесь, как удивляюсь и я, его образованности и блестящим дарованиям. (Да простит меня благосклонный читатель, но я записываю это не из тщеславия. Мысль, что так думал обо мне Адриан, доныне согревает мое одинокое сердце.) - Глупый, безумный мальчишка! - гневно вскричала графиня. - Своими бреднями ты решил свести на нет все мои старания возвеличить тебя! Но я не допущу, чтобы ты помешал мне устроить судьбу твоей сестры. Я слишком хорошо понимаю, какие чары опутали вас обоих. Так же пришлось мне бороться с вашим отцом, чтобы он отдалил от себя родителя этого юнца, скрывавшего свои пороки с хитростью и вкрадчивостью змеи. Как часто я слышала тогда о его очаровании, его победах над сердцами, остроумии и изысканных манерах. Пусть бы в такую паутину попадали только мухи; но пристало ли высокородным поддаваться этим пустым обольщениям? Если бы твоя сестра была тем ничтожеством, каким стремится быть, я охотно предоставила бы ее жалкой участи: быть женой человека, уже одним сходством со своим гнусным родителем призванного напоминать о безумствах и пороках, которые тот воплощал.
  Но не забывайте, леди Айдрис, что в ваших жилах течет кровь не только английских королей; вы - принцесса австрийского королевского дома, и каждая капля этой крови родственна императорам и королям. Неужели в супруги вам годится необразованный пастух, у которого всего за душой - запятнанное имя отца?
  - В его защиту, - ответила Айдрис, - я могу сказать лишь то, что уже сказал мой брат. Повидайте Лайонела, побеседуйте с моим пастухом...
  Графиня с негодованием прервала ее.
  - Твоим?! - вскричала она; и, сменив гневный взгляд на презрительную улыбку, продолжала: - Об этом мы поговорим в другой раз. А сейчас, Айдрис, все, о чем просит тебя мать, - это не видеться с вашим выскочкой хотя бы месяц.
  - Я не в силах этого выполнить, - сказала Айдрис. - Ему будет слишком больно. Могу ли я играть чувствами Вернэ, сперва принять его любовь, а потом унижать пренебрежением?
  - Это уж слишком! - воскликнула мать, и глаза ее снова вспыхнули гневом.
  Том I. Глава шестая
  211
  - Матушка, - вмешался Адриан, - если моя сестра не соглашается расстаться с ним навсегда, запрет видеться в течение месяца станет бесполезным мучением.
  - Ну конечно, - ответила с горечью бывшая королева. - Его любовь, ее любовь и все их ребяческие переживания приравниваются к моим многолетним надеждам и тревогам; к долгу, какой лежит на отпрысках королей; к достоинству, какое должна соблюдать высокородная девица. Но мне не пристало пререкаться и жаловаться. Быть может, Айдрис, ты соизволишь обещать в течение месяца не выходить за него замуж?
  Вопрос был лишь наполовину ироническим, и Айдрис удивилась, зачем мать требует торжественного обещания не делать то, чего у нее и в мыслях не было. Требуемое обещание она дала.
  Все было теперь хорошо. Мы встречались как обычно и без опасений обсуждали планы на будущее. Графиня сделалась со своими детьми, против обыкновения, столь ласкова, что они стали надеяться получить когда-нибудь и ее согласие. Она была слишком на них непохожа, слишком чужда всему, что они любили, чтобы они могли находить удовольствие в ее обществе, однако они радовались, видя ее примирившейся. Однажды Адриан решился даже просить мать принять меня. Она отказалась с улыбкой и напомнила ему, что сестра его обещала быть терпеливой.
  Когда месяц уже почти миновал, Адриан получил из Лондона письмо, в котором один из друзей просил его немедленно приехать по весьма важному делу. Сам не способный к обману, Адриан не подозревал его и в других. Я проводил друга до Огейнса;79 Адриан был весел и оживлен; так как в его отсутствие мне нельзя было видеться с Айдрис, он обещал вернуться как можно скорее. Его необычная веселость странным образом пробудила во мне противоположное чувство - смутное предощущение беды. Я медленно возвращался к себе, считая часы, которые должны были пройти, прежде чем я вновь увижу Айдрис. Мало ли что могло случиться за это время. Что, если ее мать, пользуясь отсутствием Адриана, станет принуждать ее сильнее, чем прежде, или заманит в какую-нибудь ловушку? Будь что будет, а я решил увидеться с возлюбленной на следующий же день. Это решение меня успокоило. Глупец! Как мог ты медлить хотя бы минуту?!
  Я лег спать. После полуночи меня разбудил громкий стук. Это было зимою; шел снег, в обнаженных ветвях деревьев свистел ветер, стряхивая с них белые хлопья; завывание ветра и стук в дверь причудливо мешались с моими снами. Наконец я очнулся. Наскоро одевшись, я поспешил на стук, готовясь открыть дверь какому-то нежданному гостю. Бледная как снег, круживший вокруг нее, передо мной стояла Айдрис.
  - Спаси меня! - крикнула она и упала бы, если бы я не поддержал ее.
  212
  Последний человек
  Но мгновение спустя она пришла в себя и громко, отчаянно стала умолять меня седлать лошадей и везти ее в Лондон, к брату... спасти ее. Лошадей у меня не было.
  - Что же делать? - вскричала она, ломая руки. - Я погибла! Погибли мы оба! Лайонел, поспешим отсюда! Здесь мне оставаться нельзя. Экипаж можно достать на ближайшей почтовой станции... Может быть, мы еще успеем... О, едем, едем! Будь со мной, спаси и защити меня!
  Слыша эти мольбы, видя беспорядок в ее одежде, растрепанные волосы и полные ужаса глаза, я подумал, не сошла ли с ума и она.
  - Любимая, - сказал я, обняв ее, - тебе лучше отдохнуть, успокоиться; ты продрогла, я сейчас разведу огонь.
  - Отдыхать? - вскричала она. - Отдыхать? Лайонел, если будем медлить, мы погибли. Умоляю тебя, бежим! Бежим, если не хочешь потерять меня навсегда!
  Чтобы Айдрис, принцесса, выросшая в холе и неге, бежала из своего замка ненастной зимней ночью и стояла у дверей моего убогого жилища, умоляя меня бежать с ней во тьму и метель, - такое могло быть только во сне. Но ее мольбы и красота убеждали меня, что все это не было сонным видением. Испуганно оглядываясь, словно боясь быть подслушанной, она зашептала:
  - Я узнала, что завтра, нет, сегодня, ведь день уже наступил, сегодня на рассвете чужеземцы - австрийцы, наемники моей матери - должны увезти меня в Германию, в темницу или к брачному алтарю, но лишь бы подальше от тебя и от брата. Бежим, ведь они скоро будут здесь!
  Меня пугала ее бессвязная речь, и казалось, что тут какая-то ошибка, но я решил, более не колеблясь, повиноваться ей. Она пробежала ночью, по глубокому снегу, целых три мили. До Энглфилд-Грин, где можно было достать экипаж, нам предстояло преодолеть еще полторы. Айдрис напрягла все свои силы, чтобы добраться до моего домика, но на большее их не хватило. Сейчас она едва могла идти, даже когда я поддерживал ее; пройдя полмили, после многих остановок и приступов неуемной дрожи, она опустилась на снег и, заливаясь слезами, сказала: пусть ее схватят, ибо дальше идти она не может. Я взял на руки ее легкое тело, прижимая его к груди. Если я чувствовал тяжесть, то единственно от тревожных дум. Но я ощущал и наслаждение. Озябшее тело Айдрис было электрическим разрядом, передававшим мне ее страх и боль. Голова ее покоилась у меня на плече, дыхание шевелило мне волосы, сердце билось возле моего - этот восторг проникал и ослеплял меня всего. Но внезапно вырвавшийся у нее подавленный стон, стучавшие зубы и все признаки страдания, которое она напрасно пыталась скрыть, показали мне, что необходимо спешить и искать помощи.
  - Вот и Энглфилд-Грин, - сказал я наконец. - Вот и постоялый двор. Но, милая Айдрис, если тебя увидят здесь в таком положении, твои враги могут Том I. Глава шестая 213 слишком скоро доведаться о твоем побеге. Не лучше ли мне одному пойти нанять экипаж? Я оставлю тебя в безопасном месте и тотчас вернусь.
  Она ответила, что я прав и могу поступать с ней, как найду нужным.
  Заметив невдалеке полуоткрытую дверь небольшого строения, я толчком открыл ее; из нескольких охапок лежавшей там соломы я соорудил ложе, опустил на него ослабевшее тело Айдрис и укрыл своим плащом. Мне было страшно оставлять ее - такой больной она казалась. Но Айдрис очнулась, вместе с сознанием к ней вернулся и страх, и она снова стала умолять меня поспешить.
  Пока я дозвался людей с постоялого двора, пока достали экипаж и лошадей, хотя запрягал их я сам, прошло немало времени, и каждая минута казалась мне часом. Я велел экипажу немного отъехать, выждал, пока разойдутся люди с постоялого двора, и лишь тогда позволил форейтору подъехать туда, где Айдрис, уже несколько оправившись, с нетерпением меня ожидала. Я просил ее успокоиться, усадил в карету, заверил, что четверка лошадей доставит нас в Лондон еще до пяти утра, то есть прежде чем ее хватятся. Айдрис поплакала, ей стало легче, и она рассказала мне, какой страх и какую опасность пережила.
  Тотчас после отъезда Адриана мать принялась укорять ее за любовь ко мне. Напрасно были пущены в ход все доводы и все гневные угрозы. Графиня считала, что из-за меня они потеряли союз с Раймондом. Я казался ей злым гением ее жизни и был обвинен даже в том, что поощрял безумный и дерзкий отказ Адриана от намерения возвеличить себя и собственный род. И тот же гнусный горец отнимает у нее и дочь! Ни разу, рассказывала Айдрис, разгневанная мать не пыталась действовать увещеванием и лаской, ибо тогда сопротивление было бы для моей возлюбленной мучительным. Теперь же великодушная девушка стала пылко защищать меня от несправедливых обвинений. Взгляд, полный презрения и скрытого торжества, который под конец бросила на нее мать, возбудил у Айдрис подозрения. Расставаясь с ней на ночь, графиня сказала:
  - Надеюсь, что завтра ты изменишь тон. Ты взволнована, ступай, успокойся. Я пришлю тебе снадобье, которое всегда принимаю, если мне не по себе. После него ты лучше уснешь.
  Когда Айдрис, томимая невеселыми мыслями, улеглась в постель, служанка матери принесла ей какое-то питье. Необычность этих действий заставила Айдрис вновь что-то заподозрить. Но, не желая спорить и к тому же пытаясь узнать, справедливы ли ее опасения, она, вопреки своей обычной правдивости, притворилась, будто выпила снадобье. Взволнованная резкими словами матери, а теперь и неясными страхами, она не могла уснуть и вздрагивала от каждого звука. Вскоре дверь ее тихо отворилась; невольно шевельнувшись, она услышала шепотом сказанные слова "еще не заснула", и дверь опять затворили. С бьющимся сердцем она стала ждать следующего посещения. Когда дверь снова отворилась и появилась ее мать в сопровождении служанки, Айдрис притвори214 Последний человек лась спящей. К ее постели подошли; Айдрис боялась шевельнуться и только сердце забилось у нее сильнее, когда она услышала шепот матери:
  - Милая простушка, ты и не знаешь, что твоя игра проиграна навсегда.
  Бедная девушка на миг подумала, что мать уверена, будто она выпила яд.
  Она хотела вскочить, но тут графиня, отойдя от постели, тихо сказала служанке:
  - Скорей, времени терять нельзя - уже двенадцатый час, а в пять они будут здесь. Возьми с собой только необходимую ей одежду и шкатулку с драгоценностями.
  Служанка повиновалась; они обменивались лишь немногими фразами, но их жертва жадно ловила каждое слово. Названо было имя ее собственной служанки.
  - Нет-нет, - ответила мать, - она с нами не поедет. Леди Айдрис должна забыть Англию и всех, кто оттуда родом.
  И еще Айдрис услышала:
  - Она не пробудится до вечера, а тогда мы будем уже на корабле.
  - Все готово, - сказала наконец служанка, и графиня вновь приблизилась к постели дочери. - А в Австрии, - сказала она, - ты подчинишься. Тебя заставят подчиниться; и у тебя будет выбор лишь между почетной тюрьмой и достойным браком.
  Обе вышли. Уходя, графиня сказала еще:
  - Тише! Сейчас все спят, но не всех мы усыпили, как ее. Никто не должен ничего заподозрить, не то ее могут побудить к сопротивлению и, может быть, к бегству. Ступай со мной, у меня и подождем условленного часа.
  Они ушли. Айдрис была в ужасе, но, побуждаемая этим ужасом, быстро оделась, спустилась по черной лестнице, подальше от покоев матери; сумела вылезти из окна нижнего этажа и в темноте, под ветром и снегом, добралась до моего жилища; мужество не покидало ее, пока она не дошла туда, а там, вручив свою судьбу мне, поддалась утомлению и отчаянию.
  Я успокаивал ее как умел. Какое это было счастье - видеть ее здесь, рядом с собой, приютить и спасти! Боясь ее встревожить, "per non turbar quel bel viso sereno"*' ^, я умерял свой восторг и старался утишить чересчур бурное биение сердца. Отводя от нее взгляд, полный страсти, я только темной ночи и ненастью шептал о том, что чувствовал. Путь до Лондона показался мне слишком кратким, но я не мог пожалеть об этом, когда увидел, с какой радостью моя любимая кинулась в объятия брата, оказавшись в безопасности и там, где уже никто не мог ее осудить.
  Адриан послал матери краткое письмо, уведомлявшее ее, что Айдрис находится под его опекой и покровительством. Несколько дней спустя пришел ответ из Кёльна.
  * "боясь, что дерзость ясный взор смутит" (ит). [Пер. С. Ошерова) Том I. Глава седьмая 215 "Пусть граф Виндзорский и его сестра, - писала надменная дама после своей неудачи, - не обращаются более к оскорбленной матери, которой для спокойствия нужно лишь одно: забыть об их существовании. Желания ее попраны, планы разрушены. Она не жалуется. При дворе своего брата она найдет не утешение - ибо нельзя утешиться, испытав неблагодарность собственных детей, - но тот образ жизни, который примирит ее с судьбой. А потому она отказывается от каких-либо сношений с ними".
  Таковы были странные и невероятные события, приведшие меня к браку с сестрой лучшего моего друга, с моей обожаемой Айдрис. Просто и мужественно отстранила она предрассудки и препятствия, стоявшие на пути нашего счастья, и отдала свою руку тому, кому прежде уже отдала сердце. Быть достойным ее, подняться до нее с помощью всех своих способностей и лучших качеств, отвечать на ее любовь преданностью и нежностью - только так я мог отблагодарить Айдрис за бесценный дар.
  Глава седьмая
  А теперь пусть читатель, пропустив несколько кратких лет, познакомится с нашим счастливым кружком. Адриан, Айдрис и я поселились в Виндзорском замке. Лорд Раймонд и моя сестра жили в доме, который он выстроил на границе Большого парка, недалеко от домика Пердиты, как мы продолжали называть приземистое здание, где я и сестра, бедные всем, далее надеждами, оба узнали об ожидавшем нас счастье. У каждого из нас были свои занятия и общие развлечения. Бывало, мы целые дни проводили в тени леса, читая или музицируя.
  Конечно, так случалось в редкие для наших краев дни, когда солнце царит в небе, не заслоненное облаками, все вокруг купается в безветренном воздухе, словно в прозрачной воде, и навевает покой. Если небо заволакивали тучи и ветер разбрасывал их во все стороны, разрывая и играя их клочьями на просторе небес, мы выезжали верхом на поиски новых мест, где царили красота и покой.
  Когда упорные дожди запирали нас в четырех стенах, утренняя работа за письменным столом сменялась вечерним отдыхом, полным музыки и пения.
  Айдрис была музыкальна от природы; хорошо развитый ее голос был полнозвучен и мягок. Мы с Раймондом также участвовали в концерте. Адриан и Пердита были нашими прилежными слушателями. Мы были веселы как летние мотыльки и резвы как дети; мы встречали друг друга улыбками и на лицах друг друга читали довольство и радость. Часто собираясь в старом домике Пердиты, мы не уставали вспоминать прошлое и мечтать о будущем. Тревоги и ревность были нам неведомы; ни чаяния перемен, ни страх перед ними не нарушали нашего покоя. Другие говорили: "Мы могли бы быть счастливы". Мы говорили:
  "А мы уже счастливы".
  216
  Последний человек
  Случалось нам и расставаться. Обычно Айдрис и Пердита куда-нибудь удалялись вдвоем, а мы принимались обсуждать судьбы народов или философию жизни. Сами различия наших склонностей придавали особый интерес этим беседам. Адриан превосходил нас образованностью и красноречием, зато Раймонд обладал большей проницательностью и лучше знал жизнь; противореча Адриану, он не давал угаснуть спору. Иногда мы отправлялись в поездки на несколько дней, чтобы посетить места, известные природными красотами или историческими достопримечательностями. Ездили мы и в Лондон, чтобы участвовать в развлечениях шумной толпы, а иной раз наше уединение нарушалось посетителями из столицы. После этого мы с особенной силой ощущали всю прелесть жизни в нашем тесном кругу, покой нашего божественного леса и радость счастливых вечеров в нашем любимом замке.
  Натура Айдрис была особенно открытой и любящей. Неизменно оставаясь ровной и приветливой, но твердой и решительной во всем, что касалось ее сердца, она была уступчива с теми, кого любила. Пердита имела нрав менее совершенный; однако любовь и счастье улучшили ее характер и смягчили ее суровую сдержанность. Она была искренней, щедрой и рассудительной, обладала ясным умом и живым воображением. Адриану, брату моей души, несравненному Адриану, любившему всех и всеми любимому, не суждено было, однако, найти свою половину, ту, кто составила бы его счастье. Он часто уединялся в лесу или на реке, в своей маленькой лодке, в обществе одних лишь любимых книг.
  Нередко он бывал самым веселым среди нас, но вместе с тем единственным, кого время от времени охватывало уныние. Казалось, что его хрупкое тело сгибается под тяжестью жизни. Душа обитала в этом теле, но не соединялась с ним. Я любил Адриана почти так же, как любил мою Айдрис, а она любила в нем друга, наставника и благодетеля, помогшего осуществлению ее заветного желания.
  Раймонд, честолюбивый и беспокойный, остановился на середине жизненного пути и отказался от стремлений к власти и славе, чтобы стать одним из нас, скромных полевых цветов. Его королевством стало сердце Пердиты, его подданными - все ее мысли. Он был любим и почитаем ею как некое высшее существо. Никакой труд не тяготил ее, если это делалось для него. Она садилась в стороне от нас, и любовалась им, и плакала от радости, что он принадлежит ей. В самом сердце своем она воздвигла ему алтарь, и все, что она делала, было служением перед этим алтарем. Она бывала порой капризной, но всякий раз горько и искренне раскаивалась; и даже эти неровности характера нравились ему; он и сам не был создан для того, чтобы покорно плыть по течению жизни.
  Через год после их свадьбы Пердита подарила Раймонду прелестную дочь.
  Любопытно было находить черты отца в этом миниатюрном портрете. Тот же надменный рот и торжествующая улыбка, те же умные глаза, и лоб, и каштановые кудри; даже руки и тонкие пальцы были как у него. Как дорога она была Том I. Глава седьмая 217 Пердите! Пришло время и мне стать отцом, и наши малютки, наша радость и утеха, рождали множество новых, восхитительных чувств.
  Так шли годы. Каждый месяц вел за собой следующий; каждый год был подобен году прошедшему; жизнь наша подтверждала прекрасную мысль Плутарха о том, что "нашим душам свойственно любить, они созданы столько же для любви, сколько для того, чтобы ощущать, размышлять, понимать и помнить"81. Мы говорили о переменах, о деятельной жизни, но по-прежнему жили в Виндзоре, не в силах разрушить чары, приковавшие нас к нашему уединению.
  Pareamo aver qui tutto il ben raccolto.
  Che fra mortali in piu parte si rimembra*'82.
  Когда рождение детей прибавило нам забот, мы и в этом нашли оправдание своей праздности. Надо было воспитать их и приготовить им более блестящую будущность.
  Но однажды это спокойствие было нарушено. Ход времени, в течение пяти лет столь тихий и плавный, был прерван событиями, которые пробудили нас от приятного сна.
  Предстояли выборы нового лорда-протектора Англии; по предложению Раймонда мы перебрались в Лондон, чтобы быть свидетелями и даже участниками выборов. Если б Раймонд женился на Айдрис, этот пост стал бы для него ступенью к еще более высокому и его стремление к власти увенчалось бы полным успехом. Он променял скипетр на лютню, отказался от королевства ради Пердиты.
  Думал ли он об этом, пока мы ехали в столицу? Я наблюдал за ним, но не мог его понять. Он был особенно весел, играл со своим ребенком и обращал в шутку каждое сказанное нами слово. Быть может, он вел себя так оттого, что видел облако печали на челе Пердиты. Она старалась бодриться, но на глазах у нее по временам выступали слезы; с грустью смотрела она на Раймонда и на свое дитя, словно боясь, как бы с ними не случилась беда. Она предчувствовала ее. Глядя из окна кареты на лес и на башни замка, постепенно скрывавшиеся из виду, Пердита воскликнула:
  - О, счастливые места, освященные любовью! Увижу ли я вас снова? А когда увижу, буду ли я по-прежнему любимой и счастливой или тень моя будет здесь скитаться с разбитым сердцем?
  - Что ты, глупенькая! - вскричал Раймонд. - О чем ты? Что взбрело в твою головку? Откуда эта торжественная печаль? Развеселись, или я пересажу тебя к Айдрис, а в нашу карету позову Адриана, который своими жестами показывает, что вполне разделяет мое хорошее настроение.
  * Мы находили здесь все самое достойное,
  Что известно смертным (ит.).
  218
  Последний человек
  Адриан ехал верхом; он приблизился к нашей карете, и его веселость, вместе с шутливым настроением Раймонда, развеяли уныние моей сестры. К вечеру мы приехали в Лондон и разошлись по нашим квартирам вблизи Гайд-парка83.
  На следующее утро лорд Раймонд пришел ко мне спозаранку.
  - Я обращаюсь к вам, - сказал он, - хотя вовсе не уверен, что вы поможете мне. Но я решил действовать в любом случае. Обещайте всё хранить в тайне и если не способствовать моему успеху, то, по крайней мере, не мешать мне.
  - Что ж, обещаю. А теперь...
  - А теперь, дорогой мой, как вы думаете, зачем мы приехали в Лондон?
  Чтобы присутствовать на выборах протектора и голосовать за плутоватого герцога ***? Или за крикуна Райленда? Вы в самом деле полагаете, что я для этого привез вас в столицу? Нет уж! Мы изберем своего протектора. Мы выдвинем его кандидатуру и обеспечим его успех. Мы предложим Адриана и постараемся, чтобы он получил власть, на которую имеет право по рождению и которую заслужил своими достоинствами.
  Не отвечайте. Я знаю все ваши возражения и отвечу на каждое.
  Во-первых, согласится ли он на этот высокий пост? Уговаривать его предоставьте мне, тут я вашей помощи не прошу. Во-вторых, не лучше ли ему, как ныне, собирать чернику и выхаживать подраненных в лесу куропаток, чем управлять страной?
  Дорогой мой Лайонел, мы с вами - люди женатые, и у нас хватает забот. Надо развлекать жен и качать на коленях детей. Но Адриан одинок, у него этих занятий нет. Я долго за ним наблюдал. Ему недостает серьезного дела. Его сердце, измученное ранними страданиями, отдыхает как только что излеченный ягненок и хочет лишь покоя. Но ум его и все добродетели, чтобы проявиться вполне, нуждаются в деятельности. Мы предоставим ему такую возможность.
  Можно ли допустить, чтобы дарования Адриана увяли, точно цветок в горах, не принеся плода? Неужели Природа сотворила это превосходное существо без всякой цели? Поверьте, ему суждено сделать для родной страны бесконечно много добра. Разве он не наделен в избытке всеми дарами - знатным происхождением, богатством, талантами, добротою? Разве он не вызывает всеобщую любовь и восхищение? И разве по всем его поступкам не видно, что и сам он любит людей? Я вижу, что уже убедил вас и вы поддержите меня, когда нынче в парламенте я предложу его кандидатуру.
  - Вы отлично изложили ваши доводы, - ответил я, - и, если Адриан согласится, сказать тут больше нечего. Я ставлю лишь одно условие: ничего не делать без его согласия.
  - Вы, пожалуй, правы, - сказал Раймонд, - хотя вначале я думал повести дело иначе. Да будет так! Я сейчас поспешу к Адриану, и, если он согласится, не разрушайте того, чего я достиг, не убеждайте его вернуться в Виндзорский лес, к белкам. Надеюсь, что и вы, Айдрис, не предадите меня.
  Том I. Глава седьмая
  219
  - Будьте покойны, - ответила она. - Я стану соблюдать строгий нейтралитет.
  - Что касается меня, - заметил я, - то я слишком убежден в достоинствах нашего друга и в богатых плодах, какие принесет Англии его правление, чтобы лишать моих соотечественников таких благ; только бы сам он на это согласился.
  Вечером Адриан навестил нас.
  - И вы в заговоре против меня? - сказал он, смеясь. - И вы, заодно с Раймондом, хотите сбросить бедного мечтателя с облаков и окружить его потешными огнями земного величия вместо сияния небес? Я думал, что вы меня лучше знаете.
  - Да, - сказал я.- Я знаю тебя лучше и не жду, что на этом посту ты будешь чувствовать себя счастливым. Но тебя примирит с ним добро, которое ты сможешь принести людям. Тебе, пожалуй, пора претворить в жизнь свои теории. Ты сможешь провести реформы, которые и приведут к тому идеальному образу правления, каковой ты любишь описывать.
  - Ты говоришь о мечте, почти позабытой мною, - сказал Адриан, и лицо его слегка затуманилось. - Мои мальчишеские видения давно рассеялись при свете реальной жизни. Теперь я знаю, что не создан править народами.
  Довольно с меня и того, чтобы разумно управлять маленьким королевством собственной жизни. Но разве ты не видишь, Лайонел, куда клонит наш друг - быть может, бессознательно, но для меня явно. Лорд Раймонд не рожден быть в улье трутнем и довольствоваться нашей пастушеской идиллией. Он думает, что должен быть ею доволен и что нынешнее его положение исключает высокие посты, а потому, даже в душе, не ищет никаких перемен для себя. Однако разве не ясно, что, задумав возвысить меня, он и себе намечает новый путь - путь к деятельной жизни, от которого давно отклонился? Поможем же ему.
  Кому же, как не ему - благородному, воинственному, украшенному всеми качествами ума и всеми внешними достоинствами, - надлежит быть протектором Англии? Если я, то есть мы, предложим его кандидатуру, он, несомненно, будет избран, и на этом высоком посту у него появится простор для его выдающихся дарований. Пердита также будет рада. И в ней таился огонек честолюбия, пока в браке с Раймондом она не нашла на время исполнения всех надежд.
  Пердита будет радоваться славе и величию своего властелина; застенчиво, но охотно примет и то, что перепадет из этого на ее долю. А мы, мудрецы, возвратимся в наш замок и, подобно Цинциннату, примемся за обычные труды84, пока другу не понадобятся наши присутствие и помощь.
  Чем больше Адриан рассуждал об этом плане, тем более осуществимым тот казался. Собственная его решимость не участвовать в общественной жизни оставалась непоколебима; слабость его здоровья также служила доводом против этого. Следующим нашим шагом было побудить Раймонда признаться в 220 Последний человек тайном стремлении к почестям и славе. Он вошел, как раз когда мы об этом говорили. То, как Адриан встретил наш замысел выдвинуть его кандидатуру, уже подсказывало Раймонду тот путь, который мы сейчас обсуждали. Его лицо и поведение выразили нерешительность и тревогу. Но тревога была вызвана опасением, что мы не доведем дело до конца или потерпим неудачу, а нерешительность - сомнением в том, следует ли рисковать. Несколько услышанных от нас слов заставили Раймонда решиться, и в глазах его сверкнули радость и надежда. Мысль о карьере, отвечающей юношеским мечтам и заветным желаниям, сделала нашего друга, как прежде, энергичным и смелым. Мы принялись обсуждать его шансы, достоинства других кандидатов и склонности избирателей.
  Однако мы ошиблись в расчетах. Раймонд к этому времени утратил немалую часть своей популярности и многих сторонников. Удалившись от общественной жизни, он оказался позабыт народом. Прежние сторонники его в парламенте, преимущественно монархисты, были готовы молиться на него, когда ему, как все думали, предстояло стать наследником Виндзорского графства, но сделались безразличны к Раймонду теперь, когда он не мог предъявить ничего, кроме достоинств, которыми, как им представлялось, обладали и многие из них. Конечно, у Раймонда оставалось еще немало друзей, почитателей его блестящих дарований; его появление в парламенте, красноречие и покоряющая красота должны были произвести сильное впечатление.
  Адриан, несмотря на затворническую жизнь и особые убеждения, также имел много друзей, которых нетрудно было бы убедить голосовать за указанного им кандидата.
  Другими кандидатами были герцог *** и старый противник Раймонда мистер Райленд. Герцога поддерживала вся аристократия республики, видевшая в нем своего лучшего представителя. Райленд был кандидатом народа. Когда третьим кандидатом стал лорд Раймонд, шансы его были невелики. После дебатов, последовавших за его выдвижением, мы ушли огорченными, а он - совершенно подавленным. Пердита горько нас упрекала. Она очень надеялась на успех, не возражала против нашего плана, а, напротив, была явно им довольна, но чувствовала, что теперь Раймонд, выбитый из колеи, не сможет безропотно вернуться в Виндзор; его беспокойный дух пробужден, честолюбие станет отныне его постоянным спутником; если нынешняя попытка не удастся, он будет вечно неудовлетворен и несчастлив. Быть может, собственное разочарование добавляло горечи ее мыслям и словам; она не щадила нас; сами мы были немало встревожены.
  Выставленную кандидатуру надо было поддерживать, и требовалось убедить Раймонда предстать на следующий день перед избирателями. Он долго упрямился. Он собирался улететь на воздушном шаре, уплыть на корабле куда-Том I. Глава седьмая 221 нибудь очень далеко, где не были известны его имя и его унижение. Но и это оказалось бы напрасным. О его попытке уже знали все, и его позор никогда не изгладится из памяти людской. Что ж, пожалуй, лучше пасть в борьбе, чем не бежать в начале схватки.
  Придя к этой мысли, он совершенно переменился. Исчезли уныние и тревога, он снова стал полон жизни и энергии. На лице Раймонда засияла торжествующая улыбка; решимость бороться до конца, казалось, уже сулила ему исполнение всех желаний. Не то было с Пердитой. Его веселость пугала ее; она опасалась, что тем большим будет его отчаяние в случае неудачи. Если в нас его поведение вселяло надежду, то ей оно лишь прибавляло тревоги. Она боялась потерять его из виду и вместе с тем страшилась увидеть в нем какую-либо перемену. Она вслушивалась в каждое его слово, но терзалась, придавая этим словам значение, которого они не имели и которое разрушало ее надежды. Она боялась присутствовать на дебатах, но, оставаясь дома, терзалась еще больше.
  Она плакала, обнимая своего ребенка, и словно ждала какой-то страшной беды.
  Не справляясь со своим волнением, она почти обезумела.
  Лорд Раймонд появился в парламенте уверенный, бесстрашный и вкрадчивый. После речей герцога *** и мистера Райленда он начал свою. Она не была заученной, и сперва он тщательно выбирал слова. Постепенно оживляясь, он заговорил с легкостью, силой и убедительностью. Он коснулся своего прошлого, своих побед в Греции и одобрения, какое получил на родине. Разве он утратил все это теперь, когда возраст добавил ему разума, когда своим браком он связал себя со страной? Разве теперь он менее достоин доверия избирателей?
  Говорил он и о положении Англии, о мерах, необходимых для ее безопасности и процветания, и яркими красками изобразил нынешнее состояние дел. Пока он выступал, не слышно было и звука - с таким вниманием его слушали. Его изящная манера говорить пленяла слушателей. Его кандидатура могла в какой-то мере подойти всем партиям. Аристократии нравилось его знатное рождение, а то, что его кандидатуру предложил Адриан, тесно связанный с партией народа, привлекло на его сторону ряд людей, не склонных доверять ни герцогу ***, ни мистеру Райленду.
  Борьба была острой, а исход все же оставался сомнительным. Ни Адриан, ни я не тревожились бы так, если бы речь шла о нашем собственном успехе, но мы вовлекли в это сражение нашего друга и нам следовало обеспечить его победу. Айдрис, которая была самого высокого мнения о его способностях, также живо интересовалась борьбой, а бедная моя сестра, не смея надеяться, мучилась страхами и не находила покоя.
  День проходил у нас за обсуждением предстоящих вечером дебатов, а они все не приносили желаемого результата. Наступил наконец вечер, когда парламент, который долго медлил, должен был принять решение, ибо после полуночи согласно конслтггуции кончался срок его полномочий.
  222
  Последний человек
  Вместе с нашими сторонниками мы собрались у Раймонда, чтобы в половине шестого направиться в парламент. Айдрис пыталась успокоить Пердиту, но бедняжка не могла справиться с волнением. Она ходила по комнате; на каждого входящего она бросала взгляд, полный ужаса, словно на вестника, решающего ее участь. Справедливости ради надо сказать, что сестра моя тревожилась не за себя. Она одна знала, как важен был успех для Раймонда. Даже перед нами он притворялся веселым и уверенным, и притворялся столь удачно, что мы не догадывались о его тайных муках. Но нервная дрожь, резко зазвучавший голос или внезапная рассеянность порой выдавали Пердите, с каким трудом дается ему внешняя веселость. А мы, занятые нашими планами, видели только, что он всегда готов смеяться и шутить и неизменно полон бодрости. Лишь Пердита, оставаясь с ним наедине, видела, как деланная веселость сменяется угрюмостью, как неспокойно он спит и каким бывает раздражительным. Однажды она заметила у него слезы и сама долго не переставала после этого плакать.
  Уязвленная гордость вызвала у него эти слезы, но гордость не помогла укрыть их. Неудивительно, что Пердита так нервничала. Но для этого, как выяснилось позже, существовала еще одна причина.
  Перед уходом мы простились с нашими милыми женами. Я мало надеялся на успех и попросил Айдрис не оставлять мою сестру. Пердита же, схватив меня за руку, увела в соседнюю комнату и, бросившись в мои объятия, плакала долго и горько. Я пытался успокоить ее, уговаривал не терять надежду и спросил, отчего так пугает ее поражение.
  - Милый, милый Лайонел, - воскликнула она, - защитник мой с детства!
  Судьба моя висит на волоске. Сейчас все вы со мной - ты, спутник моего детства; Адриан, который дорог мне словно близкий родственник; Айдрис, сестра моей души, и ее милое дитя. А ведь сегодня мы, быть может, вместе в последний раз! - Внезапно оборвав свою речь, она воскликнула: - Ах, что я сказала, глупая! - Она бросила на меня испуганный взгляд, но тут же заговорила спокойнее, просила не слушать ее слов: они ничего не значат, и зачем она безумствует? Ведь, пока жив Раймонд, она счастлива.
  Но простилась она со мной, все еще плача. Раймонд, уходя, взял Пердиту за руку и выразительно посмотрел на нее; она взглядом показала ему, что поняла и согласна.
  Бедняжка! Сколько пришлось ей выстрадать! Я так и не смог вполне простить Раймонду испытаний, каким он ее подвергал, и только из эгоизма. В случае неудачи он намеревался уехать в Грецию, даже не простившись с нами, и никогда более не возвращаться в Англию. Пердита была согласна, его желания были главным законом ее жизни, а выполнение их - величайшей ее радостью. Но оставить всех нас, самых близких ей людей, спутников счастливейших лет ее жизни, и к тому же скрывать страшное решение - это едва ли было ей под силу. Она уже готовилась к отъезду и обещала Раймонду, что в реша-Том I. Глава седьмая 223 ющий вечер, пользуясь нашим отсутствием, проедет первый перегон на их пути, а он, когда убедится в своем поражении, незаметно ускользнет от нас и догонит ее.
  Узнав впоследствии об этих планах, я был глубоко оскорблен пренебрежением Раймонда к чувствам моей сестры. Однако, поразмыслив, я понял, что сильнейшее возбуждение, в каком он находился, снимает с него эту вину. Если бы он дал нам заметить свое состояние, то, вероятно, действовал бы более разумно; но усилия, с какими он старался быть внешне хладнокровным, лишали его самообладания. Я убежден, что в худшем случае он уехал бы не дальше морского порта и вернулся, чтобы проститься с нами и посвятить в свои планы. Задача, которую он возложил на Пердиту, не становилась от этого легче.
  Он взял с нее клятву, что она не проговорится; и то, что свою роль в этой драме ей предстояло играть одной, было особенно мучительно. Вернусь, однако, к моему повествованию.
  Вначале дебаты были долгими и громогласными и часто длились лишь затем, чтобы протянуть время. Теперь же каждый боялся, что наступит последний срок, а выбор еще не будет сделан. Парламентарии, против обыкновения, хранили молчание или переговаривались шепотом. Обычные мелкие дела были быстро закончены. Герцог *** выбыл из состязания еще в его начале; борьба шла между лордом Раймондом и мистером Райлендом. Последний был уверен в своей победе до тех пор, пока не была предложена кандидатура Раймонда, и тогда он стал яростно бороться за голоса. Каждый вечер, появляясь в парламенте, полный нетерпения и гнева, он с противоположной стороны зала заседаний палаты общин85 бросал на нас сердитые взгляды, словно пытаясь уничтожить этим наши надежды.
  В английской конституции все предусмотрено для мирного исхода борьбы.
  В последний день ее разрешается оставлять лишь двух кандидатов, и, чтобы избежать, если возможно, финальной схватки, одному из них за добровольный отказ предлагается какая-либо выгодная и почетная должность, а также некоторые преимущества на следующих выборах. Как ни странно, однако, не было еще случая, чтобы кто-либо из кандидатов на это согласился, поэтому данный параграф закона как бы устарел и во время дебатов ни разу не был нами упомянут. Когда нам предложили образовать комитет для избрания лорда-протектора, парламентарий, выдвинувший кандидатуру Райленда, встал и, к нашему крайнему изумлению, объявил, что тот свою кандидатуру снимает. Это было встречено сперва молчанием, затем глухим гулом голосов, а когда председатель объявил, что избранным считается лорд Раймонд, раздались аплодисменты и восторженные крики. Оказалось, что нам нечего было опасаться поражения; если бы мистер Райленд и не вышел из борьбы, наш кандидат был бы избран единогласно. Теперь, когда борьба окончилась, каждый вновь почувствовал прежнее уважение к нашему другу и былое восхищение им. Все 224 Последний человек поняли, что Англия не имела еще протектора, столь способного справиться с многотрудными обязанностями этого высокого поста. Все голоса слились в один, и этот голос повторял имя Раймонда.
  Раймонд явился. Я сидел в одном из кресел на самом верху и видел, как он шел по проходу к столу спикера. Присущая ему скромность возобладала над торжествующей радостью. Раймонд неуверенно огляделся, словно глаза его были затуманены. Адриан, сидевший рядом со мной, поспешил к нему, прыгая через скамьи. Это ободрило нашего друга; когда он заговорил, неуверенность его исчезла и он выступил во всем блеске своей победы. Предыдущий протектор, торжественно вводя его в должность, вручил ему текст присяги и полагающиеся знаки отличия. Парламентарии разошлись. Первые лица государства окружили вновь избранного лидера и проводили в правительственный дворец.
  Адриан куда-то исчез; когда вокруг Раймонда остались лишь близкие друзья, он вновь появился вместе с Айдрис, чтобы поздравить друга с успехом.
  Но где же была Пердита? Заботливо подготовив на случай поражения свое незаметное бегство, Раймонд настолько обо всем теперь позабыл, что осведомился, где она. Услышав о ее таинственном исчезновении, он все вспомнил.
  Адриан уже пытался найти ее, полагая, что тревога должна была привести Пердиту куда-нибудь поближе к парламенту и теперь ее отсутствие могло означать несчастный случай. Но Раймонд, ничего не объясняя, покинул нас, и через минуту мы услышали, как он проскакал по улице, невзирая на дождь и ветер, которые, казалось, бушевали по всей земле. Мы не знали, как далеко он отправился, и разошлись, думая, что они скоро вернутся во дворец вместе и что им сейчас стоило бы остаться вдвоем.
  А Пердита со своим ребенком была уже в Дартфорде86 и безутешно рыдала. Она распорядилась насчет продолжения пути, уложила уснувшую малютку на кровать и несколько часов провела в муках. Она то смотрела из окна на борьбу стихий, думая, что и они - против нее, то в мрачном отчаянии слушала шум дождя, то склонялась над своей крошкой, столь похожей на отца, и со страхом думала, что та унаследует те же страсти, те же неукротимые порывы, которые были его несчастьем. И тут же с восторгом и гордостью увидела на ее лице прекрасную улыбку, столь часто озарявшую лицо Раймонда. Это успокоило ее. Она подумала, что владеет бесценным сокровищем - любовью своего супруга, подумала о гении, возвышавшем его над современниками, о его преданности ей. Пердите стало казаться, что всем другим, кроме него, можно пожертвовать, и даже с радостью; что это было бы умилостивительной жертвой ради сохранения высшего блага, каким был он; что судьба требует от нее этой жертвы, этого доказательства ее любви к Раймонду, и что приносить ее надо радостно. Она представила себе их жизнь на греческом острове, где он решил уединиться, представила себе, как станет заботиться о нем, о прелестной Кларе, как они будут вместе ездить верхом, как она сделает все, чтобы он утешился.
  Том I. Глава восьмая
  225
  Эта картина встала перед ней в столь привлекательном свете, что она испугалась обратного: жизни в Лондоне, в роскоши и на вершине власти, когда Раймонд не будет принадлежать ей всецело, а она не станет для него единственным источником счастья. Ради себя самой она готова была желать ему поражения; и только ради Раймонда боялась этого желать.
  Тут она услышала во дворе постоялого двора топот его коня. Он спешил к ней, сквозь бурю и ливень, лишь бы прибыть скорее. Что могло это означать, как не его поражение; теперь им надо было бежать из родной Англии, видевшей его позор, и укрыться в миртовых рощах греческого острова.
  Мгновение - и она была в его объятиях. Он уже настолько свыкся со своей победой, что забыл известить о ней спутницу жизни. А она ощутила уверенность, что, обладая ею, он не станет отчаиваться.
  - Как ты добр! - воскликнула она. - Как ты благороден, мой любимый!
  Не страшись позора, не страшись лишений, пока с тобой твоя Пердита. Не страшись печали, пока нам улыбается наше дитя. Поедем, куда ты захочешь.
  С нами любовь, и нам не о чем сожалеть.
  Так твердила Пердита в объятиях Раймонда и, откинув голову, искала в его глазах ответ на свои слова. А его глаза сияли счастьем.
  - Что это? - сказал он шутливо. - О чем говорит маленькая супруга протектора? Что за мечты об изгнании и безвестности, когда тебе уготован наряд, шитый золотом?
  Он поцеловал ее в лоб. Но капризница, не знавшая, радоваться ей или печалиться, и ошеломленная столь быстрой переменой, спрятала лицо у него на груди и заплакала. Он принялся утешать Пердиту, стараясь вселить в нее собственные надежды и желания, и скоро все они отразились на ее просиявшем лице. Как они оба были счастливы в ту ночь! Какая радость переполняла их сердца!
  Глава восьмая
  После того как наш друг вступил на свой новый пост, мы подумали о возвращении в Виндзор. Эта местность была настолько близко от Лондона, что, прощаясь с Раймондом и Пердитой, мы не ощущали печали расставания. Мы простились с ними в протекторском дворце. Мне приятно было видеть, как моя сестра старается играть свою роль и держаться с подобающим достоинством.
  Никогда еще природная гордость и скромность в поведении не вступали в такое противоречие друг с другом. Ее застенчивость не была искусственной; она происходила из боязни, что ее не оценят по достоинству. Это чувство было присуще и Раймонду. Но Пердита чаще, чем он, думала о других, и ее застенчивость происходила отчасти из желания избавить окружающих от чувства, что они ниже ее, чувства, которого она сама не осознавала. По своему рождению и вое226 Последний человек питанию Айдрис больше подошла бы для всех официальных церемоний; но именно легкость, с какою она выполняла бы привычные действия, превращала их в скучную обязанность, тогда как Пердита, пусть менее умелая, явно радовалась своему положению. Она была настолько полна новых замыслов, что меньше горевала о разлуке с нами; не сожалея об обстоятельствах, которые к ней привели, она ласково простилась и обещала скоро навестить нас.
  Воодушевление Раймонда было безграничным; он просто не знал, что делать со своей новой властью. Он был полон различных планов и еще не остановился ни на одном, но обещал себе, своим друзьям и всему миру, что годы его правления будут отмечены беспримерными делами. Обо всем этом говорили мы, в уменьшенном числе возвращаясь в Виндзорский замок. Мы с облегчением удалялись от политической сутолоки и вернулись в наше уединение с особенным удовольствием. Здесь не было недостатка в способах времяпрепровождения, но теперь меня более всего влекло к интеллектуальному труду; усердные умственные занятия оказались отличным лекарством от душевного беспокойства, которое непременно одолело бы меня, если бы я пребывал в праздности. Пердита позволила нам увезти с собой Клару; вместе с двумя нашими прелестными детьми она доставляла нам постоянное удовольствие.
  Единственное, что тревожило нас, было здоровье Адриана. Оно явно ухудшалось, однако без симптомов, которые позволили бы распознать болезнь; правда, блеск в глазах, их оживленное выражение и румянец на щеках заставляли подозревать чахотку; однако он не жаловался на боли и не испытывал страха. Он охотно взялся за свои книги, а отдыхал от занятий в обществе самых близких ему людей, то есть своей сестры и меня. Иногда Адриан отправлялся в Лондон повидаться с Раймондом и узнать, как идут дела; он часто брал с собой Клару, чтобы она увиделась с родителями, а также потому, что всегда с удовольствием слушал милый лепет этого умного и очаровательного ребенка.
  В Лондоне все шло хорошо. Состоялись выборы, собрался новый парламент; Раймонд был занят множеством замыслов, благотворных для страны.
  Началась постройка каналов, акведуков, мостов, величественных зданий и иных общественно-полезных строений, имевших целью сделать Англию страной невиданного плодородия и богатства; предстояло покончить с бедностью; дать людям возможность передвигаться с места на место с той же легкостью, что и принцы Хусейн, Али и Ахмед из "Арабских ночей"87. Земная жизнь человека должна была вскоре приблизиться к блаженству ангелов на небесах; не станет болезней, а труд будет избавлен от всего, что делает его тяжким. И это не казалось невероятным. Научные открытия множились с быстротой, обгонявшей все расчеты; злаки произрастали как бы сами собой. Машины способа ны были с легкостью доставлять все необходимое для жизни людей, но ложным оставалось направление умов. Люди не были счастливы не потому, что не могли достичь счастья, а потому, что не хотели взяться за устранение препят-Том I. Глава восьмая 227 ствий, ими же созданных. Раймонд задумал внушить им эту благотворную волю, и тогда общество, обустроенное по безошибочным правилам, не придет более в беспорядок88. Ради этих надежд он отказался от давней своей мечты остаться в истории как непобедимый воин; отложив меч, он сделал своей целью мир и все его блага; титул благодетеля страны - вот чего жаждал Раймонд.
  Среди других проектов его было создание национальной галереи живописи и скульптуры. Немало таких произведений, хранившихся у него самого, предназначил он в дар Республике. Так как галерея должна была стать украшением правления Раймонда, он был весьма требователен, выбирая проект здания. Лорд-протектор уже отверг их сотни и посылал за ними даже в Италию и Грецию. Так как проект должен был отличаться не только совершенной красотой, но и оригинальностью, поиски его некоторое время оставались безуспешными89. Наконец был получен проект, не подписанный архитектором и содержавший лишь адрес, на который можно было прислать отзыв.
  Необычный и изящный чертеж тем не менее имел много погрешностей, и было ясно, что автор его обладал тонким вкусом, но не мог быть архитектором. Раймонд любовался чертежом и, чем дольше смотрел, тем больше восхищался; однако при внимательном рассмотрении недостатков также оказывалось все больше.
  Он написал по приложенному адресу и пригласил автора, чтобы сделать исправления, о которых им предстояло договориться.
  Явился грек, мужчина средних лет, неглупый на вид, но со столь простецкой физиономией, что Раймонду трудно было поверить в его авторство. По его собственному признанию, грек архитектором не был, но ему понравилась мысль о строительстве галереи, а чертеж он послал, ничуть не надеясь, что его примут. Он был немногословен. Раймонд стал его расспрашивать, но тот уклонялся от ответов, и протектор обратился к чертежу; указав на ошибки и предложив исправления, он дал греку карандаш, чтобы это было сделано тут же.
  Посетитель отказался, но уверил, что все понял и проделает эту работу у себя.
  Раймонду пришлось отпустить его.
  На другой день грек вернулся. Чертеж был сделан заново, однако многие недостатки остались, а некоторые указания были поняты неверно.
  - Вчера я не настоял на своем, - сказал Раймонд, - но сегодня настаиваю.
  Бери-ка карандаш.
  Грек взял карандаш, но весьма неумело и наконец сказал:
  - Должен признаться, милорд, что чертеж делал не я. Автор его не хочет показываться и все указания должны идти через меня. Прошу простить мое невежество и еще раз объяснить, каковы ваши пожелания. Я уверен, что вы останетесь довольны.
  Напрасно Раймонд расспрашивал его; загадочный грек ничего более не добавил. Его спросили, нельзя ли, чтобы у автора чертежа побывал опытный архитектор. На это также последовал отказ. Раймонд повторил свои указания, 228 Последний человек и посетитель ушел. Hani друг не отступал. Он заподозрил, что тайна заключается в бедности и художник не желает показываться в своей нищете. Раймонду еще более захотелось его обнаружить и оказать покровительство непризнанному таланту. Он велел опытному в таких делах человеку выследить грека, когда тот придет снова, и приметить дом, куда он войдет. Посланный доставил требуемые сведения. Он проследил грека до одной из беднейших улиц столицы.
  Раймонд не удивился, что художник, живший там, избегает встреч, но от своего намерения не отказался.
  В тот же вечер он сам отправился к указанному дому. Убогое и грязное, это жилище самым видом своим говорило о нищете. "Увы! - подумал Раймонд. - Много мне еще предстоит сделать, чтобы Англия стала раем". Он постучался. Дверь открыли с помощью протянутой сверху веревочки; перед ним была расшатанная лестница, но никто на ней не появился. Он напрасно постучал снова и наконец, потеряв терпение, поднялся по скрипучим ступеням.
  Главным его желанием при виде убогого жилья стало помочь талантливому и угнетенному нуждой человеку. Он представил себе юношу, истощенного голодом, но с глазами, горящими вдохновением. Он боялся обидеть художника, однако надеялся оказать ему помощь с такой деликатностью, что она не будет отвергнута. Чье сердце не раскроется перед добротой? И хотя крайняя бедность может побудить человека отказываться от унизительной благотворительности, надо суметь смягчить его и добиться, чтобы дар был с благодарностью принят.
  Так думал Раймонд, поднявшись до самого верха. Безуспешно попытавшись открыть несколько запертых дверей, он увидел на пороге одной из них, чуть приоткрытой, пару маленьких турецких туфелек. Не было слышно ни звука.
  Возможно, обитатель комнаты отсутствовал; но, уверенный, что нашел того, кого искал, наш предприимчивый протектор решил войти, оставить на столе кошелек и тихо удалиться. Он осторожно отворил дверь - в комнате находился человек.
  Раймонду еще не приходилось посещать жилище неимущих, и то, что он увидел, поразило его сердце. Просевший во многих местах пол, голые стены и потолок в потеках от дождя, убогая кровать в углу, два стула, хромоногий стол и на нем свеча в оловянном подсвечнике. И все же среди этой раздиравшей сердце нищеты царили удивительные чистота и порядок. Но внимание Раймонда привлек обитатель убогой комнаты. Это была женщина. Она сидела за столом, одной рукой заслоняясь от света свечи, а в другой держа карандаш.
  Взгляд ее был обращен на лежавший перед нею чертеж, в котором Раймонд узнал тот, что ему приносили. Внешность женщины вызывала живейший интерес: темные волосы, заплетенные в косы и уложенные на манер причесок греческих статуй; одежда бедная, но поза полна изящества. Раймонду смутно вспомнилось что-то виденное прежде; он подошел ближе. Не поднимая глаз, женщина спросила на новогреческом языке:
  Том I. Глава восьмая
  229
  - Кто там?
  - Друг, - ответил Раймонд на том же языке. Она удивленно взглянула на него, и он увидел, что это Эвадна Займи. Эвадна, некогда обожаемая Адрианом и отвергнувшая благородного юношу ради теперешнего своего посетителя, который пренебрег ею, и с разбитыми надеждами вернувшаяся в родную Грецию! Какие же превратности судьбы могли вновь привести Эвадну в Англию и в подобное жилище?
  Раймонд узнал ее, и учтивость благотворителя сменилась у него выражениями самого горячего участия. Ее вид поразил его в самое сердце. Он сел подле нее, взял ее руку и произнес много слов, полных глубокого сочувствия и нежности. Эвадна не отвечала; ее большие темные глаза были опущены, и на ресницах заблестели слезы.
  - Доброта, - сказала она, - может сделать то, чего не сделали самые жестокие лишения: она способна заставить плакать.
  Она плакала долго; голова ее невольно склонилась на плечо Раймонда; держа ее руку, он поцеловал ее впалую, орошенную слезами щеку. Он сказал, что страданиям ее наступил конец. Никто так не умел утешать, как Раймонд; он не уговаривал и не рассуждал; но глаза его светились участием; он рисовал перед страдалицей приятные картины; его ласки не могли пугать, ибо были вызваны тем чувством, с каким мать целует ушибившегося ребенка, - желанием показать свою искренность и горячее стремление пролить целительный бальзам на истерзанную душу.
  Когда Эвадна успокоилась, он заговорил даже весело и пошутил по поводу ее бедности. Что-то подсказывало ему, что тяжелее всего были ?\ля нее не лишения, но связанные с бедностью унижения и позор. Вот об этом он старался заставить ее забыть: то хвалил ее стойкость, то, намекая на ее прежний титул, называл своей переодетой принцессой. Он усиленно предлагал помощь, но Эвадна слишком была поглощена другими мыслями, чтобы принять ее или отвергнуть. Уходя от нее, он обещал на следующий день прийти снова. Домой он возвратился полный смешанных чувств - печали, вызванной жалким положением Эвадны, и приятным сознанием, что он облегчит его. Что-то, в чем он не смел признаться даже себе самому, помешало ему рассказать о своей встрече Пердите.
  На следующий день, закутавшись в плащ, чтобы не быть узнанным, он вновь навестил Эвадну. По пути он купил корзину дорогих фруктов, тех, что зрели в ее родной стране, сверху положил красивые цветы и сам отнес это на убогий чердак.
  - Посмотрите, - крикнул он входя, - какой корм я принес моему воробышку, живущему под крышей!
  Эвадна поведала Раймонду все свои несчастья. Ее отец, хотя и занимавший высокий пост, растратил все состояние и даже повредил своей репутации 230 Последний человек беспутством. Заболев неизлечимой болезнью, он хотел, прежде чем умрет, оградить дочь от бедности, которая ждала ее в сиротской доле, и убедил ее принять предложение богатого греческого негоцианта, жившего в Константинополе. Эвадна покинула Грецию; отец ее скончался, и она постепенно потеряла связи с друзьями своей юности.
  Война, вспыхнувшая около года назад между Грецией и Турцией, принесла Эвадне много бед. Муж ее разорился; перед угрозой резни, замышлявшейся турками, супругам пришлось спасаться ночью на парусном суденышке, которое доставило их к берегам Англии. Несколько захваченных с собой драгоценностей помогли некоторое время прокормиться. Все душевные силы Эвадны шли на то, чтобы поддержать упавшего духом мужа. Утрата состояния, отсутствие надежд на будущее, праздность, на которую обрекала супруга нищета, довели его до состояния, близкого к безумию. Спустя пять месяцев после приезда в Англию он покончил с собой.
  - Вы спросите, - продолжала Эвадна, - что делала я с тех пор? Почему не обратилась за помощью к здешним богатым грекам? Почему не вернулась на родину? Мой ответ на эти вопросы, конечно, не удовлетворит вас. Но мне его было достаточно, чтобы терпеть лишения и никого не просить о помощи.
  Неужели дочь благородного, хоть и расточительного Займи предстанет нищенкой перед равными ей или низшими - ибо высших среди них нет? Неужели я поклонюсь им и униженно променяю свое достоинство на средства к существованию? Будь у меня ребенок или что-либо иное, привязывающее меня к жизни, я, быть может, опустилась бы до этого, а сейчас... Мир жесток, и я готова оставить место, которое он столь неохотно мне дает, и найти в могиле забвение и борьбы, и гордости, и отчаяния. Это время недалеко; горе и голод уже подточили мои силы; скоро я отойду; не запятнав себя ни грехом самоубийства, ни унижениями, душа моя сбросит эту жалкую оболочку в чаянии награды за стойкость и смирение. Это может казаться вам безумием, но ведь и вам присущи гордость и решительность. Не удивляйтесь, что моя гордость непреклонна, а решимость неизменна.
  Окончив свой рассказ и объяснив причины, по которым она не пыталась искать помощи у соотечественников, Эвадна умолкла; казалось, она могла бы сказать еще что-то, но не находила слов. Зато Раймонд был красноречив и полон желания вернуть этой прелестной женщине ее положение в обществе и утраченное состояние; он пылко заговорил о том, что намерен дая этого сделать. Но Эвадна остановила его. Она потребовала от него обещания скрыть от всех ее друзей, что она находится в Англии.
  - Родственники графа Виндзорского, - сказала она надменно, - несомненно считают, что я нанесла ему обиду; сам граф первый стал бы оправдывать меня, но я, вероятно, не заслуживаю оправдания. Я поступила, как мне суждено поступать всегда, - повинуясь порыву. Это убогое жилище во всяком слу-Том I. Глава восьмая 231 чае доказывает бескорыстие моего поведения. Я не хочу оправдываться ни перед кем из них, не стала бы и перед вашей светлостью, если бы вы первый не обнаружили меня здесь. Мои поступки подтвердят, что я была готова скорее умереть, чем сделаться предметом насмешек. Вот гордая Эвадна в лохмотьях!
  Вот княжна-нищенка! Эта мысль для меня - смертельный яд. Обещайте же, что не выдадите моей тайны.
  Раймонд обещал; но затем возник новый спор. Эвадна потребовала, чтобы без ее согласия он ничего не предпринимал для нее и сам не оказывал ей помощи.
  - Не унижайте меня в моих собственных глазах, - сказала она. - Бедность давно уже состоит при мне. Это спутница суровая, но честная. Но если мне грозит бесчестье или то, что я считаю таковым, я погибла.
  Раймонд горячо убеждал ее, приводя множество доводов, но Эвадна осталась непоколебимой; взволнованная этим спором, она торжественно и пылко поклялась, что, если Раймонд будет унижать ее подачками, она убежит и скроется там, где он никогда ее не найдет и где голод положит конец ее страданиям.
  Здесь она может заработать на хлеб, сказала Эвадна и тут же показала рисунки, которыми добывала себе скудное пропитание. Раймонд решил пока не настаивать. Он был уверен, что, уступив ей сейчас, в конце концов сумеет убедить ее доводами дружбы и рассудка.
  Однако чувства, которые руководили Эвадной, коренились в ней глубоко и понять их ему было не дано. Эвадна любила Раймонда. Он был ее героем, чей образ хранило ее сердце. Семь лет назад, в расцвете юности, началась для нее эта любовь. Он сражался с турками за родину Эвадны и завоевал воинскую славу, особенно чтимую греками, вынужденными пядь за пядью отвоевывать себе безопасность. Однако, вернувшись из Греции и впервые появившись в английском обществе, Раймонд не ответил на чувства Эвадны. В ту пору он колебался между Пердитой и короной. Пока Раймонд пребывал в нерешительности, Эвадна уехала из Англии. Вскоре до гречанки дошла весть о его женитьбе, и слабые ростки ее надежды увяли. Ушла от нее и радость жизни, погасло розовое сияние, которым любовь окружает все предметы. Эвадна приняла жизнь такою, как она есть, в тусклых красках обыденности. Она вышла замуж; направив свою энергию в новое русло, она стала честолюбивой и принялась добиваться титула и власти княгини Валахии90. Мысль о том, сколько добра она сможет сделать для своей страны, когда муж ее получит это княжество, удовлетворяло патриотические чувства Эвадны. Но честолюбие оказалось столь же призрачным, сколь и любовь. Интригуя ради своей цели в пользу России, Эвадна вызвала раздражение Блистательной Порты91 и одновременно враждебность правительства Греции. И те и другие сочли ее поведение предательством. Муж ее обанкротился; они едва спаслись от смерти бегством в Англию, и с высоты своих честолюбивых замыслов Эвадна была низвергнута в нищету. Многое из 232 Последний человек этого она утаила от Раймонда; она не призналась, что, обратившись к здешним грекам, встретила бы отказ и обвинение в тягчайшем из преступлений - в том, что призывала чужеземный деспотизм губить ростки свободы, появившиеся в ее стране.
  Она знала, что виновна также и в разорении своего мужа и должна терпеть последствия этого - упреки, исторгнутые у него страданием, или, что хуже, его безысходное отчаяние, не менее ужасное от того, что он оставался безмолвным и недвижимым. Она упрекала себя и за смерть супруга; чувство вины не покидало ее. Напрасно старалась Эвадна смягчить угрызения совести, вспоминая, что намерения ее были благородны. Весь мир, да и она сама судили о ее поступках по их последствиям. Она молилась об упокоении души своего мужа; молила Создателя возложить на нее грех его самоубийства и клялась искупить этот грех.
  Среди всех страданий, которые скоро свели бы ее в могилу, одна мысль несла ей утешение. Она жила в той же стране, что и Раймонд, дышала с ним одним воздухом. Все повторяли имя лорда-протектора, всюду говорили о его великих делах и намерениях. Ничто не дорого так женскому сердцу, как слава любимого человека; живя в нищете, Эвадна упивалась его славой и великолепием. Пока был жив ее муж, это чувство казалось ей преступным, она подавляла его и каялась в нем. После смерти мужа любовь обрела над ней прежнюю власть, затопила ее душу бурными волнами, и она безвольно отдалась ей.
  Но ни за что и никогда любимый не должен увидеть ее в столь жалком состоянии; не должен узреть гордую красавицу на чердаке, носящей имя, которое стало укором, и тяжкий груз вины на совести. Пусть она остается для него невидимой; зато благодаря его положению будет знать о нем все, о каждом дне жизни Раймонда, и даже читать его речи. Она позволила себе эту единственную роскошь и ежедневно узнавала из газет о славных делах протектора.
  К этой радости примешивалась горечь. Имя Пердиты постоянно появлялось рядом с его именем; их супружеское счастье подтверждалось всеми известиями. Они всегда были вместе. Несчастная Эвадна не могла прочесть имя возлюбленного без того, чтобы тут же не встретить упоминание о верной спутнице его трудов и удовольствий. В каждой строчке она видела слова: "они", "их светлости", и слова эти растекались ядом в ее крови.
  В газете прочла она и объявление о создании национальной галереи. Со вкусом соединив свои воспоминания о зданиях, виденных на Востоке, талантливо придав им некую стройность, она выполнила чертеж, который был послан протектору. Ее радовала мысль, что, забытая и неизвестная, она может немало сделать для любимого; и Эвадна с радостной гордостью ожидала, что ее труд, увековеченный в камне, останется потомству вместе с именем Раймонда. Она нетерпеливо ждала возвращения своего посланца из дворца и жадно слушала его рассказ о каждом слове протектора; она наслаждалась этим обще-Том I. Глава девятая 233 нием с любимым, хотя он и не знал, кому посылает свои указания. Чертеж сделался ей бесконечно дорог - ведь он видел его и похвалил; когда она исправляла его, каждый штрих карандаша будил в ней сладкую музыку и вызывал в воображении храм, который воплотит самые глубокие ее чувства. Этим она и была занята, когда до нее донесся голос Раймонда - незабываемый голос.
  Поборов волнение, она встретила протектора учтиво и спокойно.
  Гордость и нежность боролись в ней и пришли к некоему согласию. Она будет видеться с Раймондом, раз уж сама судьба привела его к ней; постоянством и преданностью Эвадна заслужит его дружбу. Но ее права на эту дружбу и столь дорогая ей независимость не будут омрачены никакой корыстью и сложными чувствами, связанными с положением благодетеля и того, кто эти благодеяния принимает. Она была сильна духом; она умела подчинить свои нужды собственным решениям и терпеть холод, голод и страдания, но не уступить судьбе ничего из того, что считала спорным. Печально, что столь сильная воля и горделивое презрение к собственным потребностям не всегда сочетаются в человеческой натуре с такой же высотой нравственного чувства.
  Решимость, позволявшая Эвадне сносить лишения, происходила от чересчур сильной страсти, и этой неистовой страсти предстояло погубить того кумира, чье уважение она стремилась сохранить, подвергая себя лишениям.
  Их встречи продолжались. Эвадна рассказала другу всю повесть своей жизни: и как запятнала она свое имя в Греции, и какой, со смерти мужа, тяготеет над ней грех. Когда Раймонд предложил обелить ее, показать всему миру ее истинный патриотизм, она сказала, что только ньшешними лишениями надеется облегчить свою совесть, что для ее душевного состояния, пусть оно кажется ему безумием, труд является целительным лекарством; и наконец вынудила его поклясться, что хотя бы в течение месяца он не станет обсуждать свои намерения относительно нее, после чего обещала отчасти уступить ему. Она не могла скрыть от себя, что всякая перемена разлучит ее с ним; а теперь Эвадна видела его каждый день. Адриан и Пердита ни разу не были ими упомянуты; он появлялся словно метеор, словно одинокая звезда, в урочный час всходившая на ее горизонте; его появление приносило блаженство; звезда заходила, но ей не грозило затмение. Он каждый день приходил в ее убогое жилище, и присутствие его преображало чердак в храм, напоенный ароматами, освещенный светом небес. "Меж миром и собой они воздвигли стену"92. Там, за стеной, бесновалась тысяча гарпий; муки и угрызения совести ждали своего часа, чтобы ворваться. Здесь же царили мир и невинность, безрассудные, иллюзорные радости и надежды, чей якорь был укреплен в изменчивом дне.
  Пока Раймонд погружался в видения власти и славы, пока он готовился подчинить себе силы природы и сердца людей, его сердце оставалось без внимания; из незамеченного источника родился мощный поток, который сокрушил все, сотворенное его волей, и унес с собою и славу, и надежды, и счастье.
  234
  Последний человек
  Глава девятая
  Что же делала в это время Пердита?
  В первые месяцы его протектората Раймонд и она были неразлучны; с нею обсуждал он каждый свой замысел; каждый план требовал ее одобрения.
  Никогда не видел я никого счастливее моей милой сестры. Ее выразительные глаза сияли словно звезды, излучавшие любовь; надежда и безоблачная радость светились на ее лице. Она до слез радовалась славе своего супруга и господина, вся жизнь ее была служением ему; и если, несмотря на свое смирение, она бывала довольна собою, то только при мысли, что завоевала любовь героя века и сохраняет ее уже не первый год, когда время отнимает у любви питающие ее источники. Собственное ее чувство было столь же сильным, как и вначале. Пять лет брака не погасили ослепительное сияние страсти. Большинство мужчин грубо рвут священный покров, в который женское сердце облекает своего избранника. Не таков был Раймонд; это был чародей, чья колдовская сила не убывала; король, чья власть оставалась незыблемой; в мелочах повседневной жизни его украшали все те же изящество и величавость: то божественное, чем наделила его природа, ничто не могло отнять. Под взорами расцветала красота Пердиты и множились ее достоинства. Я не узнавал свою сдержанную, задумчивую сестру в обворожительной и щедрой супруге Раймонда. На лице Пердиты, выражавшем ум, теперь светилась также любовь к людям, и это делало ее красоту божественной.
  Полное счастье идет рука об руку с добротой, страдание и доброта могут существовать вместе, и писатели охотно изображают это сочетание, обладающее трогательной гармонией. Однако полное счастье - то, что присуще ангелам, и те, кто достиг его, становятся ангелоподобны. Религия, как говорят, порождена страхом - но только та религия, которая требует от своих приверженцев человеческих жертв. Религия, порожденная счастьем, воистину прекрасна; она извлекает из сердец пылкие благодарственные молитвы, побуждает изливать перед Создателем переполняющие нас чувства, питает воображение и поэзию, наделяет весь видимый мир благожелательным разумом и превращает землю в храм, увенчанный куполом небес. Вот какое счастье, доброта и благодарственная молитва наполняли душу Пердиты.
  В течение пяти лет, которые наш счастливый круг провел в Виндзорском замке, сестра моя часто говорила о своей блаженной доле. Привычка детских лет и родственные чувства побуждали ее выбирать для этих излияний чаще меня, чем Адриана или Айдрис. Быть может, это предпочтение объяснялось также, несмотря на большую несхожесть меж нами, неким духовным родством, следствием родства кровного. Часто на закате я ходил с сестрой по тихим и тенистым лесным тропинкам, слушая ее с радостным сочувствием.
  Спокойствие за свою любовь придавало ей достоинство; уверенность в полной взаим-Том I. Глава девятая 235 ности означала, что ей больше нечего было желать. Рождение дочери, миниатюрной копии Раймонда, наполнило чашу счастья до краев и связало супругов священными, нерасторжимыми узами. Порой она с гордостью вспоминала, что он предпочел ее своим надеждам на корону, а порой вспоминала, как терзалась, когда он колебался в выборе. Но воспоминания о былых тревогах лишь увеличивали нынешнюю радость. То, что было с трудом завоевано, а теперь находилось в полном ее владении, делало его вдвойне дорогим. Иногда она издали смотрела на Раймонда с тем же (о нет, с большим!) восторгом, какой чувствует после бури мореплаватель, очутившийся в желанной гавани, и тогда спешила к нему, чтобы в его объятиях еще больше увериться в своем счастье.
  Горячая любовь Пердиты, а также глубокий ум и живое воображение обеспечивали ей любовь Раймонда.
  Если что-либо и огорчало ее, так это мысль, что он счастлив не вполне. В юности он более всего отличался жаждой славы и непомерным честолюбием.
  Первую он завоевал в Греции, вторым пожертвовал ради любви. Ум Раймонда находил достаточную пищу в кругу близких, где все были людьми образованными, а многие, подобно ему, наделены талантами. Но его родной почвой была деятельная жизнь, и в нашем уединении он порой тяготился однообразием.
  Гордость мешала Раймонду жаловаться; благодарность и привязанность к Пердите успокаивали все желания, кроме желания заслуживать ее любовь. Но мы видели, что такие чувства все же посещают его, и никого это не сокрушало так, как Пердиту. Она посвятила ему свою жизнь, но, быть может, этого мало? И ему нужно что-то еще, чего она дать не могла? Это было единственным облаком на лазурном небосводе ее счастья.
  Приход Раймонда к власти доставил немало мучений им обоим. Однако супруг Пердиты достиг желанной цели и занял пост, для которого, казалось, был сотворен природой. Свою жажду деятельности он мог удовлетворить в полной мере, не утомляясь и не пресыщаясь; свой вкус и дарования он мог достойно выразить в любом из искусств, созданных человеком, чтобы запечатлевать красоту. Доброе сердце побуждало Раймонда неустанно трудиться на благо ближних. Стремление завоевать уважение и любовь человечества также могло осуществиться. Правда, все это было временным, но, быть может, оно и к лучшему. Привычка не притупила бы его наслаждение властью; он не успел бы испытать борьбу, разочарования и горечь поражений. Всю славу, все достижения, какие могли быть плодами долгого правления, он решил вместить в трехлетний срок своего протектората.
  Раймонд был рожден для общества. Все, чем он сейчас наслаждался, не давало бы ему удовлетворения, если бы не с кем было разделить его. В лице Пердиты он обладал всем, чего мог пожелать. Ее любовь будила в нем ответное чувство; ее ум позволял ей понимать Раймонда с полуслова, помогать ему и направлять его. В первые годы их брака неровности ее характера, непреодолен236 Последний человек ное своеволие, портившее ее, было некоторой помехой для его любви. Теперь, когда к прочим достоинствам Пердиты добавились безмятежность и женственная уступчивость, он стал уважать ее не менее, чем любить. Время все более упрочивало их союз. Они уже не действовали наугад, стараясь понравиться друг другу, и не опасались, что счастью может прийти конец. За пять лет их чувства стали спокойными и прочными, оставаясь возвышенными. Родив ребенка, сестра сохранила всю свою привлекательность. Застенчивость, доходившая порой до неловкости, сменилась в ней изящной уверенностью; выражение лица из замкнутого стало открытым, а голос начал звучать особенно мелодично. Ей было двадцать три года, она достигла расцвета женской красоты; исполняя священные обязанности жены и матери, она обладала всем, чего когда-либо желало ее сердце. Раймонд был десятью годами старше; к его красоте, благородной осанке и властной манере добавились приветливая благожелательность, обаятельная мягкость, неустанное внимание к желаниям других.
  Встречи с Эвадной стали его первой тайной от жены. Он был поражен мужеством и красотою несчастной гречанки; когда Раймонду открылись ее чувства к нему, он с удивлением спросил себя, чем заслужил ее страстную и неразделенную любовь. Некоторое время он не мог думать ни о чем другом, и Пердита заметила, что мысли и время его заняты чем-то, в чем она не участвует.
  Сестра моя по натуре была неспособна на обычную ревность, а любовь Раймонда - более необходима ее жизни, чем текшая в жилах кровь. К ней еще более, чем к Отелло, подходили слова:
  Я все решил бы с первого сомненья*'93.
  Она и на этот раз не заподозрила в нем охлаждения и объяснила скрытность супруга чем-то связанным с его высокой должностью. Это удивило и огорчило ее. Она принялась считать, сколько долгих дней, месяцев и лет должно пройти, прежде чем он вернется в частную жизнь и будет принадлежать ей всецело. Ей не нравилось, что он, пусть даже временно, что-то от нее скрывает.
  Она грустила, но сомнений в его любви у нее не возникло; когда эти сомнения посещали ее, она смело открывала сердце своему счастью.
  Время шло. Раймонд остановился на миг на своем опасном пути, чтобы задуматься о последствиях. Ему представились в будущем две возможности.
  Встречи его с Эвадной останутся для Пердиты тайной - или будут ею обнаружены. Несчастное положение его подруги и ее пламенные чувства не позволяли Раймонду думать о разрьюе с нею. Но тогда необходимо было навсегда проститься с откровенными беседами и полной общностью мыслей со спутницей его жизни. Чтобы скрыть от нее движения сердца и утаить свои поступки, * Пер. Б. Пастернака.
  Том I. Глава девятая
  237
  ему понадобится завеса более плотная, чем та, какую изобрела ревность в Турции, и стена более высокая, чем неприступная башня Ватека94. Эта мысль причиняла Раймонду нестерпимые муки. В основе его натуры лежали откровенность и общительность. Без них другие его достоинства были бы ничтожны; гордиться своим союзом с Пердитой и тем, что он променял трон на ее любовь, оказалось бы невозможно: все это стало бы радугой, которая гаснет, когда нет солнца. Но выхода не было. Его гений, мужество, все качества его ума и все силы души не могли и на волосок отодвинуть назад колесницу времени. То, что сталось, было записано алмазным пером в вечной книге минувшего, из которой никакими слезами и муками нельзя смыть ничего из свершившегося.
  Но и это было еще не самым худшим. Что, если какое-нибудь обстоятельство заставит Пердиту подозревать его, а заподозрив, принять решение? При этой мысли все тело Раймонда слабело и на лбу выступал холодный пот.
  Многие мужчины, вероятно, посмеялись бы над его страхом; но он заглянул в будущее; душевный покой Пердиты оставался ему слишком дорог, ее страдания были бы слишком очевидны, чтобы мысль о них не ужасала его. Он быстро принял решение. Если случится самое худшее, если она узнает правду, он не вынесет ее упреков и вида ее страданий. Он покинет ее, Англию, друзей, воспоминания юности, надежды на будущее; в каком-нибудь далеком краю он начнет новую жизнь. Приняв такое решение, Раймонд сделался спокойнее.
  Осторожно управляя конями своей судьбы на избранной им окольной дороге, он лишь старался лучше скрыть то, чего изменить не мог.
  Полное доверие, существовавшее между ним и Пердитой, соединяло их жизни; все было у них общим. Они вскрывали письма, предназначенные лишь одному из них, ведь до сих пор и сердца их были открытыми друг для друга.
  Пришло нежданное письмо. Пердита прочла его. Если бы оно содержало все доказательства, это сразило бы ее. Теперь, бледная, дрожащая и похолодевшая, она пошла к Раймонду. Он был один и читал поданные ему петиции. Пердита вошла молча, села напротив и устремила на мужа взгляд, полный такого отчаяния, что дикие крики и стенания показались бы слабыми выражениями горя по сравнению с этим живым его воплощением.
  Сначала Раймонд не отрывал глаз от бумаг, а когда поднял их, был поражен страдальческим выражением ее лица; на мгновение забыв о своих поступках и опасениях, он спросил с испугом:
  - Милая, что с тобой? Что случилось?
  - Ничего, - ответила она, но тут же продолжила: - Да, случилось. У тебя есть от меня секреты, Раймонд. Где ты бываешь, кого видишь, что скрываешь от меня? Отчего я лишилась твоего доверия? Нет, не то! Я не хочу донимать тебя вопросами. Достаточно будет одного. Означает ли это, что я лишилась тебя?
  Дрожащей рукой она протянула ему письмо и сидела, бледная и неподвижная, пока он читал его. Он узнал почерк Эвадны, и краска залила его 238 Последний человек щеки. Он мгновенно понял содержание письма и то, что на карту поставлено все. Ложь и притворство были пустяками в сравнении с грозившей катастрофой. Он должен либо рассеять подозрения Пердиты, либо навсегда ее покинуть.
  - Дорогая, - сказал он, - я виновен, но ты должна меня простить. Я виню себя в том, что начал скрытничать; но я не хотел огорчать тебя, и с каждым днем мне становилось все труднее признаться. К тому же надо было щадить несчастную, написавшую эти несколько строк.
  Пердита ахнула.
  - Продолжай! - крикнула она.
  - Это все. В письме сказано все. Теперь я оказываюсь в трудном положении. Я хотел поступать как лучше, но, видимо, поступал неправильно. Моя любовь к тебе осталась неприкосновенной.
  Пердита с сомнением покачала головой.
  - Так не может быть! - крикнула она. - Ты пытаешься обмануть меня, но я не хочу быть обманутой. Я утратила тебя, себя и свою жизнь!
  - Ты, значит, не веришь мне? - надменно сказал Раймонд.
  - За то, чтобы поверить тебе, - воскликнула Пердита, - я отдала бы все на свете и рада была бы умереть, чтобы и в смерти чувствовать, что ты был мне верен. Но это невозможно!
  - Пердита, - продолжал Раймонд, - ты не видишь, что стоишь на краю пропасти. Думай, если хочешь, что я вступил на свой нынешний путь без мук и сомнений. Я знал, что у тебя могут возникнуть подозрения, но надеялся, что одним своим словом сумею их рассеять. Я рассчитывал на твое доверие. Ты думаешь, что можешь спрашивать меня и презрительно отметать мои ответы?
  Так низко я еще не пал, и честь моя не настолько запятнана. Ты любила меня, а я тебя обожал. Но все чувства людей имеют конец. Пусть наша любовь угаснет - но пусть на смену ей не приходят недоверие и взаимные упреки. До сих пор мы были друзьями, любовниками - нельзя, чтобы мы сделались врагами и шпионили друг за другом. Я не могу жить под подозрением, ты не можешь мне верить - давай же расстанемся!
  - Да! - вскричала Пердита. -Я знала, что мы придем к этому! И разве мы уже не разлучены? Разве не разделяет нас пропасть, безбрежная, как океан?
  Раймонд встал; голос его прерывался, черты были искажены. Со спокойствием, в котором таилась буря, он ответил:
  - Я рад, что ты принимаешь мое решение столь философски. Разумеется, ты великолепно сыграешь роль оскорбленной жены. Порой тебя будет посещать мысль, что ты оскорбила меня. Но утешения твоей родни, всеобщее сочувствие и приятное сознание собственной невинности станут целительным бальзамом... Меня ты больше не увидишь!
  Том I. Глава девятая
  239
  Раймонд направился к дверям. Он забыл, что каждое сказанное им слово было ложью. Он разыграл невинность так, что сам в нее поверил. Разве не случалось актерам плакать, изображая вымышленную страсть? Раймонд всецело проникся реальностью вымысла. Он держался гордо. Он чувствовал себя оскорбленным. Пердита подняла глаза и увидела его гневный взгляд. Он уже коснулся дверной ручки. Она вскочила и, рыдая, бросилась ему на шею; он взял ее за руку, подвел к оттоманке и сел рядом. Голова ее опустилась ему на плечо; Пердита дрожала, ее то охватывал жар, то пробирал холод; видя это, Раймонд заговорил более мягко:
  - Удар нанесен. Однако я не хочу проститься с тобой в гневе. Слишком многим я тебе обязан. Я обязан тебе шестью годами безоблачного счастья. Но они миновали. Я не хочу быть предметом подозрений и ревности. Для этого я слишком тебя люблю. Только расставшись навек, мы можем поступить достойно и не унизимся. Наш союз был основан на доверии и преданности.
  Утратив их, мы не станем цепляться за пустую скорлупу. У тебя есть твое дитя, есть Айдрис, Адриан...
  - А у тебя, - вскричала Пердита, - есть та, которая написала это письмо!
  Глаза Раймонда сверкнули негодованием. Он знал, что это обвинение было и в самом деле несправедливым.
  - Можешь думать так! - крикнул он. - Можешь лелеять эту мысль, класть ее под подушку. Можешь! Но клянусь Создателем, что в аду не больше лжи, чем в произнесенных тобой словах!
  Пердита была поражена этим страстным утверждением. Она ответила серьезно и тихо:
  - Я не отказываюсь верить тебе, Раймонд. Напротив, я обещаю полностью верить твоим словам. Скажи только, что никогда не нарушал верность мне, и ты тотчас развеешь все мои подозрения, сомнения и ревность. И все будет как прежде. Мы будем с тобой одним сердцем, одной надеждой, одной жизнью.
  - Я уже уверял тебя в своей верности, - холодно сказал Раймонд. - К чему уверять трижды, если отвергнуто первое уверение? Я не скажу более ничего, ибо мне нечего добавить к уже сказанному и отвергнутому тобой. Эти препирательства недостойны нас обоих, и я, признаться, устал отвечать на обвинения, столь же необоснованные, сколь обидные.
  Пердита пыталась что-нибудь прочесть на его лице, но он гневно отвернулся. Его гнев казался столь естественным, что сомнения ее рассеялись. Ее лицо, столько лет выражавшее лишь любовь, снова засияло. Однако смягчить и умиротворить Раймонда оказалось нелегким делом. Сперва он не захотел выслушать ее. Она настаивала. Поверив, что по-прежнему любима, Пердита была готова на все, лишь бы развеять его гнев.
  Он хранил надменное молчание, однако слушал. Прежде всего Пердита сказала, что верит ему безгранично; это он должен знать, иначе она не стала 240 Последний человек бы его удерживать. Она напомнила ему о годах счастья; обрисовала и будущую их жизнь; упомянула об их ребенке - и тут глаза ее наполнились непрошеными слезами. Она старалась удержать их, и ей стало трудно говорить.
  Раньше она никогда не плакала. Раймонд не устоял перед этим выражением горя.
  Быть может, он немного устыдился своей роли обиженного, когда на самом деле был обидчиком. К тому же он действительно очень любил Пердиту; поворот ее головы, блестящие локоны и стройный стан вызывали в нем нежность и восхищение; ее мелодичный голос проникал ему в самую душу. Он смягчился, принялся утешать и ласкать ее, а себе внушать, что никогда ей не изменял.
  Из комнаты он вышел шатаясь, словно человек, только что подвергнутый пытке и знающий, что пытка будет применена снова. Он поступился своей честью, поклявшись в том, что было ложью. Правда, солгал он женщине, а это могло считаться меньшей низостью; так решили бы другие, но не он, ибо кого обманул он? - свою доверчивую, преданную и любящую Пердиту; эта великодушная доверчивость особенно мучила его, когда он вспоминал, какую комедию невинности пришлось ему разыграть. Душа Раймонда не была настолько грубой, и не так грубо обращалась с ним жизнь, чтобы он сделался к этому нечувствительным. Напротив, он весь состоял из нервов; его дух был чистым пламенем, которое колеблется и гаснет от всякого соприкосновения с загрязненным воздухом; но теперь грязь проникла в него самого, и это было особенно мучительно. Правда и ложь, любовь и ненависть утратили четкие очертания; небо смешалось с адом; чувствительная душа Раймонда, оказавшись полем этой битвы, жестоко страдала. Он презирал себя, досадовал на Пердиту, мысль об Эвадне становилась ему отвратительной. Страсти, всегда подчинявшие его себе, были особенно сильны после долгого сна, навеянного любовью; он сгибался под тяжким перстом судьбы, был измучен, раздражен до бешенства, корчился нетерпеливо от худшего из мучений - от укоров совести. Это состояние постепенно сменилось угрюмостью и глубокой подавленностью. Окружающие, даже равные ему - если на своем нынешнем посту он таковых имел, - с удивлением слышали раздраженные или насмешливые слова от того, кто всегда был доброжелательным и обходительным. Он занимался делами неохотно и спешил уединиться, находя в этом и муку и облегчение. Он садился на быстрого коня, того самого, который в Греции нес его к победам, и утомлял себя бешеной скачкой, чтобы телесным изнеможением заглушить душевные муки.
  Медленно приходя в себя, точно после действия яда, он поднял голову над душными испарениями страсти в более высокие слои атмосферы, где царят спокойные раздумья. Он стал размышлять, каким образом ему следует поступить, и удивился, сколь много времени прошло с тех пор, как вместо разума его действиями стало руководить безумие. Он не виделся с Эвадной уже целый месяц. Ее власть над ним, не успевшая еще прочно утвердиться, сильно Том I. Глава девятая 241 пошатнулась. Он уже не был ее рабом - ее любовником. Больше он не увидит Эвадну - и, полностью вернувшись к Пердите, станет достоин ее доверия.
  Решение было принято, а воображение между тем рисовало ему убогое жилище гречанки. Жилище, которое она из благородной гордости отказалась сменить на роскошное. Он вспомнил великолепие, окружавшее ее, когда они встретились впервые; он знал, что и в Константинополе она жила среди восточной роскоши; он подумал о теперешней ее нищете, о ежедневном труде и одиночестве; вспомнил ее увядшие черты, следы голода. Жалость наполнила его сердце; надо еще раз увидеться с нею, что-то сделать, чтобы вернуть ее в общество, подобающее ее званию; само собой разумеется, что они расстанутся.
  В течение этого долго длившегося месяца он избегал и Пердиты, бежал от нее, как от укоров совести. Но теперь он опомнился, и все будет исправлено; отныне он станет искупать преданной любовью единственное темное пятно в их безмятежной жизни. Думая об этом, он повеселел и наметил себе все, что предстояло сделать. Он вспомнил, что обещал Пердите нынче вечером (19 октября, в годовщину его избрания) непременно быть на празднестве в его честь.
  Пусть этот праздник будет добрым предзнаменованием будущих счастливых лет! Сперва он навестит Эвадну, ненадолго; ведь он обязан как-то объясниться с нею и искупить свое долгое отсутствие, о котором даже не предупредил.
  Потом он поспешит к Пердите, ко всему, что забросил, к своим обязанностям и к наслаждениям роскошью и властью.
  После сцены, описанной на предыдущих страницах, Пердита ожидала полной перемены в поведении Раймонда. Она ждала общения с ним и возврата к привычным ласкам, составлявшим счастье ее жизни. Но Раймонд не участвовал ни в одном из ее обычных занятий. Своими делами он занимался без нее, а когда отлучался, она не знала, где он бывал. Это причиняло ей жестокие страдания. Все это казалось ей дурным сном, который она старалась стряхнуть, но, подобно хитону кентавра Несса, он впивался в ее тело и терзал его95.
  Пердита обладала тем, что дано немногим, - способностью быть счастливой (пусть по отношению к ней это и кажется парадоксом). Чувствительная душа и живое воображение делали мою сестру особенно восприимчивой к радостям жизни.
  Согреваемая ее горячим сердцем, любовь должна была пускать в ней глубокие корни и давать пышный цвет. Все существо ее жаждало счастья, и в Раймонде она нашла все, что могло украсить любовь и удовлетворить воображение.
  Когда это чувство, на котором она основала свою жизнь и которое долго было взаимным и сопровождалось бесчисленными знаками внимания, вдруг рухнуло, когда этот мир любви был у Пердиты отнят, счастье ушло и сменилось его противоположностью. Те же черты характера моей сестры придавали и горю особенную остроту. Живое воображение усиливало его; чувствительность заставляла переживать случившееся вновь и вновь; любовь стала ядом, который разъедал душу. В горе Пердиты не было смирения и терпеливости; она боро242 Последний человек лась с ним, и при этом сопротивлении оно лишь глубже вонзало в нее свои когти. Ее не оставляла мысль, что Раймонд любит другую. Она отдавала ему должное и верила, что и к ней он чувствует нежность. Но если участник лотереи рассчитывал на сотни тысяч, а получил лишь мелкий выигрыш, разочарование его будет горшим, чем при полной неудаче. Дружеская привязанность такого человека, как Раймонд, может быть очень ценной; но недосягаемо далеко от нее, глубже, чем дружба, таится неделимое сокровище любви.
  Сохраняемое в целости, оно бесценно; но отнимите у него малейшую частицу, разделите на части - и, подобно золоту чародея, оно превращается в нечто ничего не стоящее. В очах любви есть особое значение, в голосе ее - особое звучание, в улыбке - особая лучезарность, и этим талисманом может владеть кто-то один; ее сущность, ее божественность неразделимы. Сердца и души Раймонда и Пердиты сливались в нечто единое, подобно двум горным ручьям, которые журчат по сверкающим камешкам мимо ярких цветов; но стоит одному свернуть с пути или встретить препятствие, которое запрудит его, как и второй тотчас обмелеет и изменит свое русло. Пердита чувствовала, что обмелел поток, питавший ее жизнь. Не в силах смириться с медленным увяданием своих надежд, она решила разом покончить с муками и привести все к счастливому концу.
  Приблизилась годовщина избрания Раймонда протектором. Такие годовщины принято было торжественно отмечать. Пердита постаралась придать празднеству особое великолепие, но испытывала при этом смешанные чувства.
  Одеваясь к вечернему торжественному приему, она спрашивала себя, зачем так старается отпраздновать событие, которое казалось ей началом ее несчастий.
  "Будь проклят день, - думала она, - будь проклят час, когда Раймонду явилась иная надежда, иное желание, чем моя любовь! Трижды счастливым станет день, когда он вернется ко мне! Видит Бог, я поверила его клятвам и уверениям, иначе не предприняла бы того, на что сейчас решилась. Неужели надо терпеть еще два года, когда каждый день все более отдаляет нас друг от друга и каждое дело добавляет камень в стену, которая нас разделяет? Нет, мой Раймонд, мой единственный, единственное сокровище Пердиты! Эта ночь, этот торжественный праздник, эти великолепные покои и роскошный наряд твоей заплаканной подруги будут праздновать твое отречение. Когда-то ради меня ты отказался от надежд на корону. То было на заре нашей любви; тогда я могла дать тебе лишь надежду на счастье, но не уверенность в нем. Теперь ты знаешь, что я способна дать, какую преданность, какую верность и подчинение тебе. Ты должен выбрать либо это, либо протекторат. Сегодня, гордый правитель, твоя последняя ночь! Эту ночь Пердита украсила всем ослепительным блеском, который ты так любишь. Но из великолепных покоев, от толпы приближенных, от власти ты вместе с завтрашним солнцем должен вернуться в Том I. Глава девятая 243 наше сельское жилище, ибо я и ради вечного блаженства не стану терпеть ни одной недели, подобной той, которая только что миновала".
  Размышляя над своим планом, полная решимости предложить его, когда пробьет час, и уверенная в согласии Раймонда, Пердита ощущала лихорадочное возбуждение. Ее щеки горели в предчувствии борьбы, глаза блистали надеждой на победу. Поставив все на карту и будучи уверена в выигрыше, она, которую я когда-то описал как королеву, теперь представляла собой нечто сверхчеловеческое; казалось, она может смирять стихии, одним пальцем останавливать колесо судьбы. Никогда прежде не была она столь прекрасна.
  Мы, аркадские пастушки этого повествования96, намеревались прибыть на празднество, но Пердита написала нам, прося не покидать Виндзор, ибо она решила (хотя об этом и не сообщала) возвратиться наутро вместе с Раймондом в наш милый уголок и вновь начать жизнь, в которой познала полное счастье.
  На закате дня она прошла в покои, предназначенные для празднества.
  Раймонда не было во дворце с предыдущего вечера. Протектор обещал быть на празднике, и, хотя он еще не появлялся, Пердита была уверена, что он прибудет.
  Чем глубже в этот решающий час казалась трещина между ними, тем тверже она верила, что навсегда с нею покончит.
  Это было, как я уже сказал, девятнадцатого октября; стояла хмурая поздняя осень. Ветер завывал в деревьях, почти утративших свое летнее убранство.
  Воздух, насыщенный запахом гниющей листвы, не вселял радости и надежд.
  Раймонд был доволен принятым решением, но к концу дня несколько пал духом. Ему предстояло навестить Эвадну, а затем спешить во дворец. Проходя унылыми и бедными улицами к жилищу несчастной гречанки, он корил себя за то, как вел себя с нею. Он допустил, чтобы она по-прежнему жила в таком убожестве, а после краткой вспышки страсти отдалился, предоставив Эвадну одиночеству, сомнениям и самому горькому из чувств - обманутым надеждам.
  Что делала она, как переносила его отсутствие и пренебрежение? Сумерки быстро сгустились в узких улицах, и, когда он открыл знакомую дверь, на лестнице была уже полная темнота. Он ощупью поднялся на чердак и нашел Эвадну на ее убогом ложе, безмолвной, почти безжизненной. Он кликнул обитателей дома, но узнал лишь то, что им ничего не известно. Зато ему все стало ясно, и его охватили ужас и раскаяние. Когда Эвадна поняла, что покинута, она не нашла в себе сил продолжать обычную работу; гордость запрещала ей обращаться к Раймонду; голод представился гречанке добрым привратником смерти, в которой она, не совершая греха, найдет покой. Никто не приходил к ней, и она постепенно слабела.
  Если она умрет, найдется ли убийца, сравнимый по своей жестокости с ним? Есть ли дьявол, творящий более бессмысленное зло? Есть ли грешник, более достойный вечных мук ада? Но муки совести не были ему суждены.
  Раймонд послал за врачом; потянулись часы, казавшиеся бесконечными; долгая 244 Последний человек осенняя ночь сменилась днем, прежде чем Эвадну вернули к жизни. Тогда он велел перенести ее в более удобное жилище и не решался оставить, не убедившись, что она будет жить.
  В часы наибольшей тревоги и страха за Эвадну он вспомнил о празднике, который устраивала в его честь Пердита. В его честь! И это в те часы, когда смерть несчастной кладет на эту честь неизгладимое пятно. В его честь! Когда за свое преступление он заслужил казнь. Какая злая насмешка! Но Пердита ждала его; он набросал на клочке бумаги несколько сбивчивых фраз, удостоверявших, что он цел и невредим, и поручил хозяйке дома отнести записку во дворец и отдать в собственные руки супруги лорда-протектора. Женщина, не знавшая его в лицо, спросила насмешливо, с какой стати ее допустят к этой леди, да еще во время праздника. Раймонд дал ей свой перстень, чтобы предъявить его слугам. Итак, пока Пердита принимала гостей и с тревогой ждала своего супруга, ей принесли его перстень и сказали, что некая бедная женщина доставила от него записку.
  Старуха была очень горда поручением, которого, впрочем, не понимала, так как все еще не подозревала, что посетителем Эвадны был лорд Раймонд.
  Пердита ужаснулась, предположив падение с лошади или иное несчастье, пока ответы старухи не вызвали у нее других опасений. Действуя наугад, хитрая сплетница не упомянула о болезни Эвадны, зато подробно рассказала о частых посещениях Раймонда и добавила подробности, которые, убедив Пердиту, что ей рассказывают правду, преувеличивали коварство Раймонда и его бессердечие. Его отсутствие на празднике и записка, ничего не объяснявшая, кроме того, на что намекала старуха, были смертельным оскорблением.
  Пердита снова взглянула на перстень, собственный ее подарок, украшенный небольшим рубином в форме сердца. Взглянула и на почерк, который не могла не узнать, и на слова: "Прошу ни в коем случае не допустить, чтобы гости удивлялись моему отсутствию". Старуха между тем продолжала болтать, причудливо мешая правду с ложью, пока Пердита наконец не отпустила ее.
  Вернувшись к гостям, не заметившим еще ее отсутствия, бедняжка отошла в один из затемненных углов, прислонилась к колонне и постаралась совладать с собою. Ее охватило какое-то оцепенение. Взгляд Пердиты упал на цветы в резной вазе, которые она расставляла утром; то были великолепные и редкие растения; она и сейчас различала их яркие цвета.
  - Дивные воплощения красоты! - воскликнула она. - Вам не о чем печалиться. Отчаяние, охватившее мое сердце, не передастся вам. Зачем не могу я быть бесстрастной и спокойной, как вы?
  "Но вот моя задача, - добавила она про себя. - Мои гости не должны знать правду ни о нем, ни обо мне. Я повинуюсь. Они ничего не узнают, если даже я умру, едва они уйдут. Они увидят нечто противоположное правде. Я буду казаться им живой, когда я - мертва".
  Том I. Глава девятая
  245
  Пердите понадобилось все ее самообладание, чтобы удержать слезы жалости к себе, которые выступили у нее при этой мысли. В конце концов ей это удалось, и она появилась перед гостями.
  Сколько усилий она приложила, чтобы скрыть свои муки! Ей надо было играть роль гостеприимной хозяйки, уделять внимание каждому, быть центром праздничного веселья. Все это она должна была делать, когда ее горе жаждало одиночества и она охотно променяла бы покои, полные гостей, на темную лесную глушь или пустынный луг, укрытый ночною тьмой. Но она стала даже веселой. Ей труднее было удержаться на середине и быть, как обычно, спокойной и приветливой. Ее оживление было замечено; так как в особах высокого ранга все кажется восхитительным, гости окружили хозяйку, шумно выражая свое одобрение, хотя в смехе ее звучали резкие ноты, а в остротах была нарочитость, которая могла бы выдать состояние ее души внимательному наблюдателю. Пердита чувствовала, что, если замолчит хотя бы на минуту, с трудом сдерживаемые волны горя затопят ее, разбитые надежды вырвутся горестными воплями и те, кто сейчас вторит ее веселью и ждет от нее острот, отпрянут в испуге перед ее отчаянием. Пока она делала над собою усилие, единственным ее утешением было следить за стрелками ярко освещенных часов и считать про себя минуты, которые должны пройти, прежде чем она сможет остаться одна.
  Наконец залы начали пустеть. Противореча своим желаниям, Пердита укоряла гостей за ранний уход. Наконец она пожала руку последней гостьи.
  - Как холодна ваша рука, - сказала приятельница, - и какая она влажная! Вы утомлены, отдохните же наконец.
  Пердита слабо улыбнулась; гостья вышла. Стук удалявшейся кареты убедил Пердиту, что все уехали. Тогда, словно преследуемая врагом, словно у ног ее выросли крылья, она кинулась в спальню, отпустила служанок, заперлась, до крови кусая губы, чтобы заглушить крики, рухнула на пол и долго лежала во власти отчаяния, стараясь ни о чем не думать; а между тем мысли, страшные как фурии, злобные как змеи, теснились в ее голове, сталкиваясь друг с другом и грозя безумием.
  Через некоторое время она поднялась, более спокойная, но столь же несчастная. Стоя перед большим зеркалом, она вгляделась в свое отражение.
  Воздушный наряд, драгоценности, сверкавшие в прическе, на прелестной шее и руках, маленькие ножки в атласных туфельках и пышные, блестящие кудри вокруг ее лица, выражавшего отчаяние, - все это было точно великолепной рамой для темной и мрачной картины. "Я словно сосуд, - думала она, - сосуд, по самые края наполненный горчайшим экстрактом отчаяния. Прощай, Пердита! Прощай, бедная женщина! Никогда уже не увидишь ты себя такой, не увидишь богатства и роскоши. Ты так бедна, что можешь позавидовать бездомному нищему. И я в самом деле бездомна! Я живу в безводной пустыне, в 246 Последний человек бескрайней пустыне, где нет ни цветов, ни плодов и высится лишь одинокая скала, к которой ты прикована, Пердита, чтобы видеть перед собой пустыню, уходящую в бесконечную даль".
  Она распахнула окно, выходившее в дворцовый сад. Ночная тьма уже боролась там со светом; небо на востоке покрылось золотыми и розовыми полосами; догорала последняя звезда. Утренний ветерок пронесся над растениями, влажными от росы, и впорхнул в душную комнату. "Все идет своим чередом, - думала Пердита. - Все сущее расцветает, увядает и гибнет. Когда усталый день загоняет своих коней в их стойла на западе, небесный огонь поднимается привычным путем с востока. Так заходят они и восходят над холмом небес. Когда открывает глаза день, пробуждаются птицы, цветы, травы и свежий ветерок; встает солнце и величественно подымается в небеса. Все идет своим чередом, изменяется и умирает - все, кроме горя в моем сердце. Да, все течет и меняется. Так чему же дивиться, если и любовь прошла свой путь к закату и владыка моей жизни переменился ко мне? Мы называем светила неподвижными, а между тем они движутся по небесному своду; взглянув снова туда, куда я глядела час назад, я увижу, что лик небес изменился. Глупая луна и непостоянные звезды каждую ночь танцуют иной танец; даже солнце, владыка небес, по временам покидает свой престол и оставляет свое царство во власти ночи и зимы. Природа стареет, ее одряхлевшие члены трясутся - все сущее идет к концу. Чему же дивиться, если пришло затмение и гибель света твоей жизни, Пердита?"
  Глава десятая
  Так печальны и смутны были мысли бедной сестры моей, когда она убедилась в неверности Раймонда. Как все достоинства ее, так и недостатки способствовали тому, что удар, нанесенный ей, был неисцелим. Привязанность Пердиты ко мне - ее брату, к Адриану и Айдрис отступали перед главной ее любовью.
  Даже ее материнские чувства во многом питались тем, что в ребенке она находила сходство с Раймондом. В детстве она была нелюдимой, но любовь смягчила неровности ее характерец брак с Раймондом помог расцвести ее талантам и чувствам. Когда ее любовь оказалась обманутой, Пердита отчасти вернулась к тому, чем была прежде. Врожденная болезненная гордость, забытая, пока длился блаженный сон ее счастья, пробудилась вновь и жалила ее в сердце; теперешнее унижение усиливало действие яда. Пердита высоко вознеслась в собственных глазах, когда снискала любовь Раймонда. Чего же стоила она теперь, когда он предпочел ей другую? Она гордилась тем, что завоевала его и долго удерживала; но ныне его завоевала другая, и от гордого ликования остались погасшие угли.
  Том I. Глава десятая
  247
  В нашем уединении мы долго не знали о ее беде. Вскоре после празднества Пердита прислала за своим ребенком, а потом словно позабыла о нас. Адриан, однажды навестив их, заметил в ней перемену, но не понял, насколько она переменилась и почему. На людях супруги по-прежнему появлялись вместе и жили под одной крышей. Раймонд был, как всегда, учтив, и лишь временами высокомерие или внезапная резкость в поведении удивляли его кроткого друга. Ничто, казалось, не омрачало его чело, но губы кривились презрительно, а голос звучал резко. Пердита была полна внимания к желаниям своего повелителя, но оставалась молчаливой и очень печальной. Она похудела и побледнела, и глаза ее часто наполнялись слезами. Иногда ее взгляд, брошенный на Раймонда, как бы спрашивал: "Неужели у нас дошло до этого?" Иногда лицо ее выражало готовность, несмотря ни на что, делать все возможное, лишь бы он был счастлив. Но Адриан плохо умел читать на ее лице и мог ошибаться. Клара постоянно была возле матери, и казалось, что той больше всего нравится сидеть где-нибудь в укромном уголке и молча держать свое дитя за руку. Однако Адриан не догадывался об истине; он усиленно звал супругов посетить нас в Виндзоре, и они обещали приехать через месяц.
  Тогда наступил уже май, и весна одела лесные деревья листвою, а тропинки украсила множеством цветов. Пердита приехала с дочерью; скоро будет и Раймонд, сказала она, однако его еще задерживают дела. После рассказов Адриана я ожидал увидеть ее печальной; но она, напротив, была необычайно оживлена; правда, похудела, глаза несколько запали, как и щеки, хотя они и пылали ярким румянцем. Она радовалась свиданию с нами, ласкала наших детей, удивлялась, как они выросли и развились; Клара также была рада увидеться со своим маленьким другом Альфредом; затевались детские игры, в которых участвовала и Пердита. Ее оживление сообщилось и нам, и, когда мы все веселились на террасе замка, трудно было бы найти более счастливую и беззаботную компанию.
  - Здесь лучше, мама, - сказала Клара, - чем в гадком Лондоне. Там ты часто плачешь и никогда не смеешься, как сейчас.
  - Замолчи, глупышка, - ответила ее мать, - и запомни: кто упомянет Лондон, с тем мы не станем разговаривать целый час97.
  Вскоре приехал и Раймонд. Он не присоединился, как обычно, к нашему веселому обществу. Он говорил только с Адрианом и со мною; мы как бы обособились, и вскоре с детьми остались только Айдрис и Пердита. Раймонд рассказал о новых постройках и о своих планах по улучшению учебных заведений для бедных; как обычно, между ним и Адрианом начался спор, и время пролетело незаметно.
  Вечером мы собрались вновь; Пердита непременно захотела музицировать. Она сказала, что желает показать свои успехи; с самого переезда в Лондон она занималась музыкой; голос ее был не сильным, но очень приятным.
  248
  Последний человек
  Она выбирала одни лишь веселые мотивы; перебрала все оперы Моцарта, чтобы найти самые жизнерадостные из его мелодий. Помимо других достоинств, Моцартова музыка более всякой другой кажется исходящей из сердца; вы сами переживаете выражаемые ею чувства и по воле этого властелина нашей души печалитесь, радуетесь или гневаетесь. Некоторое время музыка звучала весело; но когда Раймонд присоединился к трио "Taci ingiusto core"*' ^ из "Дон-Жуана", Пердита отошла от фортепиано. Лукавая мольба, выражаемая этой арией, звучала у Раймонда очень нежно и пробудила в ней воспоминания о невозвратном прошлом. Этот же голос, этим же тоном и словами, часто выражал любовь к ней. Теперь все было иначе, и знакомые звуки, противоречившие их нынешнему смыслу, приводили ее в отчаяние. Вскоре затем Айдрис, игравшая на арфе, обратилась к страстной и печальной арии из "Фигаро" "Porgi, amor, qualche ristoro"** ", в которой покинутая графиня жалуется на измену Альмавивы. Здесь звучит сама душа печали, и нежный голос Айдрис, сопровождаемый жалобными аккордами ее инструмента, еще усиливал смысл слов.
  Когда зазвучало патетическое завершение арии, мы услышали сдавленное рыдание; Пердита, опомнившись, когда смолкла музыка, поспешила из залы; я последовал за ней. Сперва она отстранялась, но, уступая моим расспросам, кинулась мне на шею и заплакала.
  - Хотя бы раз, - воскликнула она, - хотя бы раз, милый брат, на твоей груди несчастная Пердита выплачет свое горе. Я приказала себе молчать о нем и вот уже много месяцев выполняю этот приказ. Мне и сейчас не надо бы плакать, тем более выражать свое горе в словах. И я не стану говорить! Тебе достаточно узнать, что я несчастна, что узорный покров жизни разорван100, что я навсегда погружена во мрак, что сестрой мне стала печаль, а подругой - вечная жалоба!
  Я попытался утешить ее; ни о чем не спрашивая, я ласкал ее и уверял в своей горячей привязанности и в самом глубоком сочувствии.
  - Твои ласковые слова, - воскликнула она, - я слушаю точно звуки забытой музыки, когда-то дорогой мне. Но они не могут успокоить или утешить меня. Милый Лайонел, ты не можешь себе представить все, что я вытерпела за эти долгие месяцы. Я читала о древних плакальщиках, которые надевали власяницу, посыпали голову прахом, ели хлеб пополам с золою и селились на скалистых вершинах гор, громко укоряя в своих несчастьях небо и землю. Как хорошо было бы горевать именно так! Каждый день выдумывать все новые сумасбродства, окружать себя всеми принадлежностями скорби, всем реквизитом отчаяния! Увы! Я вынуждена скрывать сжигающее меня горе. Я должна носить сияющую маску лжи, чтобы прятать свои страдания от глаз толпы, * "Молчи, несправедливое сердце" (ит.).
  ** "Дай, любовь, хоть какое-то утешение" (ит.).
  Том I. Глава десятая
  249
  должна притворно улыбаться. Даже наедине с собой я не смею думать о том, что погибла, иначе я сойду с ума.
  Слезы и волнение моей бедной сестры не позволяли ей вернуться в покинутый нами кружок; я уговорил ее проехаться со мной по парку; за это время я убедил ее доверить мне свое горе, полагая, что это облегчит ее, и уверенный, что, если есть от него средство, мы его найдем.
  Со времени юбилейного торжества прошло несколько недель, а Пердита все еще не могла успокоиться и собраться с мыслями. Иногда она упрекала себя, зачем столь тяжело переживает то, что многим показалось бы пустяком; но доводы разума не помогали ей. Не зная правды о побуждениях и действиях Раймонда, она представляла себе их хуже, чем они были на деле. Он редко бывал во дворце и лишь тогда, когда был уверен, что государственные дела не позволят ему остаться наедине с Пердитой. Они почти не говорили друг с другом, избегали объяснений, и каждый из них боялся того, что может сказать другой. Но внезапно поведение Раймонда изменилось. Казалось, он ищет случая обрести прежнюю близость с моей сестрой. Любовь к ней вернулась; он не мог позабыть, как был ей предан, как сделал ее хранительницей всех своих мыслей и чувств. Раймонду, видимо, мешал стыд, но он явно желал возобновить прежние отношения доверия и любви. Пердита, когда достаточно оправилась, составила свой план и намеревалась следовать ему. Попытки вернуть прежнюю любовь она встретила ласково; она не избегала общества Раймонда, но преградила путь и к былой близости, и к мучительному объяснению.
  Преодолеть эту преграду Раймонду мешали и гордость и стыд. Он начал проявлять раздражение, и Пердита поняла, что вести себя так далее ей нельзя.
  Следовало объясниться. Но заговорить она была не силах и написала:
  Умоляю тебя терпеливо прочесть это письмо. В нем не будет упреков.
  Упреки бесполезны. В чем бы стала я тебя упрекать?
  Позволь мне объяснить мои чувства; без этого мы оба будем блуждать во тьме, не понимая друг друга, и сойдем с пути, на котором хотя бы одному из нас удастся избрать иную жизнь, нежели та, какую ведем мы оба последние несколько недель.
  Я любила тебя - и люблю. Не гнев и не гордость диктуют мне эти строки, но чувство более глубокое и неизменное. Моя любовь ранена, и исцелить ее невозможно. Оставь же тщетные попытки, если именно к этому они ведут. Прощение! Возврат к прежнему! Пустые слова! Я прощаю боль, которую испытываю, но прежний путь нам не дано пройти снова.
  Обычное чувство, быть может, удовлетворилось бы обычным решением. Я верила, что ты читал в моем сердце и знал его безграничную преданность, его верность тебе. Ты был воплощением всех моих грез. Тебя окружали слава, власть и высокие стремления. Любовь к тебе осветила для 250 Последний человек меня весь мир волшебным светом. Я не ступала по земле - общей матери, вечно воспроизводящей все пошлое и избитое. Я обитала в храме, посвященном беспредельной любви, я была жрицей, созерцавшей лишь твое могущество и твое совершенство.
  Мне ль так с тобою говорить? С тобою,
  Который, как Полярная звезда,
  Жизнь озарял лучом мне путеводным101.
  "Цвет моей жизни опал"102. У этой окутавшей меня ночи не будет утра; у заката любви не будет восхода. Когда-то весь остальной мир ничего для меня не значил; ничего не значили и все другие люди; я не знала их; и тебя не считала одним из них. Ты был единственным владыкой моей любви, единственной моей надеждой, лучшей половиной меня самой.
  Ах, Раймонд, разве не были мы счастливы? Разве был кто-либо под солнцем, кто больше и лучше нас радовался ему? Я ропщу не на обычную неверность, а на разъединение того целого, что неразделимо. На то, как небрежно сбросил ты с плеч мантию избранника, в которой я тебя видела, и стал одним из многих. Не думай, что это можно исправить. Ведь любовь потому и богиня, что она бессмертна. Я создала ей храм в моем сердце, и это освящало меня самое. Я смотрела на тебя спящего и плакала от счастья при мысли, что все сокровища мои заключены в этом боготворимом мною, но смертном облике. И тогда я разгоняла обступавшую меня плотную пелену страха103 и думала: смерть не страшна, ибо соединившие нас чувства бессмертны.
  Смерти я не страшусь и сейчас. Я охотно закрыла бы глаза, чтобы больше не открывать их. Нет, я все же боюсь ее, как боюсь всего, ибо и по смерти буду все помнить и счастье не вернется ко мне. Даже в раю я буду чувствовать, что твоя любовь длилась меньше, чем длился стук моего хрупкого сердца, каждое биение которого Похоронным звоном Безвоскресно хоронит любовь*'104.
  Я несчастна навсегда, ибо для угасшей любви нет воскрешения.
  И все же я люблю тебя. И все же готова делать все возможное для твоего благополучия. Ради того, чтобы избежать сплетен света, и ради нашего ребенка я готова оставаться подле тебя, Раймонд, делить твою судьбу, помогать тебе советом. Хочешь ли ты, чтобы так оно и было? Мы больше не любовники; не могу я никому быть и другом, ибо слишком несчастна, чтобы думать о ком-либо или о чем-либо, кроме своих страданий. Но * Пер. Г. Шенгели, с изм.
  Том I. Глава десятая
  251
  мне хотелось бы ежедневно видеть тебя; внимать отовсюду звучащим похвалам тебе; сохранить твою отеческую любовь к нашей дочери; слышать твой голос; знать, что я возле тебя, хотя ты уже более не мой.
  Если же ты хочешь разорвать связующие нас цепи, скажи лишь слово, и это будет сделано. Всю вину я возьму на себя, пусть в глазах света причиной будет мое дурное к тебе отношение.
  Как я уже сказала, больше всего мне все-таки хочется, по крайней мере сейчас, остаться с тобой под одной крышей. Когда минет горячка молодости, когда спокойная старость усмирит терзающего меня коршуна, когда умрут любовь и надежды, возможно, им на смену придет дружба.
  Может ли это наступить? Может ли душа моя, неразрывно связанная с моей смертной плотью, стать холодной и оцепенелой оттого лишь, что плоть утратит свои юные силы? Тогда, с погасшими очами, седой головой и сморщенным лицом - как бы странно и бессмысленно ни звучали сейчас эти слова, - тогда, стоя на краю могилы, я смогу быть твоим любящим и верным другом Пердитой.
  Ответ Раймонда был краток. Что мог он ответить на ее жалобы, на горе, в котором она замкнулась, отвергая всякую мысль об исцелении? "Несмотря на твое письмо, полное горечи, - писал он, - да, полное горечи, ты для меня - главное и именно о твоем благополучии я хочу прежде всего думать. Делай то, что считаешь нужным, и, какой бы образ жизни ты ни избрала, я не буду тебе препятствовать. Я предвижу, что начертанный тобою план недолговечен. Но ты вольна в своих решениях. Моим же искренним желанием всегда будет способствовать, насколько ты позволишь, твоему счастью".
  - Предсказание Раймонда оказалось верным, - поведала мне Пердита. - Увы!.. Наша нынешняя жизнь не может долго длиться, хотя сама я не предложу изменить ее. Он видит во мне ту, кого смертельно оскорбил, а мне его заботы не приносят облегчения. Самые лучшие его намерения не могут ничего изменить. Как не могла бы Клеопатра украсить себя уксусом, в котором растворила свою жемчужину105, так не могу я довольствоваться любовью, какую способен ныне предложить мне Раймонд.
  Признаюсь, я не смотрел на несчастье Пердиты теми же глазами, что она сама. Мне казалось, рана могла зажить; и, если они останутся вместе, именно так оно и будет. Я попробовал смягчить и умиротворить ее душу и лишь после многих попыток увидел безнадежность своих стараний. Пердита слушала меня нетерпеливо и довольно резко отвечала:
  - Неужели ты думаешь, что твои доводы новы для меня? Что собственное горячее желание тысячу раз не подсказывало их мне с большею убедительностью и страстностью, чем можешь вложить в них ты? Лайонел, тебе не по252 Последний человек нять, что такое любовь женщины. В счастливые дни я часто повторяла себе, с благодарностью и восторгом, сколь многим пожертвовал Раймонд ради меня.
  Я была бедной, необразованной девушкой с гор, которую он поднял из ничтожества. Все радости жизни исходили от него. Он дал мне свое славное имя и высокое положение. На меня падал отблеск его славы. Все это, вместе с его любовью навек, внушило мне чувства к нему, подобные тем, какие испытываем мы к Подателю жизни. Я могла дать Раймонду только любовь, и я всю себя посвятила ему. Я боролась со своими недостатками, чтобы стать достойной его. Я сдерживала свою вспыльчивость, нетерпеливость; я отучилась думать о себе; я занялась своим образованием и старалась достичь в этом всего, что возможно, чтобы результаты приносили ему радость. Я не считала все это своею заслугой. Он достоин был всего - всех трудов, всей преданности и всех жертв. Я поднялась бы в неприступные Альпы, чтобы сорвать понравившийся ему цветок. Я была готова покинуть всех вас, моих близких, любимых и талантливых, и жить только с ним и для него. Я не могла иначе, даже если бы хотела. Если, как говорят, у нас две души, то он был моею лучшей душою, вторая же была его вечной рабой. Взамен я ждала лишь одного - верности. Это я заслужила. Если у меня, выросшей в горах, нет знатной и богатой родни, уж не думает ли он расплатиться со мной одним лишь своим именем и положением?
  Пусть берет их назад; без его любви они для меня ничто. В моих глазах они имели цену единственно потому, что принадлежали ему.
  Таковы были страстные речи Пердиты. Когда я спросил, не лучше ли им с Раймондом разъехаться, она ответила:
  - Так оно и будет! Этот день наступит, я это чувствую и знаю. Но я боюсь его. Наш неполный союз, наш маскарад странно дорог мне. Да, он мучителен, разрушителен и невозможен. Он вызывает во мне лихорадочный жар, он растравляет мою незаживающую рану. И все же я цепляюсь за него. Быть может, он скоро убьет меня и тем сослужит службу.
  Все это время Раймонд оставался в обществе Адриана и Айдрис.
  Отсутствие Пердиты и мое стало их удивлять. От природы общительный, Раймонд после долгих месяцев вынужденного молчания был рад откровенно поговорить с обоими своими друзьями. Он рассказал о положении, в котором нашел Эвадну. Щадя чувства Адриана, он не сразу назвал ее, но из его рассказа все стало ясно, и бывший возлюбленный гречанки с волнением и ужасом слушал о ее страданиях. Айдрис прежде разделяла с Пердитой неблагоприятное мнение об Эвадне, но рассказ Раймонда смягчил ее и возбудил в ней сочувствие.
  Стойкость и постоянство гречанки и даже ее злополучная, безрассудная любовь вызвали восхищение и сострадание, в особенности когда из событий, происшедших девятнадцатого октября, выяснилось, что она предпочла страдать и умереть, но не унизить себя, воззвав к помощи любовника. Дальнейшее ее поведение не уменьшило сочувствия к ней. Спасенная от голодной смерти Том I. Глава десятая 253 заботливым уходом Раймонда, наслаждаясь сладостным покоем, который приносит выздоровление, Эвадна отдалась восторженной и благодарной любви. Но вместе со здоровьем к ней вернулась способность размышлять. Она расспросила Раймонда о причинах, долго не позволявших ему приходить на свидания с нею. Вопросы она задавала с греческой тонкостью, а выводы сделала с присущей ей твердостью и решительностью. Она не могла знать, что вызванный ею разрыв между Раймондом и Пердитой уже был непоправим, но понимала, что при нынешнем положении он будет с каждым днем расширяться, что это разрушит семейное счастье ее любовника и поселит в ее сердце жестокий укор.
  Как только она поняла, как ей следует поступить, она приняла решение навсегда расстаться с Раймондом. Ее долгая любовь, боровшаяся с этим решением, делала смерть единственным прибежищем. Однако те самые чувства, которые и прежде удерживали ее, оказались теперь еще сильнее; ведь сознание, что он - причина ее смерти, будет преследовать Раймонда всю жизнь, отравит ему всякую радость и омрачит все надежды. К тому же, хотя страдания сделали жизнь ненавистной для Эвадны, они еще не вызвали того отупляющего чувства безысходности, которое чаще всего приводит к самоубийству.
  Ее энергичный характер еще побуждал бороться с бедой, и даже муки безнадежной любви представлялись Эвадне скорее в образе противника, которого надо одолеть, нежели победителя, которому она должна покориться. И еще оставались ей дорогие воспоминания о днях любви, об улыбках, словах и даже слезах - воспоминания, которые она, пусть покинутая и одинокая, могла перебирать, вместо того чтобы обо всем позабыть в могиле. Разгадать весь ее план было невозможно. Письмо ее к Раймонду не давало к этому никакого ключа; она лишь уверяла, что обеспечена средствами к существованию, обещала не покушаться на свою жизнь, а в будущем, быть может, предстать перед ним в положении, не совсем ее недостойном. В заключение, со всем красноречием отчаяния и неизменной любви, она посылала ему последнее "прости".
  Теперь эта история была рассказана Адриану и Айдрис. Раймонд пожаловался на мучительные и безысходные отношения с моей сестрой. Он заявил, что любит Пердиту, несмотря на ее суровость, которую он даже назвал охлаждением к нему. Вначале он был готов, как смиренный кающийся грешник, как покорный вассал, сдаться на ее милость, вручить свою душу ее опеке, сделаться ее учеником, ее рабом. Она отвергла все это, и время для такого полного подчинения миновало; ведь оно должно быть основано на любви и ею питаться.
  Однако он и теперь ничего так не желает, как ее спокойствия, и ничто так его не удручает, как сознание, что все его старания оказались напрасными. Если она останется непреклонной, как ныне, им надо расстаться. В их теперешних нелепых отношениях все доводит его до бешенства. И все же предложить ей раздельное проживание он не решается. Его преследует страх стать причиной 254 Последний человек смерти одного или другого создания, с которым он расстанется. Он не в силах заставить себя взять решение в свои руки, ибо такая езда в неведомое может привести к гибели тех, кто в ней участвует.
  Разговор этот длился несколько часов; а затем Раймонд простился с друзьями и вернулся в город, не пожелав встретиться с Пердитой в нашем присутствии, ибо понимал, о чем все мы будем в это время думать. Пердита с ребенком приготовилась следовать за ним. Айдрис попробовала уговорить ее погостить еще. Бедная моя сестра взглянула на нее с испугом. Она знала, что Раймонд говорил с Айдрис. Не он ли подсказал приглашение остаться? Не будет ли это прелюдией к вечной разлуке с ним? Я говорил уже, что недостатки характера Пердиты усугубились ее нынешним нелепым положением. К приглашению Айдрис она отнеслась с подозрением; а меня обняла, словно я тоже намеревался ее покинуть; сказала, что я ей больше чем брат - единственный ее друг и последняя надежда; трогательно умоляла, чтобы я не перестал ее любить, и, очень встревоженная, уехала в Лондон - причину и место действия всех ее мучений.
  Последующие события показали ей, что она еще не достигла дна пропасти, в которую ринулась. Ее терзания ежедневно принимали новый облик; ежедневно какое-нибудь неожиданное событие замыкало, как ей казалось, цепь ее несчастий, а на самом деле становилось лишь их продолжением.
  Главенствующей страстью Раймонда было честолюбие; даровитость, способность угадать стремления людей и возглавить их и страстная жажда отличиться - вот что будило в нем честолюбие и питало его. Однако к этому примешивались и другие черты, не дававшие Раймонду стать тем расчетливым и одновременно решительным человеком, который только и может с успехом выйти в герои. Он был упрям, но не стоек, становился добрым и великодушным по первому убеждению сердца, но делался жестким и безудержным в гневе, если его рассердить. Прежде всего он бывал безжалостен и непреклонен, когда добивался удовлетворения своего желания, даже самого беззаконного.
  Любовь к наслаждениям занимала в его натуре большое место; она одерживала победы над победителем; останавливала его, когда он был у самой цели; разрушала честолюбивые планы; заставляла жертвовать многодневными трудами ради минутного наслаждения предметом своего желания. Следуя такому порыву, он стал мужем Пердиты; побуждаемый им, оказался любовником Эвадны. Сейчас он потерял обеих. И чтобы утешиться, у него не было ни облагораживающего удовлетворения, какое дается в награду постоянства в любви, ни наслаждения запретной, но опьяняющей страстью. Он был измучен всеми недавними событиями; непреклонность Пердиты отнимала у него радость жизни; эта же непреклонность и бегство Эвадны лишали его последних надежд. Пока разлад с женой оставался тайной, он еще надеялся пробудить в ней былую нежность; теперь же, когда все стало известно и Пердита, объявив о Том I. Глава десятая 255 своем решении другим, как бы обязалась следовать ему, Раймонд оставил мысль о возврате к прошлому и решил примириться с нынешним положением вещей. Он поклялся более не вспоминать о любви с ее борьбой, разочарованиями и укорами совести и стал искать исцеления от разрушительного действия этой страсти в грубых чувственных наслаждениях.
  Непременным следствием таких поисков является нравственное падение.
  Однако это не сразу сделалось бы заметно, если бы Раймонд продолжал осуществлять свои планы благоустройства общества и выполнять обязанности протектора. Но, во всем впадая в крайности, повинуясь первому порыву, он бросился в погоню за наслаждениями с неукротимым пылом и завязывал неподобающие знакомства, не задумываясь о последствиях. Он перестал появляться в Государственном совете и принимать людей, которым было поручено осуществление его многочисленных проектов. В распорядок его дня вошли пирушки и распутство.
  Пердита с ужасом наблюдала надвигавшийся хаос. Сперва она думала, что сумеет преградить ему путь и что Раймонд послушается доводов рассудка.
  Тщетная надежда! Время, когда она имела на него влияние, миновало. Если ей и удавалось разбудить в нем совесть, то единственным следствием этого был еще более неистовый разгул, в котором он стремился утопить ее укоры.
  Тогда Пердита, со свойственной ей энергией, попыталась как бы заменять его. Их союз, который в глазах общества оставался по-прежнему тесным, позволил ей сделать немало. Но ни одна женщина не смогла бы долго заменять пренебрегающего своими обязанностями протектора, который словно в припадке безумия попирал всякий этикет, всякий порядок, всякий долг и предавался разврату.
  Вести об этих диковинных событиях дошли и до нас. Мы еще не решили, как нам поступить, чтобы вернуть нашего друга самому себе и своей стране, когда Пердита внезапно появилась среди нас. Она сообщила подробности печальных перемен и стала умолять Адриана и меня приехать в Лондон и попытаться помочь беде.
  - Скажите ему, - воскликнула она, - скажите лорду Раймонду, что я более не буду раздражать его своим присутствием. Что ему не надо разрушать себя распутством, чтобы вызвать у меня отвращение и заставить бежать. Эта цель достигнута; он меня больше не увидит. Но вот моя последняя просьба:
  пусть похвалы его соотечественников и благоденствие Англии докажут мне, что я не ошибалась в человеке, которого когда-то избрала.
  По пути в город мы с Адрианом размышляли над поведением Раймонда и над тем, почему он упал с той высоты, на которой мы привыкли его видеть. Мой друг и я учились в одной школе, вернее, я был в этой школе его учеником и усвоил, что единственным путем для человека чести является твердое следование принципам, а единственной целью его стремлений должна быть всеоб256 Последний человек щая польза. Исповедуя эти принципы, мы, однако, по-разному их применяли.
  Я осуждал поведение Раймонда в самых суровых выражениях. Адриан, более снисходительный и мягкий, признавал высказанные мною принципы лучшими, но не единственными; "в доме Отца Моего обителей много"106, напоминал он, настаивая на том, что пути к достижению славы и нравственной высоты различаются так же сильно, как человеческие характеры; а среди них, как среди листьев на лесных деревьях, не найдется и двух одинаковых.
  В Лондон мы прибыли около одиннадцати часов вечера. Несмотря на все, чего мы наслышались, мы предполагали застать Раймонда в парламенте. Туда мы и поспешили. Палата была полна, но протектора там не оказалось; лица лидеров фракций выражали суровое недовольство; среди мелких чиновников слышались шепот и пересуды, также не означавшие ничего хорошего. Оттуда мы направились во дворец, являвшийся резиденцией протектора, где в столовой застали Раймонда и еще шестерых; бутылка весело гуляла у них по рукам и уже порядком затуманила головы одному или двоим. Сидевший рядом с Раймондом что-то рассказывал; остальные покатывались со смеху.
  Раймонд разделял общее веселье, не теряя, однако, своего прирожденного достоинства. Он был весел, шаловлив, обворожителен, но и в самых смелых своих шутках не переступал границ приличия и не терял самоуважения.
  Однако, став протектором Англии, Раймонд взял на себя важные обязанности и должен был их выполнять, и я крайне возмутился, увидя никчемных людей, на которых он тратил свое время, и пьяное веселье, которому предстояло убить в нем самое лучшее. Я стоял, наблюдая за ними, а Адриан уже был среди них и старался словами и взглядами трезвого человека навести какой-то порядок.
  Раймонд заявил, что чрезвычайно рад его видеть, и просил присоединиться к пирующим.
  Поведение Адриана раздражало меня. Зачем сел он за один стол с распутниками, отбросами светского общества, позорящими свою страну?
  - А я прошу Адриана, - сказал я, - не принимать этого приглашения, а, напротив, попытаться вместе со мной увести отсюда лорда Раймонда в совсем иное общество.
  - Знаете ли, любезный, - произнес Раймонд, - здесь не время и не место читать мораль. Мои развлечения и их участники, право же, не так плохи, как вы воображаете. Мы не лицемеры и не глупцы и вообще, "думаешь, если ты такой уж святой, так на свете больше не будет ни пирогов, ни хмельного пива?"*-107.
  Я сердито отвернулся.
  - Вернэ, - сказал мне Адриан, - ты очень уж суров. Садись и ты. А впрочем, ты здесь столь редкий гость, что лорд Раймонд, быть может, уступит тебе и пойдет с нами в парламент, как мы прежде уговорились.
  * Пер. Э.Л. Липецкой.
  Том I. Глава десятая
  257
  Раймонд пристально посмотрел на него; не прочтя в его кротких чертах ничего, кроме благожелательности, он обернулся ко мне, взглядом выражая презрение к моей суровости и угрюмости.
  - Идем же, - произнес Адриан. - Я это обещал за тебя, дай мне сдержать обещание. Идем с нами.
  Раймонд как-то неловко отвернулся и отрывисто ответил:
  - Не пойду!
  Застолье тем временем расстроилось. Гости стали разглядывать картины, перешли в другие комнаты, заговорили о бильярде и разошлись. Раймонд сердито шагал взад и вперед. Я приготовился принять его упреки и отвечать на них. Адриан прислонился к стене.
  - Все это смешно! - воскликнул он. - Будь вы школьниками, вы не могли бы вести себя более неразумно.
  - Ты не понимаешь, - сказал Раймонд. - Это лишь часть системы, это тирания, которой я никогда не подчинюсь. Если я протектор Англии, значит, я должен быть единственным в империи рабом? Ко мне врываются, поступки мои осуждают, друзей моих оскорбляют. Но я сейчас сразу от всего отделаюсь.
  Будьте свидетелями!
  Он сорвал с груди звезду, знак его должности, и бросил ее на стол.
  - Я отказываюсь от своей должности. Я слагаю с себя власть. Пусть ее берет кто хочет!
  - Пусть ее берет тот, - сказал Адриан, - кто может сказать о себе, или о ком скажет мир, что он более тебя ее достоин. Такого в Англии нет. Познай себя, Раймонд, и ты перестанешь негодовать и будешь доволен собой. Всего лишь несколько месяцев назад, когда мы молились о благоденствии нашей страны или о собственном благополучии, мы одновременно молились о жизни и благополучии протектора, ибо они были неразрывно связаны. Свое время ты посвящал нашему благу, твоей целью было снискать наши похвалы. Ты украшал наши города новыми зданиями, учреждал много полезного, заставил почву обильно плодоносить. Сильные и неправедные в страхе жались к подножию твоего судилища; бедные и угнетенные выпрямлялись, словно цветы поутру, под солнцем твоего покровительства. Можешь ли ты удивляться, если мы печалимся и ужасаемся, видя, что все изменилось? Полно тебе! Приступ раздражения уже прошел. Вернись к своим обязанностям. Сторонники будут приветствовать тебя, враги умолкнут. Ты вновь обретешь нашу любовь и уважение.
  Овладей собою, Раймонд, и тебе покорится все.
  - Слова весьма разумные, - угрюмо ответил Раймонд, - будь они обращены к кому-либо другому. Обрати их к себе, первый среди пэров Англии, и ты можешь стать ее правителем. Добрый, мудрый, справедливый, ты можешь править всеми сердцами. А я, слишком скоро для собственного счастья, слишком поздно для блага страны, убедился, что взял на себя дело, к которому не 258 Последний человек пригоден. Я не способен управлять собой. Мои страсти становятся моими хозяевами, мое малейшее желание - моим тираном. Ты думаешь, что я отрекся от протектората в приступе досады? Клянусь Богом живым, что никогда больше не возьму в руки эту погремушку;108 никогда больше не обременю себя тяжкими заботами и муками, которые она символизирует.
  Когда-то я желал стать королем. Это было в расцвете самонадеянной и глупой юности. Но я знал себя и отказался от этой мечты, отказался ради - не важно чего, - ибо утратил и это. Долгие месяцы я мирился с этим мнимым величием, этой невеселой шуткой. Довольно с меня этого обмана. Я хочу быть свободным.
  Я утратил то, что украшало и возвышало мою жизнь, что связывало меня с другими людьми. Я снова одинок и снова, как в юности, стану скитальцем и солдатом удачи. Друзья мои, - потому что и ты ведь мне друг, Вернэ, я это чувствую, - друзья мои, не пытайтесь поколебать мое решение. Пердита, обвенчавшись с созданием своего воображения, не хочет сквозь эту завесу видеть того, кто в действительности был рядом с нею; а он полон пороков. Она отвергла меня. Подле нее было очень приятно играть роль правителя. Как мы в любимом вашем лесу разыгрывали маски109 и ради минутной причуды воображали себя аркадскими пастушками, так и я, более для Пердиты, чем для себя, играл роль одного из великих мира сего. Я хотел украсить ее жизнь, показать ей власть вблизи, разыгрывая короткую пьесу о власти и ее великолепии.
  Любовь и взаимное доверие - вот тон, который мы задали нашему спектаклю. Но нам следует жить, а не разыгрывать жизнь; в погоне за призраками я утратил реальность. Сейчас я отказываюсь от того и от другого.
  Адриан, я возвращаюсь в Грецию, чтобы вновь стать воином, быть может, победителем. Не хочешь ли сопровождать меня? Ты увидишь иные зрелища, иной народ; увидишь, какая идет жестокая борьба между цивилизацией и варварством; увидишь, а быть может, и направишь стремления молодого и сильного народа к свободе и порядку. Поедем со мной. Ведь я ждал тебя, ждал этой минуты. Все готово. Итак, ты едешь со мной?
  - Еду, - ответил Адриан.
  - Немедленно?
  - Завтра же, если желаешь.
  - Поразмысли! - воскликнул я.
  - Зачем? - спросил Раймонд. - Милый мой, я только и делал, что размышлял все нынешнее долгое лето. Уверяю тебя, что Адриан в эту краткую минуту вместил целый век размышлений. Не говорите о размышлении, я от него отказываюсь. За долгое время это мой первый счастливый миг. Я должен ехать, Лайонел, таково веление богов. Не пытайся лишить меня спутника, он будет изгнаннику другом.
  Том I. Глава одиннадцатая
  259
  Еще слово о недоброй, несправедливой Пердите. Некоторое время я надеялся подстеречь благоприятную минуту, раздуть еще не остывшую золу и вновь зажечь в ней огонь любви. Но костер в ее сердце был холоднее того, что оставляют зимою цыгане; он остыл и был занесен целым сугробом снега.
  Тогда, насилуя собственные склонности, я еще ухудшил дело. Все же мне кажется, что время и даже мое отсутствие могут вернуть ее мне. Помните, я все еще люблю ее и лелею надежду, что она снова будет моей. Я знаю - хотя она не знает, - как обманчива завеса, наброшенная ею на действительность; не пытайтесь разорвать ее, но постепенно раздвигайте. Дайте ей зеркало, в котором она разглядела бы самое себя; а когда она постигнет эту необходимую, но трудную науку, она удивится своему теперешнему заблуждению и поспешит возвратить мне то, что принадлежит мне по праву, - свое прощение, свое доброе мнение, свою любовь.
  Глава одиннадцатая
  После всех этих событий мы долго не могли обрести спокойствие. Душевная буря налетела на наш до краев нагруженный корабль. И мы, его уменьшенный экипаж, с ужасом считали потери. Айдрис нежно любила своего брата и не могла смириться с разлукой, которая продлится неопределенное время. Мне его общество было дорого и необходимо. Под руководством Адриана и с его помощью я продолжал избранные мною литературные занятия, находя в них много радости. Со своим кротким взглядом на мир, безошибочным суждением и горячей любовью к друзьям он был душою нашего кружка.
  Даже дети горько сожалели об отсутствии доброго товарища их игр. Всего тяжелее была тоска Пердиты. Несмотря на обиду, мысль о трудах и опасностях, ожидавших наших скитальцев, не оставляла ее ни днем, ни ночью. Раймонд, утративший положение и власть протектора и где-то борющийся с препятствиями, Раймонд среди опасностей войны неотступно стоял перед нею, хотя она не стала бы звать его вернуться, если бы это возвращение означало возобновление их прежнего союза, казавшееся ей невозможным; решив, что так должно быть, она, однако, горько о том сожалела и сердилась на Раймонда как на причину своих страданий. Эти сожаления и терзания каждую ночь увлажняли слезами ее подушку и, внешне и внутренне, оставили от нее лишь тень той, кем она была. Пердита искала уединения и чуждалась нашего семейного кружка, где царили веселье и взаимная любовь. Одинокие раздумья, бесцельные прогулки и печальная музыка - вот чем занимала она свое время. Замкнув сердце для всех нежных чувств, она не уделяла внимания даже собственному ребенку и стала очень холодна со мной, своим первым и самым верным другом.
  Я не мог видеть Пердиту такой потерянной и не пытаться поправить беду; а поправить ее было нельзя, если не удастся примирить ее с Раймондом. До 260 Последний человек самого его отъезда я перепробовал все доводы, все способы убеждения, чтобы она не дала ему уехать. Пердита отвечала мне потоком слез и говорила, что охотно отдала бы жизнь и все ее блага за то, чтобы мне удалось ее убедить.
  Дело было не в ее желании, а в возможности. Но, повторяла она, легче сковать море цепями и взнуздать ветер, чем ей принять ложь за правду, обман за честный поступок, бессердечность за искреннюю, доверчивую любовь. Отвечала она и более кратко, надменно заявляя, что права. И пока я не могу убедить ее, что прошлое можно зачеркнуть, в зрелом возрасте вернуться к младенчеству, а свершившееся сделать словно никогда не бывшим, бесполезно уверять, что в ее жизни не произошло непоправимых перемен. В суровом и гордом молчании она отпустила Раймонда, хотя сердце ее разрывалось и она теряла все, чем была ценна для нее жизнь.
  Полагая, что перемены нужны не только ей, но и нам, выбитым из колеи налетевшей на нас бурей, я уговорил обоих оставшихся у меня спутников на некоторое время покинуть Виндзор. Мы посетили север Англии, мой родной Улсуотер, и немного помедлили в этих местах, связанных с дорогими нам воспоминаниями, а затем продолжили путь до Шотландии, чтобы увидеть Лох-Кэтрин и Лох-Ломонд;110 оттуда переправились в Ирландию и несколько недель провели в окрестностях Килларни111. Смена обстановки в значительной мере оправдала мои надежды. После годичного отсутствия Пердита возвратилась в Виндзор более кроткой и примиренной. Правда, первый взгляд, брошенный на эти места, взволновал ее. Лесные просеки, лощины, заросшие папоротником, холмы в зеленой одежде трав и вся возделанная и приветливая местность вдоль серебристого течения древней Темзы, земля, воздух и волны - все сливалось в мощный хор, который будил воспоминания, исполненные горьких сожалений.
  Но этим не ограничились мои старания внушить Пердите более трезвый взгляд на собственное положение. В ее образовании все еще оставались серьезные пробелы. Когда, впервые оставив жизнь крестьянки, она попала в общество образованной и светски воспитанной Эвадны, единственное, в чем она сделала большие успехи, была живопись, к которой у нее обнаружились способности почти гениальные. Это занимало ее в одиноком домике, где она поселилась, расставшись со своей греческой подругой. Теперь заброшены были и палитра и мольберт; когда Пердита пыталась к ним вернуться, рой воспоминаний заставлял дрожать ее руку и застилал глаза слезами. Она оставила и почти все другие свои занятия, и праздный ум, терзаясь одним и тем же, доводил ее чуть ли не до безумия.
  Что до меня, то, с тех пор как Адриан перенес меня из лесной глуши в свой рай, где царили красота и стройный порядок, я посвятил себя литературе. Как бы там ни было в давние времена, в нынешние, по моему убеждению, никто не мог развить свои способности и воспитать свое нравственное чувство без осно-Том I. Глава одиннадцатая 261 вательного знакомства с книгами. Мне они заменили карьеру, честолюбивые стремления и те осязаемые блага, которые необходимы большинству людей.
  Сравнивать мнения философов, знакомиться с историческими событиями, овладевать иностранными языками - вот что сделалось дая меня наиболее занимательным времяпрепровождением и одновременно целью жизни. Стал я и автором. Труды мои были достаточно скромными: меня занимали жизнеописания известных исторических лиц и прежде всего тех, кто был, по моему мнению, оклеветан, или тех, в чьей жизни оставалось много смутного и неясного.
  За этими занятиями я приобрел новые интересы и радости; нашел еще одно важное звено, связующее меня с ближними; мой взгляд на мир сделался шире, меня стали глубоко интересовать склонности и способности всех человеческих существ. Королей называли отцами их народов. Я внезапно почувствовал себя как бы отцом всего человечества. Грядущие поколения сделались моими наследниками. Мысли мои стали драгоценностями, которыми я мог их оделить. Пусть не покажется это тщеславием. Стремления мои не выражались в словах и даже в мыслях не принимали четких очертаний; но они наполняли мою душу, возвышали и вдохновляли меня и с темной тропы, какою я шел раньше, выводили на широкую и светлую общечеловеческую дорогу, делали меня гражданином мира, соискателем бессмертных почестей, похвал и сочувствия ближних112.
  Никто более меня не наслаждался радостями творчества. Если я уходил из леса, этого величественного храма природы с его торжественной музыкой шумящей листвы, я отправлялся в обширные залы замка, любовался с нашего царственного холма просторами плодородной английской земли, и мне снова звучала вдохновляющая музыка. В такие минуты ее торжественные звуки окрыляли мои медлительные мысли и, казалось, позволяли им проникнуть за последнюю завесу, скрывающую от нас природу и ее Бога и достичь наивысшей красоты, какая доступна человеческому восприятию. Пока звучала музыка, мои замыслы словно бы покидали мою смертную оболочку; они расправляли крылья и парили, придавая творчеству невиданное великолепие и рождая величественные образы, которые иначе не нашли бы выражения. И тогда я спешил к своему письменному столу, чтобы запечатлеть только что найденное воздушное сплетение на плотной ткани, в ярких красках, но окончательную отделку оставлял до более спокойной минуты.
  Сказанное можно отнести и к более раннему периоду моей жизни, и тема эта способна увести меня далеко. Но именно удовольствие, доставляемое мне литературными творениями, и стройный порядок, в какой, по моему мнению, они приводят наши мысли, побудили меня приохотить к ним Пердиту. Я начал с произведений более доступных и привлекательных, сперва возбуждая ее 262 Последний человек любопытство, а затем удовлетворяя его так, чтобы она не только забывала, пускай отчасти, свои печали, но и училась доброжелательности и терпимости.
  Склонность к размышлению, хотя и не над книгой, всегда отличала мою сестру. В детстве она уводила Пердиту на одинокие прогулки в родных горах, позволяла видеть обычные предметы в самых различных сочетаниях, глубже воспринимать новые понятия и быстрее их усваивать. Пришла любовь и, подобно жезлу пророка, покончила со всеми другими пристрастиями113. Любовь удвоила все лучшие качества Пердиты и увенчала ее таланты. Могла ли она перестать любить? Отнимите у розы цвет и аромат, замените сладкое материнское молоко желчью и ядом - столь же трудно было бы отучить Пердиту любить. Потеряв Раймонда, она испытывала страдания, которые согнали улыбку с ее уст и провели печальные борозды на ее челе. Но каждый день страдания эти меняли свой облик, каждый час вынуждал ее менять (если можно так выразиться) покрой траурных одежд ее души. Некоторое время духовный голод моей сестры утолялся музыкой; но с каждой сменой тональности печальные мысли сменялись столь же печальными; каждый звук мелодии возрождал их в новом обличье. Под моим влиянием Пердита обратилась к книгам; и если музыка была пищей для ее печали, то творения мудрецов сделались лекарством от нее.
  Изучение иностранных языков было слишком скучным занятием для той, которая относила все прочитанное к своему внутреннему миру и читала, в отличие от многих, не для того лишь, чтобы заполнить время; читая, она задавала вопросы себе и автору, каждую мысль поворачивала на все лады и в каждой фразе страстно искала истину. Она старалась развивать свой ум, но под благотворным влиянием книг смягчалось также и ее сердце. Вскоре она обнаружила, что среди всех новоприобретенных знаний собственный ее характер, который она прежде считала хорошо ей известным, остается самой неведомой из неведомых стран, джунглями, каких нет ни на одной карте. Путаясь и сбиваясь, принялась она за нелегкий труд самопознания и самоосуждения. При этом осознала она и лучшие свои качества и научилась взвешивать добро и зло на более справедливых весах. Страстно желая вернуть ей счастье, какое еще было доступно, я с беспокойством ожидал результатов этой внутренней работы.
  Но человек - странное животное114. Мы не можем рассчитать его силы, как рассчитываем мощность машины. Можно употребить сорок лошадиных сил115 там, где, казалось бы, требуется не более одной, и не получить, наперекор расчетам, никакого результата. Ни горе, ни философия, ни любовь не могли заставить Пердиту терпимее отнестись к проступку Раймонда. Она вновь с удовольствием общалась со мной, чувствовала и выражала нежную привязанность к Айдрис и полной мерой вернула своему ребенку материнскую заботу и ласку. Но в сетованиях Пердиты все еще звучало озлобление против Раймонда и жгучее сознание своей обиды, отнимавшее у меня всякую надежду, Том I. Глава одиннадцатая 263 когда она уже готова была осуществиться. В числе других стеснительных ограничений у нас стало законом никогда в ее присутствии не упоминать о Раймонде. Сестра отказывалась читать какие-либо сообщения из Греции и только просила меня, когда такие сообщения приходили, извещать ее, все ли благополучно с нашими скитальцами. Любопытно, что даже маленькая Клара соблюдала введенный ее матерью закон. Этому прелестному ребенку шел восьмой год. Прежде она была веселой, порою капризной, но по-детски беззаботной.
  После отъезда отца ее юное чело омрачилось думой. Дети, еще недостаточно сведущие в языках, редко находят слова для выражения своих мыслей; поэтому мы не знали, насколько запечатлелись в ее сознании события недавнего прошлого. Но Клара, несомненно, замечала происходившие вокруг нее перемены. Говоря с Пердитой, она никогда не упоминала своего отца и как-то робко называла его, даже когда говорила со мной; и, хотя я вызывал ее на этот разговор, чтобы развеять мрак, которым, как видно, окружалось для нее имя Раймонда, мне ничего не удалось достичь. Но в дни прибытия заграничной почты она следила, нет ли письма, узнавала его по почтовой марке и наблюдала за мной, когда я его читал. Я часто видел, как она старательно разбирает в газете сообщения о Греции.
  Нет более грустного зрелища, чем выражение преждевременной, недетской заботы на детском лице, и особенно заметно оно стало у ребенка, прежде бывшего таким веселым. Но в Кларе было вместе с тем столько нежности и кротости, что она и теперь восхищала всех; и если состояния души могут окрашивать нежным румянцем щеки и наделять грацией движения, то мысли Клары были небесными, ибо все черты ее были прелестны, а движения гармоничнее грациозных прыжков лани в ее родном лесу. Я иногда указывал Пердите на необычную задумчивость ее дочери, но она старалась не замечать моих слов, а чувствительность девочки вызывала в ней порывы особенно страстной нежности.
  После более чем годичного отсутствия из Греции вернулся Адриан.
  Когда туда прибыли наши добровольные изгнанники, между Грецией и Турцией существовало перемирие - перемирие, означающее для войны то же, что сон для тела: прилив новых сил при пробуждении. Располагая в Азии большой воинской силой, арсеналами, кораблями и военными машинами, турки решили раздавить врага, который из своей цитадели в Морее116 постепенно действовал, завладевая Фракией117 и Македонией118, и подступил уже к Константинополю, имея на своей стороне благодаря обширным коммерческим связям симпатии всех европейских стран. И Греция приготовилась к яростному сопротивлению. Она встала как один человек; женщины, жертвуя своими драгоценностями, снаряжали сыновей на войну и, подобно матерям Спарты, наказывали им победить или умереть119. Таланты и отвага Раймонда высоко ценились греками. Он родился в Афинах; этот город объявил его своим сыном и, пору264 Последний человек чив ему командование особым афинским полком, сделал вторым после главнокомандующего лицом во всей греческой армии. Он получил греческое гражданство и числился в списке национальных героев. Его рассудительность, энергия и исключительная смелость оправдывали этот выбор. Граф Виндзорский пошел на войну добровольцем, под началом своего друга.
  - Хорошо пустословить о войне, - сказал Адриан, - сидя под здешней мирной сенью, и притворно восторгаться, когда многие тысячи наших ближних в муках расстаются с родной землей. Меня не заподозрить во враждебности делу греков, я знаю и чувствую необходимость их войны, и дело их безусловно правое. Я защищал его с оружием в руках и готов отдать за него жизнь; свобода дороже жизни, и греки правы, ценою жизни защищая ее. Но не будем же себя обманывать. Турки - тоже люди, их тела ощущают все, что ощущаем мы; все муки, душевные и телесные, равно испытьшаются и греком и турком. В последней битве, где участвовал и я, турки сопротивлялись до последнего, весь гарнизон погиб на стенах, и лишь тогда мы вступили в город.
  Все остававшиеся в его стенах были уничтожены. Вы думаете, что я не чувствовал каждым своим нервом ужас беззащитных детей и насилуемых девушек? Это были прежде всего люди, страдальцы, а потом уж мусульмане; и, когда, уже без тюрбанов, они встанут из могил, чем, кроме своих добрых и злых дел, будут они лучше или хуже нас? Двое солдат оспаривали друг у друга девушку; ее богатая одежда и редкая красота разожгли аппетит этих негодяев, которые, впрочем, могли быть у себя дома добропорядочными людьми, но в пылу битвы стали воплощением зла. Старик с серебряной бородой, дряхлый и лысый, который мог быть ее дедом, попытался вмешаться; боевой топор одного из солдат размозжил ему голову. На защиту девушки бросился я120, но ярость сделала их слепыми и глухими; они не заметили моей христианской одежды и не услышали моих слов - слова не могли быть оружием; там, где война зовет все крушить, а убийство отзывается ей эхом, как мог я Зло побеждать и жертв его спасать Одними лишь словами увещанья?121 Один из солдат, разъяренный моим вмешательством, ударил меня в бок штыком, и я упал без чувств.
  Эта рана, вероятно, сократит мне жизнь, пошатнув и без того слабое здоровье. Но я готов умереть безропотно. В Греции я узнал, что одним человеком больше или меньше - совсем не важно, лишь бы оставалось довольно живых тел, чтобы пополнять редеющие ряды; и не важно, кто именно гибнет, лишь бы список был достаточно полон. На Раймонда все это действует иначе. Он способен видеть некий идеал войны, тогда как я ощущаю только ее реальную суть.
  Но он - воин и военачальник. Он может влиять на кровожадных псов войны, Том I. Глава одиннадцатая 265 а я тщетно борюсь с их аппетитами. Понятно, отчего это так. Бёрк сказал, что "все, желающие вести за собой, должны в немалой степени также и следовать"122. Я следовать не могу, то есть не могу разделять мечты об убийстве и славе. Раймонд от природы склонен и следовать, и вести за собой на войну. Все удается ему. Война сулит ему славу, высокую должность и вместе с тем освобождение Греции и возможное расширение ее границ.
  Рассказ Адриана не смягчил Пердиту. "Значит, - думала она, - он может быть славен и счастлив без меня. Если бы и у меня было поприще! Если б я могла нагрузить еще не испробованную ладью своими надеждами, желаниями и силами и пуститься в ней по океану жизни, к какой-нибудь недостижимой цели; и пусть бы у руля стояло хоть тщеславие, хоть жажда наслаждений! Но встречные ветры держат меня на берегу; подобно Улиссу, я сижу у края воды и плачу123. Мои слабые руки не могут ни срубить дерево, ни обтесать его". Эти безрадостные мысли все больше погружали Пердиту в печаль. И все же присутствие Адриана принесло добрые плоды: он сразу нарушил закон молчания, касавшийся Раймонда. Сперва Пердита вздрагивала при упоминании его имени, потом привыкла его слышать, полюбила это и с жадностью внимала сообщениям о его подвигах. Клара также вышла из своей задумчивости. Адриан был старым товарищем ее игр; теперь они стали вместе гулять или ездить верхом; уступая ее просьбам, он в сотый раз повторял ей рассказы об отваге ее отца, о его великодушии и справедливости.
  Между тем каждый корабль доставлял радостные вести из Греции. Имея друга в ее армии и среди советников, мы с восхищением входили во все подробности. Время от времени краткое письмо от Раймонда показывало нам, насколько он поглощен делами своей второй родины. Греки придавали большое значение торговле и готовы были довольствоваться уже завоеванной землей, если бы турки, вторгшись туда, не подняли их на борьбу. Патриоты торжествовали; они звали к победам и уже считали Константинополь своим.
  Раймонд все выше поднимался в их глазах. Лишь один человек в армии был стар ше его чином. Особенно отличился он, как своей доблестью, так и мудрым выбором позиции, в битве на берегах Гебра124 во Фракии, где решалась судьба ислама. Магометане были разбиты и полностью вытеснены из всего края к западу от реки. В кровавой битве потери турок были, по-видимому, невосполнимыми; греки, потеряв одного человека, забыли о безымянных трупах, устилавших кровавое поле, и не считали свою победу победой, ибо потеряли они Раймонда.
  В битве при Макри125 он вел в атаку свою кавалерию и преследовал бегущих врагов до самых берегов Гебра. Его любимый конь был найден пасущимся у тихой реки. Думали, что тело Раймонда оказалось среди неопознанных; но там не нашлось ничего из бывших на нем одежд, равно как и никаких ме266 Последний человек лочей. Можно было подозревать, что турки, завладев столь знаменитым пленником, предпочли удовлетворить не алчность свою, но жестокость; из опасения, что в войну может вмешаться Англия, они решили навсегда скрыть хладнокровное убийство воина, которого ненавидели и боялись больше, чем кого-либо другого во вражеской армии.
  В Англии Раймонда не забывали. Его отречение от протектората стало неслыханной сенсацией. Когда его щедрое и мудрое правление сравнивали с узкими, недальновидными воззрениями сменявших его политических деятелей, все горько о том сожалели. Постоянные упоминания имени Раймонда в греческих газетах вместе с высочайшей похвалой его доблести поддерживали интерес к нему. Казалось, то был баловень судьбы, и его безвременная гибель стала точно затмением солнца, при котором остальное человечество выглядело тусклым. Все цеплялись за надежду, что он мог остаться в живых.
  Английскому посланнику в Константинополе было указано собрать необходимые сведения и, если Раймонд жив, требовать его освобождения. Все еще надеялись, что эти усилия увенчаются успехом, и пусть он сейчас в плену, во власти жестоких и ненавидящих его врагов, но будет спасен для счастья, власти и почестей, которых достоин.
  Действие этих известий на мою сестру было поразительным. Она ни на минуту не поверила, что Раймонд мертв, и решила немедленно ехать в Грецию. Тщетны были все убеждения и уговоры; Пердита не терпела ни возражений, ни промедления. Можно считать доказанным, что если уговоры и доводы способны отвратить человека от отчаянного намерения, успех которого зависит лишь от силы его любви, то следует это сделать, ибо податливость уговариваемого показывает, что побуждений его недостаточно для того, чтобы одолеть все препятствия. Если, напротив, человек не поддается уговорам, то сама эта стойкость сулит успех; в таком случае долгом тех, кому он дорог, становится устранение помех на его пути. Именно этими чувствами руководствовались мы в нашем семейном кругу. Убедившись, что Пердита непреклонна, мы принялись обсуждать, какими способами помочь ей. В страну, где у нее не было друзей, где она могла сразу же услышать страшную весть и не выдержать горя и раскаяния, ей нельзя было ехать одной. Адриан, всегда слабый здоровьем, теперь к тому же страдал от последствий своего ранения. Айдрис боялась оставить его в таком состоянии; не следовало оставлять и детей, как, впрочем, и брать их в подобное путешествие. Сопровождать Пердиту решил я.
  Мне было больно расставаться с моей Айдрис; но с этим нас отчасти примиряла необходимость, а также надежда спасти Раймонда и вернуть его счастью и Пердите. Мы не стали медлить. Через два дня после того, как было принято наше решение, мы отправились в Портсмут и взошли на корабль. Это было в мае; погода стояла тихая, и все обещало благополучное плавание. С пылкими Том I. Глава одиннадцатая 267 надеждами в сердце пустились мы в океан, любуясь уходившими вдаль берегами Англии. Нетерпение, обгоняя корабль под туго надутыми парусами, несло нас к югу. Легкие волны стремились вперед; старик океан улыбался врученному ему грузу любви и надежд и разглаживал свои бурные воды, облегчая наш путь. Днем и ночью ветер дул в корму, увеличивая скорость судна. Ни штормы, ни коварные пески, ни грозные утесы не вставали между моей сестрою и страной, которая должна была вернуть Пердиту первому ее избраннику.
  "Исповеднику ее сердца - сердце сердец"126.
  ТОМ II
  Глава первая
  Во время плавания, когда тихими вечерами мы беседовали на палубе, любуясь блеском волн и сменявшимися красками неба, я понял, какую перемену произвели бедствия Раймонда в душе моей сестры. Неужели те самые источники любви, недавно плененные неумолимым льдом, а теперь освободившиеся от оков, струились из ее сердца в таком изобилии? Она не верила, что Раймонд мертв, но знала, что он в опасности; надежда помочь его освобождению и своей нежностью смягчить перенесенные им страдания вносили гармонию в разлад, царивший недавно в ее душе. Я не был столь уверен в успехе нашего путешествия, но она в него верила. Ожидание встречи с возлюбленным, которого она удалила от себя, с мужем и другом, с которым надолго разлучилась, наполняли все существо ее блаженством, душу - тихой радостью. То было началом новой жизни, уходом из бесплодных песков в прекрасный и плодородный край; то было возвращением в гавань после бури, сладким сном после бессонных ночей, радостным пробуждением от страшного сна.
  С нами была и маленькая Клара; бедное дитя не вполне понимало происходящее. Она слышала, что мы держим путь в Грецию, что она увидит отца, и впервые без боязни щебетала о нем своей матери.
  Причалив в Афинах, мы сразу встретили множество трудностей. Ни сказочный край, ни его ароматный воздух не могли радовать нас, пока жизнь Раймонда была в опасности. Никто и никогда не вызывал в обществе столь живого интереса. Так было даже у флегматичных англичан, где Раймонд к тому же долго отсутствовал. Афиняне ждали триумфального возвращения своего героя; матери учили детей лепетать его имя, читая благодарственную молитву; мужественная красота Раймонда, его смелость, его преданность народному делу превращали нашего друга в их глазах в одного из древних богов, сошедших с Олимпа, чтобы защитить страну. Когда они говорили, что он, быть может, мертв и уж наверняка в плену, из глаз их лились слезы. Как не-Том П. Глава первая 269 когда женщины Сирии оплакивали Адониса127, так жены и матери Греции плакали о нашем английском Раймонде. Афины были погружены в траур.
  Все эти выражения горя наполнили Пердиту ужасом. Вдали от места действия ее смутные, но радостные надежды, рожденные желанием, иначе рисовали ей прибытие на греческую землю. Она думала, что Раймонд уже будет свободен и ее нежные заботы совершенно изгладят самую память о неудаче. Но судьба его все еще была неизвестна. Она стала бояться самого худшего и почувствовала, как хрупки ее надежды. В Афинах супруга лорда Раймонда и его прелестное дитя сделались предметами живейшего интереса. У дверей ее дома собирались толпы; за спасение Раймонда возносились громкие молитвы; все это усиливало растерянность и страх Пердиты.
  Я не уставал в своих хлопотах; скоро я покинул Афины и присоединился к армии, находившейся во Фракии, в городе Кишан128. Подкупом, угрозами и хитростями мы выведали, что Раймонд жив, что он в плену, содержится в самых суровых условиях и подвергается пыткам. Чтобы освободить его, мы пустили в ход все средства, всё, что могли сделать деньги и дипломатия.
  Прирожденная нетерпеливость моей сестры усиливалась ее раскаянием и угрызениями совести. Сама красота Греции в весеннюю пору лишь умножала терзания Пердиты. Несказанная красота земли в одеянии из цветов, ласковое солнце и прохладная тень, мелодическое пение птиц, величавые леса, великолепные мраморные руины, сияние звезд в ночном небе - сочетание всего, что есть прекрасного и сладостного для чувств в этой несравненной стране, обостряя чувствительность всего существа моей сестры, лишь увеличивало ее страдания.
  Она считала каждый долгий час; каждая ее мысль вела к двум словам: "Он страдает". Она отказывалась от пищи; лежала на голой земле; воспроизводя на себе его муки, она пыталась разделять их. Я вспомнил, как однажды, в минуты ее особого озлобления, сказал ей: "Пердита, когда-нибудь ты поймешь, как плохо ты поступила, отпустив от себя Раймонда. Когда горечь обманутых надежд сгубит его красоту, когда тяготы солдатской жизни согнут его мужественную фигуру, а одиночество отравит ему даже славу, вот тогда ты раскаешься.
  Печаль о невозвратимом
  поздним сожалением, быть может,
  Само бездушие холодное встревожит*'129".
  Сейчас запоздалые сожаления терзали ее сердце. Она винила себя за отъезд Раймонда в Грецию, за опасности, которым он подвергался, за его пленение. Она представляла себе его томительное одиночество; вспоминала, с какой радостью он в былые дни делился с ней своими надеждами, как бывал благодарен за ее участие в его трудах и заботах. Она вспоминала, как часто он гово* Четвертая песнь "Чайльд Гарольда" лорда Байрона. (Пер. В. Левика.) 270 Последний человек рил, что одиночество кажется ему наихудшим из всех зол, а смерть более всего пугает одиночеством в могиле.
  "Моя любимая, - говорил он тогда, - спасает меня от этих страхов.
  Неразлучный с нею, любимый ею, я никогда больше не окажусь одиноким. Даже если я умру прежде тебя, моя Пердита, прошу тебя сохранять мой прах, пока с ним не смешается твой. Для того, кто не является материалистом, это глупая причуда; и все же мне кажется, что и во тьме могилы я почувствую, как мой прах смешается с твоим и не будет одинок".
  Когда она питала к нему злобу, эти его слова вспоминались ей с горечью и презрением; когда смягчилась, они лишили ее сна и не давали покоя.
  Так прошло два месяца, и мы наконец добились обещания, что Раймонд будет освобожден. Пребывание в тюрьме подточило его здоровье; турки боялись, что, если он умрет у них в плену, английское правительство осуществит свои угрозы; выздоровление Раймонда казалось им невозможным, и они спешили выдать умирающего, охотно предоставляя нам совершение погребального обряда.
  В Афины его привезли из Константинополя морем. Благоприятный для этого ветер так сильно дул к берегу, что мы не могли, как сперва намеревались, встретить нашего друга еще в пути. Жаждавшие вестей о нем осаждали сторожевую башню Афин; все пристально вглядывались в каждый парус. Наконец первого мая показался на горизонте величавый фрегат, везший сокровище более драгоценное, чем все богатства Мексики, которые когда-либо поглощались разгневанным океаном или благополучно доставлялись по его спокойным волнам, чтобы обогатить испанских королей. На рассвете фрегат направился к берегу и, видимо, должен был стать на якорь в пяти милях от него. Весть эта тотчас распространилась по городу, и все население мимо виноградников, оливковых рощ и смоковниц устремилось к гавани Пирея130. Шумная радость толпы, яркие цвета одежд, движение экипажей, марширующие солдаты, колыхание знамен и звуки военной музыки - все это усиливало наше радостное волнение. А вокруг, в величавом покое, высились памятники древних времен.
  Справа от нас возвышался Акрополь, свидетель тысячи перемен - древней славы, турецкого владычества и возвращения дорого купленной свободы; там и тут виднелись гробницы, увитые вечно юной растительностью; души славных усопших витали над своими могилами и видели в нашей многочисленности и нашем восторге воскрешение сцен, в которых они когда-то участвовали.
  Пердита и Клара ехали в закрытой карете; я сопровождал их верхом. Наконец мы добрались до гавани. На море вздымались волны; берег был запружен беспокойной толпой; задние ряды ее, напирая, толкали передние к самой воде, а те снова отступали, убегая от волн, с сердитым шумом разбивавшихся перед ними. В подзорную трубу я разглядел, что фрегат уже бросил якорь, опасаясь подходить ближе к подветренному берегу. С фрегата спустили шлюпку; я с Том П. Глава первая 271 тревогой увидел, что Раймонд не в силах покинуть борт сам; его спустили в портшезе, и он лег на дно шлюпки, закутанный в плащи.
  Я спешился и кликнул матросам, сидевшим неподалеку в лодке, чтобы они подогнали ее и забрали меня. В ту же минуту Пердита вышла из кареты и схватила меня за руку.
  - Возьми меня с собой! - крикнула она, вся дрожа; Клара прижималась к ней.
  - Тебе не надо туда, - сказал я. - Море слишком неспокойно, и скоро он сам будет здесь; разве ты не видишь его лодку?
  Тут причалила лодка, которую я подозвал; прежде чем я успел остановить ее, Пердита с помощью матросов уже оказалась в ней. Клара последовала за матерью. На выходе из внутренней гавани толпа проводила нас громкими кликами. Моя сестра, стоя на носу лодки, забросала вопросами одного из моряков, смотревшего в подзорную трубу; не чувствуя соленых брызг, не слыша ничего, она видела лишь малую точку над волнами, которая заметно приближалась. Наша лодка неслась со всей скоростью, какую могла развить благодаря усилиям шестерых гребцов. Стройные ряды солдат в живописных одеждах, ликующие звуки музыки, развеваемые ветром флаги, клики нетерпеливой толпы, вид увенчанного храмом утеса и беломраморных строений, сверкавших на солнце и четко рисовавшихся на темном фоне дальних гор, шум моря, плеск весел и брызги волн - все погружало мою душу в экстаз, немыслимый в обыденной жизни. Лодки быстро сближались; уже можно было различить и сосчитать всех, находившихся в шлюпке с Раймондом, и слышать плеск ее весел. Увидел я и моего друга, с трудом приподнявшегося нам навстречу.
  Пердита уже не спрашивала ни о чем; она оперлась на мою руку, задыхаясь от волнения, слишком сильного, чтобы найти выход в слезах. Наши гребцы подошли вплотную к другой лодке. Сестра собрала все свои силы и мужество; она перешагнула из одной лодки в другую и вдруг с криком бросилась к Раймонду, схватила его руку, прильнула к ней губами и дала волю слезам.
  Рассыпавшиеся волосы закрывали ее лицо.
  Раймонд, встречая нас, немного приподнялся, но даже это далось ему с трудом. В бледном призраке со впалыми щеками и запавшими глазами можно ли было узнать возлюбленного Пердиты? Я в ужасе молчал, а он улыбнулся бедной женщине - и это была его прежняя улыбка. Солнечный луч, упав в темную долину, высвечивает там все прежде скрытое, и эта улыбка, та самая, с какой он впервые сказал Пердите слова любви, та, с какой он вступал в должность протектора, теперь, озарив его изменившиеся черты, убедила меня, что перед нами действительно Раймонд.
  Он протянул мне другую руку; на обнажившемся запястье я заметил следы от наручных кандалов. Я слушал рыдания сестры и думал: как счастливы женщины, ведь они могут слезами и горячими поцелуями облегчить сердце, сгес272 Последний человек ненное слишком сильным чувством. Мужчине мешают стыд и привычка сдерживаться. Много отдал бы я за то, чтобы, как в детские годы, прижать его к груди, целовать ему руки и плакать над ним. Я задыхался от избытка чувств, естественный выход которых нельзя было остановить: глаза мои налились слезами, я отвернулся, и слезы, бежавшие все сильнее, пролились в море. Едва ли стоило их стыдиться. Я видел, что растроганы даже грубые матросы, и лишь глаза Раймонда оставались сухими. Он лежал, погруженный в блаженный покой, который всегда чувствуют выздоравливающие, спокойно наслаждаясь свободой и соединением с той, кого обожал. Пердита наконец овладела собой, встала и оглянулась, ища Клару; девочка, не узнав отца, испугалась; не замеченная нами, она убежала на другой конец лодки, но по зову матери вернулась. Пердита подвела Клару к Раймонду, и первыми ее словами были:
  - Любимый, обними нашего ребенка.
  - Подойди ко мне, милая, - сказал отец. - Неужели ты не узнаешь меня?
  Она узнала его голос и кинулась к нему в объятия, смущаясь и волнуясь.
  Видя, насколько слаб Раймонд, я боялся, не повредит ли ему встреча с восторженной толпой. Но, заметив, как страшно он изменился, толпа стихла; умолкли музыка и приветственный шум; солдаты очистили проход, к которому подъехала карета. Его поместили туда, Пердита и Клара также вошли, и гвардейцы сомкнулись вокруг. По толпе прокатился неясный гул, подобный рокоту моря, и она расступилась перед каретой. Боясь громкими кликами повредить тому, кого они пришли приветствовать, люди лишь молча низко кланялись проезжавшей карете; она медленно покатила вдоль Пирея, мимо древних храмов и гробниц, под отвесным утесом. Шум волн остался позади; шум толпы временами возобновлялся, но уже приглушенньш; и, хотя дома, храмы и общественные здания были украшены флагами и коврами, хотя вдоль улиц выстроились солдаты и собрались для приветствия тысячи жителей, всюду царило торжественное молчание. Солдаты брали на караул, знамена склонялись; не одна белая ручка махала флажком, пока ее обладательница тщетно пыталась разглядеть своего героя в глубине кареты, которая в сопровождении гвардейцев подъехала к отведенному для Раймонда дворцу.
  Раймонд был слаб и истощен, но проявления внимания и любви к нему наполняли его гордой радостью. Внимание это могло даже вредить ему. Хотя народ и сдерживался, постоянный шум и суета вокруг дворца, фейерверки и частые выстрелы, проезжавшие экипажи и верховые задерживали выздоровление Раймонда. Поэтому мы на время переехали в Элевсин131, где покой и нежная забота с каждым днем возвращали силы нашему больному. Усердный уход Пердиты был главной причиной его скорого выздоровления, но немало способствовало этому и удовольствие, которое доставляло Раймонду выражение народной любви. Говорят же, что более всего мы любим тех, для кого Том И. Глава первая 273 много делаем. Раймонд сражался и побеждал ради афинян; ради них перенес лишения и плен; их благодарность глубоко его трогала, и он мысленно поклялся навсегда связать свою судьбу с народом, столь пылко к нему привязанным.
  Общественные интересы всегда занимали в моей жизни немалое место. В ранней юности всё совершавшееся вокруг втягивало меня в свой водоворот.
  Теперь во мне произошла некая перемена. Я любил, надеялся, радовался; но было и нечто кроме этого. Я пытливо интересовался внутренней пружиной в действиях окружавших меня людей; я старался правильно прочесть их мысли и разгадать их сокровенную суть. Все события глубоко интересовали меня и складывались передо мною в картины. Каждому действующему лицу и каждому чувству я находил в них должное место. Эти умственные занятия часто помогали мне переносить огорчения и даже страдания. Они придавали нечто возвышенное тому, что в обнаженном виде могло вызывать отвращение; придавали живописность нищете и болезни и нередко спасали меня от отчаяния при самых печальных переменах. Эта моя способность, или инстинкт, пробудилась и теперь. Я наблюдал воскресшую любовь моей сестры, в Кларе видел робкое, но пылкое восхищение отцом, в Раймонде - жажду славы и приятное сознание любви к нему афинян. Вдумчиво читая эту живую книгу, я был менее удивлен, когда в ней открылась новая страница.
  В эту пору турецкая армия осаждала Родосго;132 греки, торопливо готовясь и ежедневно посылая туда подкрепления, собирались вьшудить противника к бою. Оба народа считали предстоявший бой в значительной мере решающим, ибо следующим шагом греков должна была стать осада Константинополя.
  Раймонд, уже несколько оправившийся, намеревался возглавить греческую армию.
  Пердита не противилась его решению. Она ставила лишь одно условие:
  разрешить ей сопровождать его. Она еще не знала, что будет делать; но ни за что не стала бы сопротивляться малейшему его желанию и была готова радостно подчиниться всему, что бы он ни задумал. Но одно слово тревожило ее более, чем битвы или осады, при которых, как она надеялась, высокое положение Раймонда ограждало его от опасности. Это слово - для нее пока лишь слово - было чума. В начале июня этот враг человечества поднял свою змеиную голову на берегах Нила; появился он и в тех местностях Азии, которые обыкновенно не посещал. Чума обнаружилась уже и в Константинополе; но, так как в этом городе появление ее было ежегодным, сообщения оттуда не привлекли особого внимания, хотя в них и говорилось, что от болезни уже умерло больше людей, чем обычно за все жаркие месяцы. Как бы то ни было, ни война, ни чума не могли помешать Пердите следовать за своим повелителем или побудить ее хоть единым словом возражать против его намерений. Быть подле него, быть любимой им, снова чувствовать, что он принадлежит ей, являлось преде274 Последний человек лом ее желаний. Целью ее жизни сделалось доставлять ему удовольствие; так было и прежде, но существовала и разница. В прежние времена она не задумываясь делала его счастливым, ибо была счастлива сама, и при каждой необходимости выбирать справлялась с собственными желаниями, ведь она и он составляли одно. Теперь же она старательно исключала свои чувства и даже свою тревогу за его здоровье и благополучие, лишь бы ни в чем ему не перечить.
  Его в это время вдохновляла любовь народа Греции, жажда славы и ненависть к бесчеловечному правительству, которое подвергло его мукам, почти стоившим ему жизни. Он не хотел остаться в долгу у афинян, так его обласкавших, хотел поддержать славу, уже связанную с его именем, и искоренить в Европе государство, остававшееся памятником древнего варварства, когда все другие народы вступили на путь цивилизации. Достигнув примирения Раймонда и Пердиты, я стремился вернуться в Англию; но его настоятельные уговоры, а также пробудившееся любопытство и тревожное желание увидеть воочию близкое завершение затянувшихся греко-турецких войн побудили меня продлить свое пребывание в Греции до осени.
  Как только здоровье Раймонда достаточно окрепло, он приготовился ехать в лагерь греческих войск, расположившийся вблизи Кишана, довольно крупного города к востоку от Гебра. Там Пердита и Клара должны были ожидать исхода битвы. Второго июня мы покинули Афины. Раймонд уже не выглядел изможденным и больным. Если в нем и не было свежести молодости, если чело его "избороздили глубокими следами сорок зим"*'133, если в волосах его уже пробивалась седина, а взгляд, всегда внимательный к другим, говорил о пройденных годах и перенесенных страданиях, в нем все же оставалось нечто неотразимо привлекательное. Только что стоявший на краю могилы, он возвращался к делу своей жизни, не сломленный ни болезнью, ни бедствиями. Теперь афиняне видели в Раймонде уже не юного героя, отчаянного смельчака, готового погибнуть за них, но мудрого полководца, который бережет свою жизнь и собственные воинственные стремления подчиняет общей военной задаче.
  Первые несколько миль пути нас провожало все население Афин. Когда месяц назад Раймонд прибыл туда, шумная толпа притихла в печали и страхе, но этот день был истинно праздничным. Звучали громкие клики, живописные одежды ярких цветов сверкали на солнце; страстная жестикуляция и быстрая речь соответствовали всему облику этих детей природы. Имя Раймонда было у всех на устах; он был надеждой каждой жены, матери или невесты, чей муж, сын или возлюбленный пойдет за ним к победе в рядах греческой армии.
  Несмотря на опасную цель нашей поездки, она была полна романтики, ведь мы ехали по холмам и долинам божественной страны. Раймонд наслаждался ощущением вернувшегося здоровья; быть военачальником афинян представ* Сонеты Шекспира. (Пер. С. Маршака.) Том П. Глава первая 275 лялось ему удовлетворением собственного честолюбия. Взятие Константинополя, на которое он надеялся, стало бы вехой на пути человечества и подвигом, небывалым в истории. Место великих исторических событий, город, чья красота удивляла мир, город, много сотен лет бывший твердыней мусульман, оказался бы вырван из рабства и варварства и возвращен народу, который прославлен творениями гениев, цивилизованностью и духом свободы. Пердита наслаждалась вновь обретенной близостью с Раймондом, его любовью, его надеждами и славою, как сибарит наслаждается своим роскошным ложем.
  Каждая мысль была восторгом, каждое чувство - блаженством и упоением.
  В Кишан мы прибыли седьмого июля134. Во время нашего путешествия погода стояла безоблачная. Каждый день на заре мы выходили из палаток и наблюдали отступление ночной тени с холмов и из долин и золотое великолепие солнечного восхода. Сопровождавшие нас солдаты со свойственной их нации живостью радовались красотам природы. Появление дневного светила они встречали торжественной музыкой; паузы в музыке заполнялись пением птиц.
  В полдень мы ставили наши палатки где-нибудь в тенистой долине или в лесу на склоне горы; журчавший по камешкам ручей навевал благодатный сон.
  Вечерний переход, более медленный, бывал еще приятнее, чем утренние хлопоты. Если наш оркестр играл, он как-то невольно выбирал что-нибудь меланхолическое: прощание влюбленных, жалобы разлучившихся, а под конец - какой-нибудь торжественный гимн, созвучный спокойной прелести вечернего часа и устремлявший душу к размышлению и молитве. Часто у нас стихали все звуки, чтобы можно было слушать соловья. Летающие светлячки танцевали под это пение. Нежное воркование азиолы135 сулило путникам хорошую погоду. Когда мы ехали долиной, нас окружала легкая тень и скалы красивейших оттенков. Когда мы оказывались в горах, под нами, точно живая карта, расстилалась Греция. Ее прославленные вершины пронзали воздух; ее реки серебряными нитями прошивали плодородную землю. Затаив дыхание, мы, английские путешественники, восторженно любовались великолепными пейзажами, столь не похожими на скупые краски и скромные красоты нашей страны.
  Проехав Македонию, мы очутились на плодородных равнинах Фракии, менее живописных; однако наше путешествие и далее было интересным.
  Гвардейцы, скакавшие впереди, извещали о нашем приближении, и поселяне тотчас выходили почтить лорда Раймонда. Села украшались триумфальными арками, которые днем увивала зелень, а ночью освещали фонарики; из окон вывешивали ковры, дорогу усыпали цветами; имя Раймонда, сочетаясь с именем Греции и возгласами "Evive!"*, звучало над толпой поселян.
  По прибытии в Кишан мы узнали, что турецкое войско, услышав о приближении лорда Раймонда и его отряда, отступило от Родосго, но затем всгре* Да здравствует! (новогреч.) 276 Последний человек тало на пути подкрепление и вернулось. Тем временем греческий главнокомандующий Аргиропуло136 двинул свое войско так, чтобы встать между турками и Родосто; битва, как говорили, стала неизбежной. Пердита и ее дочь должны были остаться в Кишане. Мне Раймонд предложил сопровождать его дальше.
  - Клянусь холмами Камберленда! - воскликнул я. - Клянусь всем, что осталось во мне от бродяги и браконьера, я буду рядом с тобой, обнажу свой меч за дело Греции, чтобы и меня славили как победителя!
  Вся равнина от Кишана до Родосто на протяжении шестнадцати лье кишела солдатами и теми, кто обычно сопровождает войско. Все это находилось в движении, означавшем, что предстоит битва. Из городков и крепостей выводили малочисленные гарнизоны, чтобы пополнить ими армию. Нам встречались обозные фуры и множество женщин всех сословий, возвращавшихся в Фери137 или в Кишан, чтобы ожидать там исхода боя. Прибыв в Родосто, мы узнали, что позиции уже заняты и план сражения готов. Ранним утром следующего дня мы услышали стрельбу и поняли, что аванпосты обеих армий уже вступили в бой. Один за другим пошли полки, с развернутыми знаменами, под звуки оркестров. Пушки разместили на могильных холмах, единственных возвышениях на этой равнинной местности, и войска выстроились в колонны и каре; для защиты их саперы возвели укрепления.
  Такова была подготовка к бою, и даже сам бой был совсем не похож на те, что рисует нам воображение. В истории греков и римлян мы читали о центре и флангах, представляя себе площадку, ровную точно стол, и солдат величиною с шахматные фигуры, расставленных так, что даже ничего не смыслящему в игре виден искусный порядок в их расположении. Когда я столкнулся с действительностью и увидел, что полки уходят влево и вдаль, что батальоны отделены один от другого целым полем, а возле нас, достаточно близко, чтобы можно было следить за их движением, их остается совсем мало, я отказался от попыток что-либо понять и даже от надежды своими глазами увидеть бой.
  Держась поближе к Раймонду, я с живейшим интересом следил за его действиями.
  Они были спокойными, смелыми и властными. Приказы Раймонд отдавал быстро; точность, с какой он предвидел события дня, казалась мне чудом. Между тем грохотали пушки, в перерывах звучала бодрящая музыка. Стоя на самом высоком из курганов, слишком далеко, чтобы видеть, как собирает свой урожай смерть, мы различали полки, временами тонувшие в пороховом дыму, из которого проглядывали знамена и флагштоки. Шум битвы заглушал все звуки.
  Еще утром Аргиропуло был тяжело ранен, и Раймонд принял на себя командование всей армией. Он был немногословен, но, с тревогой и сомнением следя в подзорную трубу за выполнением одного из своих приказов, внезапно просиял.
  Том И. Глава первая
  277
  - Мы победили! - воскликнул он. - Турки убегают от штыкового боя. Своих адъютантов он тотчас послал распорядиться, чтобы кавалерия преследовала отступавшего врага. Поражение турок было полным. Пушки умолкли. Пехота сомкнула ряды, кавалерия устремилась вдоль равнины вслед бегущим туркам. Офицеры штаба Раймонда поскакали в разных направлениях, чтобы вести наблюдения и передавать приказы. Даже я был послан в отдаленный край поля.
  Битва произошла на равнине до того плоской, что с курганов видны были на горизонте зубчатые очертания гор; на всей равнине единственными неровностями были углубления, подобные морским волнам. Вся эта часть Фракии столь долго оставалась полем сражений, что лежала невозделанной и выглядела бесплодной и печальной. Мне было приказано, взойдя на один из курганов с северной стороны поля, заметить направление, по которому мог отступить один из вражеских отрядов. Вся турецкая армия, преследуемая греками, ушла на восток; вблизи меня оставались лишь мертвые. С вершины кургана я оглядел все вокруг - и все было тихо и пусто.
  Прощальные лучи солнца еще светили из-за далекой вершины горы Ао^юн138, волны Мраморного моря еще отражали их. Азиатский берег наполовину скрывала низкая туча. Каски, штыки и мечи, выпавшие из ослабевших рук, были во множестве разбросаны по полю. Стая воронов, старых жителей турецких кладбищ, уже летела с востока на свое пиршество. Солнце село. Вечерний час, меланхолический, но приятный, всегда казался мне тем временем, когда мы более всего готовы общаться с высшими силами. Однако сейчас, среди мертвых и умирающих, разве мог один из их убийц мыслить о небе, ощущать покой? В течение шумного дня дух мой охотно подчинялся порядку вещей, созданному моими ближними; исторические ассоциации, ненависть к врагу и воинственный пыл всецело владели мною. Сейчас я взглянул на вечернюю звезду, благостно и спокойно сиявшую в оранжевом закатном небе, потом перевел взгляд на землю, усеянную трупами, и устыдился за человеческий род.
  Быть может, устыдились и небеса, ибо они быстро подернулись мглою, и сумерки тотчас сменились тьмой, как это бывает в южных странах; с юго-востока поползли тяжелые тучи; по их темным краям засверкали молнии; ветер шевелил одежду мертвецов и холодел, пролетая по их ледяным телам. Тьма сгустилась, все вокруг стало едва различимым. Я спустился с кургана и осторожно повел коня между мертвыми телами.
  Вдруг я услышал пронзительный крик; чья-то фигура приподнялась с земли и рванулась ко мне, но тут же снова опустилась. Все произошло столь быстро, что я едва успел придержать коня, чтобы не наступить на нее. Одежда на этом создании была солдатская, но обнаженные шея и руки, а также голос выдавали в нем женщину. Я сошел с коня, желая помочь ей, но она сопротив278 Последний человек лялась и лишь громко стонала. На мгновение позабыв, что я в Греции, я на своем родном языке попытался успокоить страдалицу. Умирающая Эвадна (ибо то была она) узнала язык своего возлюбленного. Боль и жар, причиненные раной, помрачили ее рассудок. Ее жалобные стоны и слабые попытки вырваться вызывали во мне глубокое сострадание. В бреду она твердила имя Раймонда; спрашивала, зачем я не пускаю ее к нему, ведь турки подвергают его пыткам и грозят убить. Потом она стала жаловаться на злую судьбу. Видано ли, чтобы жешцина, с женским сердцем и чувствительностью, ради безнадежной любви взялась за воинское ремесло и терпела непереносимые даже для мужчины лишения и муки... И сухая, горячая рука Эвадны сжимала мою, а чело и губы пылали сжигавшим ее огнем.
  Она все более слабела. Я поднял ее с земли. Ее изможденное тело бессильно повисло у меня на руках; впалая щека прижималась к моей груди.
  - Вот каков конец любви, - произнесла она глухим голосом. - Но нет, еще не конец! - Безумие придало ей сил, она простерла руку к небу. - Вот где будет конец! Там мы встретимся! О Раймонд! Много мук, худших, чем смерть, претерпела я за тебя, а сейчас умираю - твоя жертва. Смертью своей я покупаю тебя. Мне служат и война, и пожар, и чума; все это я доныне одолевала - и отдаюсь смерти лишь при условии, что и ты последуешь за мной. Пожар, война, чума соединились, чтобы погубить тебя. О мой Раймонд, тебе нет спасения!
  С тяжелым сердцем слушал я ее бред; постелил ей ложе из плащей; она стала утихать, на лбу выступил липкий пот, лихорадочный румянец сменился смертельной бледностью. Я уложил ее. Она продолжала бессвязно шептать о скором свидании с возлюбленным в могиле, о его близкой смерти; то возглашала, что смерть требует Раймонда, то скорбела о его судьбе. Голос ее слабел и прерывался; несколько судорожных движений - и все тело ее ослабло; глубокий вздох - и жизнь ее покинула.
  Я отнес Эвадну подальше от других мертвецов, завернул в плащи, положил под деревом и в последний раз взглянул на ее изменившееся лицо. Когда я увидел ее впервые, ей было восемнадцать и она была прекрасна, как мечта поэта, великолепна, как восточная принцесса. С тех пор минуло двенадцать лет, двенадцать лет перемен, лишений и скорби. Ее белоснежная кожа увяла и потемнела, тело утратило округлость юности, глаза глубоко запали.
  Жестокие года
  В ней выпили всю кровь, избороздили
  Морщинами чело139.
  С ужасом опустил я покров над этим памятником человеческих страстей и страданий. Я укрыл ее всеми флагами и тяжелыми солдатскими плащами, какие сумел найти, чтобы уберечь от хищных птиц и зверей, пока не предам тело Том П. Глава вторая 279 подобающей могиле. Медленно и печально пробрался я между нагромождениями трупов и, направляя коня к дальним городским огонькам, достиг Родосто.
  Глава вторая
  Едва приехав, я узнал, что приказ по армии немедленно направляет ее к Константинополю; воинские части, наименее пострадавшие в бою, находились уже на пути туда. Город был весь в движении. Раненый Аргиропуло не мог командовать, и руководство войсками перешло к Раймонду. Он ездил по городу, навещал раненых и отдавал распоряжения, касавшиеся задуманной им осады.
  Я едва сумел выбрать время, чтобы отдать последний долг Эвадне. С помощью одного лишь моего слуги я вырыл ей под деревом глубокую могилу, опустил ее туда все в том же воинском саване из плащей, а над могилой сложил каменный холмик. Яркое полдневное солнце скрашивало мрачное зрелище. От могилы Эвадны я поспешил к Раймонду и его штабу, которые уже держали путь к Златому Граду140.
  Константинополь был обложен, окопы вырыты, и все подготовлено.
  Греческий флот осадил его с моря; а по суше окопы осаждавших тянулись от реки Киятхане возле Сладких Вод до Мраморной башни на берегу Пропонтиды и вдоль всех древних стен141. Пера142 была уже взята нами. Золотой Рог, город, огражденный морем, и увитые плющом дворцы греческих императоров - вот все, что оставалось туркам на европейском берегу. Наша армия считала город своей верной добычей. Численность гарнизона была известна, и подкреплений он ждать не мог. Каждая вылазка турок была нашей победой, ибо, даже оказываясь удачной, она причиняла врагу невосполнимый урон.
  Однажды утром мы с Раймондом въехали на холм недалеко от Топ Капу, или Пушечных ворот, где Мехмед водрузил свое знамя и впервые увидел город. Те же купола и минареты высились над увитыми зеленью стенами, где умер Константин143, где победили турки. На окружающей город равнине были разбросаны турецкие, греческие и армянские кладбища, окаймленные кипарисами. Другие, менее траурные, деревья придавали пейзажу разнообразие.
  Здесь и стояла греческая армия. Ее эскадроны то двигались строем, то во весь опор скакали туда и сюда.
  Взгляд Раймонда был устремлен на город.
  - Я сосчитал, - сказал он, - сколько ему остается. Еще месяц, и он падет.
  До тех пор оставайся со мной. Увидишь крест на куполе Святой Софии144 - и можешь возвращаться в свой мирный лес.
  - А ты, - спросил я - останешься в Греции?
  - Конечно, - ответил Раймонд. - И все же, Лайонел, говоря это, я с сожалением оглядываюсь на нашу тихую жизнь в Виндзоре. Ведь я солдат лишь на280 Последний человек половину. Я люблю славу, но не военное ремесло. Перед сражением при Родосго я был полон надежд и воодушевления; победить в нем, а потом взять Константинополь - то было пределом моих надежд и честолюбивых мечтаний. Не знаю почему, воодушевление исчезло. Мне кажется, будто я вступаю в некую темную пещеру. Воинственный пыл моих солдат утомляет и раздражает меня, от наслаждения победой не осталось ничего.
  Он умолк и погрузился в размышления. Его задумчивый вид почему-то напомнил мне полузабытую Эвадну, и я воспользовался случаем, чтобы спросить у него о ее странной судьбе. Я спросил, не встречал ли он в рядах войска кого-либо похожего на нее и не слышал ли что-нибудь о ней, с тех пор как вернулся в Грецию.
  При упоминании ее имени он вздрогнул - и смущенно взглянул на меня.
  - Я знал, - сказал он, - что ты заговоришь о ней. Я давно позабыл ее. Но здесь она каждый день, каждый час вспоминается мне. Когда мне что-то готовятся сообщить, я ожидаю услышать ее имя. Наконец-то ты разрушил чары.
  Скажи, что ты знаешь о ней.
  Я описал свою встречу с Эвадной, рассказал о ее смерти и повторил рассказ. С мучительным любопытством он расспросил меня о ее пророчествах относительно его. Я говорил о них как о безумном бреде.
  - Нет-нет, - сказал он, - не обманывай себя; меня ты обмануть не можешь. Она сказала лишь то, что я знал и раньше. Но она подтвердила все это.
  Огонь, меч и чума! Все они здесь, в этом городе. Но пусть они падуг лишь на мою голову!
  С того дня меланхолия Раймонда усилилась. Он стремился уединиться, насколько позволяли его обязанности. На людях он никакими усилиями не мог согнать с лица печаль и сидел рассеянный и молчаливый среди окружавшей его суетливой толпы. Когда к нему прибыла Пердита, он при ней принуждал себя к веселости, ибо жена, точно зеркало, менялась вместе с ним и, если он бывал молчалив или чем-то обеспокоен, заботливо спрашивала о причине и старалась ее устранить. Она жила во дворце на Сладких Водах, в летнем серале султана145. Красота окружающего пейзажа, не оскверненного войной, и свежесть, какою веяло от реки, делали это место особенно привлекательным. Но никакие красоты земли или неба не приносили Раймонду облегчения и радости.
  Он нередко оставлял Пердиту и одиноко бродил в садах или бесцельно плыл в легкой лодке по прозрачным водам, погруженный в глубокую задумчивость.
  Иногда я присоединялся к нему и неизменно заставал его печальным и удрученным. При виде меня он несколько приободрялся и даже проявлял интерес к последним событиям. За этим очевидно что-то крылось; иногда он, казалось, готов был заговорить о чем-то самом для него важном, но внезапно резко отворачивался и со вздохом пытался отделаться от мучившей его мысли.
  Том П. Глава вторая
  281
  Когда Раймонд уходил из гостиной Пердиты, Клара часто подходила ко мне и, отведя в сторону, говорила:
  - Папа ушел, давай пойдем к нему. Он будет тебе рад.
  Мне случалось и соглашаться, и отказывать ей в просьбе. Однажды вечером во дворце собралось множество греческих военачальников. В числе главных были интриган Палли, утонченный Карацца и воинственный Ипсиланти146.
  Они обсуждали события дня, утреннюю перестрелку, убыль в стане неверных, их поражение и бегство; взять Златой Град они рассчитывали в самом скором времени. Рисовали они и картины будущего и восторженно говорили о процветании Греции, когда ее столицей станет Константинополь. Затем разговор переходил на вести из Азии, на опустошения, произведенные чумою в главных ее городах; высказывались догадки о том, насколько она распространилась в Константинополе.
  Сперва в беседе принял участие и Раймонд. Он живо обрисовал бедственное положение Константинополя; изможденный, хотя все еще свирепый вид гарнизона, голод и чума работают на нас, заметил он, и скоро неверным останется только одно - сдаться. Внезапно он прервал свою речь; словно пораженный некой страшной мыслью, он встал и вышел из зала по длинному коридору, спеша на свежий воздух. Он не возвращался, и скоро ко мне подошла Клара с обычной своей просьбой. Я согласился и, взяв ее маленькую ручку, последовал за Раймондом. Он собирался сесть в свою лодку и охотно взял нас с собой. Прохладный береговой бриз, сменивший дневную жару, наполнил наш небольшой парус. К югу от нас, в городе, все было темно; на ближнем берегу, наоборот, светилось множество огоньков. Тихая ночь и небесные огоньки, отраженные в воде, - все на этой красивейшей из рек могло быть уголком рая.
  Единственный матрос управлял парусом, Раймонд - рулем. Клара сидела у ног отца, обхватив руками его колени и положив на них голову. Раймонд заговорил сразу:
  - Сегодня, мой друг, мы, вероятно, в последний раз можем поговорить наедине. Мои планы осады в полном разгаре, и я буду все более занят. Кроме того, я хочу сразу высказать мои желания и виды на будущее, с тем чтобы более не возвращаться к столь тягостному предмету. Прежде всего я должен поблагодарить тебя, Лайонел, за то, что ты по моей просьбе оставался здесь.
  Просьба моя была подсказана тщеславием, да, тщеславием, но и в этом я вижу перст судьбы - потому что твое присутствие скоро сделается необходимым; ты будешь последней опорой Пердиты, ее покровителем и утешителем. Ты отвезешь ее обратно в Виндзор...
  - Разве не вместе с тобой? - спросил я. - Неужели вы снова расстаетесь?
  - Не обманывай себя, - ответил Раймонд. - Предстоящее нам расставанье от меня не зависит. И оно очень близко, до него остались считанные дни. Могу ли я довериться тебе? Давно уж хочется мне рассказать о таинственных пред282 Последний человек чувствиях, которые тяготят меня, хотя боюсь, что ты станешь смеяться над ними. Не смейся, мой добрый друг. Эти предчувствия, конечно, ребяческие и неразумные, но они стали частью меня самого, и я не смею даже надеяться пренебречь ими.
  Но как могу я ожидать от тебя сочувствия? Ты принадлежишь к здешнему миру, а я - нет. Вот ты протягиваешь руку, это часть тебя, и ты не отделяешь сознания тождества от телесной оболочки, которая зовется Лайонелом. Как же тебе понять меня? Для меня земля - это могила, небесный свод - склеп, где гниют трупы. Для меня не существует времени, ибо я стою на пороге вечности.
  Каждый, кого я встречаю, видится мне трупом, который скоро будет покинут оживляющей его искрой и начнет разлагаться.
  Cada piedra un piramide levanta,
  y cada flor costruye un monumento,
  cada edificio es un sepulcro altivo,
  cada soldado un esqueleto vivo*'147.
  Голос его звучал печально и прерывался глубокими вздохами. - Несколько месяцев назад, - продолжал он, - считали, что я умираю. Но жизнь была во мне сильна. Я испытывал все человеческие чувства; надежда и любовь были утренними звездами моей жизни. Сейчас все мечтают увенчать лаврами чело победителя неверных, говорят о почестях, титуле, власти и богатстве. А всё, чего я прошу у Греции, - это могила. Пусть воздвигнут над моим бездыханным телом надгробие, которое простоит дольше, чем купол Святой Софии.
  Откуда у меня это чувство? При Родосто я был полон надежд, но, когда впервые увидел Константинополь, надежды исчезли, а с ними и все светлые чувства. Последние слова Эвадны скрепили печатью мой смертный приговор.
  Однако мое предчувствие не связано с каким-либо отдельным событием. Оно явилось - вот всё, что я могу сказать. Говорят, что чума уже пришла в Константинополь; быть может, я вдохнул ее смертельные миазмы и подлинной причиной моих предчувствий является болезнь. Но так ли важно, чем я смертельно поражен? Никакая сила не может отвести удар. Рука Судьбы занесена, и тень ее уже пала на меня.
  Тебе, Лайонел, поручаю я твою сестру и ее дитя. Никогда не произноси при ней роковое имя Эвадны. Она стала бы особенно страдать при мысли о странной * И каждый камень - памятник надгробный, И все цветы струят могильный свет, И каждый дом - высокая гробница, И каждый воин - как живой скелет.
  Кальдерон де ла Барка
  {Пер. с исп. К. Бальмонта.)
  Том И. Глава вторая
  283
  цепи, которая приковала меня к ней, заставляя мой дух повиноваться ее предсмертным словам и следовать за нею в неведомую страну.
  Я слушал его и дивился; если б торжественный и печальный тон Раймонда не убедил меня в искренности и силе его чувств, я попытался бы легкими шутками развеять его страхи. Не знаю, что я собирался ему ответить, но меня прервали рыдания Клары. Раймонд говорил, не думая о ее присутствии, и бедный ребенок с ужасом и полным доверием слушал пророчества его гибели. Отец был тронут силой ее горя; он обнял Клару и стал утешать; но и утешения его звучали печально.
  - Не плачь, милое дитя, - говорил он, - не оплакивай того, кого едва знала.
  Я могу умереть, но и в смерти никогда не забуду и не покину свою Клару. В горе и в радости помни, что дух твоего отца рядом с тобой, чтобы спасти тебя или разделить твою радость. Гордись мною, храни обо мне свои детские воспоминания. И будет так, милая, словно я и не умирал. Одно должна ты обещать мне: ни с кем, кроме дядюшки, не говорить о том, что сейчас слышала. Когда меня не станет, утешай свою мать, говори ей, что смерть была мне страшна лишь тем, что разлучала меня с нею, что последние мои мысли были о ней. Но, пока я жив, обещай, что не выдашь меня; обещай же, дитя мое.
  Клара дала это обещание дрожащим голоском и все еще цепляясь за отца.
  Вскоре мы причалили к берегу. Я старался рассеять впечатление, произведенное на ребенка словами Раймонда, и вышучивал его страхи. Больше мы о них не услышали - как он сказал, осада города, близкая к завершению, заняла все его время и внимание.
  Близился конец владычеству магометан в Европе. Греческий флот, преградив доступ ко всем гаваням Стамбула, мешал доставлять помощь из Азии; со стороны суши выход был возможен не иначе как с помощью отчаянных вылазок, которые приносили урон противнику, ничуть не вредя нам. Турецкий гарнизон стал уже настолько мал, что город легко удалось бы взять штурмом; однако и человеколюбие, и тактические соображения вынуждали к действиям более медленным. Едва ли можно было сомневаться, что в яростной схватке победителей и побежденных дворцы и храмы будут разрушены и все богатства города уничтожены. Беззащитные жители и без того уже пострадали от варварства янычар148, а во время штурма женщины, дети и старцы пали бы жертвами свирепости солдат. Голод и блокада были верными средствами победить; на них мы и основывали наши надежды.
  Солдаты гарнизона ежедневно нападали на наши аванпосты и мешали заканчивать возведение осадных сооружений. Из всех амбразур они бросали зажигательные ядра. Наши солдаты иной раз отступали перед отвагой обреченных, которые стремились не сохранить себе жизнь, а лишь продать ее подороже.
  Еще хуже было то, что стояло лето, когда южный ветер из Азии нес с собою нестерпимый зной; потоки пересыхали в своих неглубоких руслах, а море словно 284 Последний человек плавилось под безжалостными лучами летнего солнца. Даже ночь не приносила прохлады. Роса не выпадала, трава и цветы были выжжены, увядала даже листва на деревьях, и лето принимало угрюмый облик зимы, своим бесшумным огнем отнимая у людей средства к существованию. Напрасно взгляд искал в пустом небе хотя бы клочок тучки с севера, который принес бы безветренному и душному воздуху надежду на живительную влагу. Небо было ясным и раскаленным. Мы, осаждавшие, страдали гораздо меньше. Окружавшие город леса давали нам тень, река снабжала водою. Особый отряд даже добывал для армии лед с вершин Гема149, Афона и гор Македонии; освежающие фрукты и здоровая пища поддерживали силы людей и помогали терпеливее сносить духоту и зной. В городе же все было иначе. Солнечные лучи отражались от мостовых и зданий. Пересохшие городские фонтаны, дурная пища, к тому же недостаточная, и еще один бич - болезнь умножали страдания жителей. Гарнизон отбирал у них все, что еще можно было отобрать, и к неизбежным бедствиям осады добавлял бесчинства и разорение. И все же они не соглашались капитулировать.
  Но вдруг поведение осажденных изменилось. Не стало вылазок; ни ночью, ни днем ничто не мешало нашим работам. Еще более странным было то, что при приближении наших солдат к городу никто не появлялся на стенах и не наводил пушек на противника. Когда об этом доложили Раймонду, он приказал тщательно наблюдать, а когда разведчики донесли, что в городе тихо и пусто, велел выстроить перед воротами всю армию. Но и тут на стенах никто не появился; казалось, что ворота, хотя и запертые, никем не охраняются. Купола и сверкающие полумесяцы возносились в небо; старые стены, пережившие века, с их башнями, увитыми плющом, и контрфорсами, заросшими бурьяном, стояли словно скалы среди необитаемой пустыни. Из города не доносилось ни звука, и полдневная тишина лишь изредка нарушалась завываньем собаки. Даже солдаты наши в ужасе притихли, смолкла музыка, тише стало бряцание оружия. Солдаты шепотом спрашивали друг у друга, что может означать этот нежданный мир. Раймонд с ближайшей возвышенности пытался при помощи подзорной трубы наблюдать за новым хитрым маневром противника. Однако на террасах домов не было ни души, ни даже теней каких-либо живых существ; деревья не колыхались и застыли, подражая архитектурным сооружениям.
  В тишине громко застучали конские копыта. То был отряд, посланный адмиралом Караццой; с ним прибыли депеши для командующего. Содержание их оказалось весьма важным. Накануне ночью часовой на борту одного из малых судов, стоявших под стенами сераля, услышал приглушенный плеск весел.
  Объявили тревогу и обнаружили дюжину лодчонок, в каждой из которых трое янычар намеревались проскользнуть мимо наших кораблей к противоположному берегу, в Скутари150. Увидев, что они обнаружены, янычары выстрелили из Том П. Глава вторая 285 мушкетов. Некоторые лодки выдвинулись вперед, прикрывая остальные, а те изо всех сил старались ускользнуть, лавируя между темными корабельными корпусами. Все они были в конце концов потоплены вместе с командой, кроме двух-трех человек, которых взяли в плен. От них удалось добиться немногого; из их осторожных ответов можно было, однако, предположить, что подобн ное предпринималось уже не раз и нескольких важных турецких военачальников удалось переправить в Азию. Янычары презрительно отвергали упрек в том, что они дезертируют из осажденного города, и один из них, самый молодой, в ответ на насмешку матроса, крикнул: "Да берите город, христианские псы!
  Берите дворцы, сады, мечети, жилища наших отцов! Берите и чуму в придачу!
  Чума - вот враг, от которого мы бежим. Если вам она друг, обнимайтесь с ней".
  Таков был отчет, присланный Раймонду адмиралом Караццой.
  Прибывший отряд распространил его среди наших солдат, но с чудовищными преувеличениями. Среди солдат начался ропот: город во власти чумы, смерть - вот кто завоевал его.
  Слышал я описание некой картины, на которой все жители земли стоят в ожидании Смерти. Слабые и дряхлые пытаются бежать, воины отступают, но, и отступая, грозят ей. Волки, и львы, и все хищники пустыни рычат на нее; а их одинокий, но непобедимый противник наступает, потрясая призрачным копьем151. Так было с греческой армией. Я убежден, что, если бы защитниками Златого Града стали, переправясь через Пропонтиду, несчетные полки азиатов, каждый грек пошел бы на противника, превосходящего его числом, со всем патриотическим одушевлением. Но здесь не было ни изгороди из штыков, ни смертоносных пушечных ядер, ни сомкнутых вражеских рядов - неохраняемые стены давали легкий доступ, опустевшие дворцы обещали солдатам роскошный отдых; но над куполом Святой Софии суеверный грек видел Чуму и отступал, трепеща.
  Совсем иные чувства руководили Раймондом. Он спустился с холма, сияя торжеством, и, указывая мечом на ворота, велел войску снести единственные преграды на пути к победе. Солдаты ответили на эти бодрые слова испуганными взглядами и невольно отступили. Тогда Раймонд проехал перед их строем.
  - Мечом моим клянусь, - крикнул он, - что там вас не ждет никакая западня! Враг уже побежден, все лучшее в городе, его дворцы и вся добыча уже ваши. Ломайте ворота, входите и занимайте город ваших предков, законное ваше наследие!
  Трепет и испуганный шепот пробежали по рядам; ни один солдат не двинулся с места.
  - Трусы! - воскликнул гневно их полководец. - Дайте мне топор! Я войду один! Я водружу там ваше знамя, и, когда оно взовьется на самом высоком из минаретов, это, быть может, придаст вам храбрости и вы сплотитесь вокруг него.
  Один из офицеров шагнул вперед.
  286
  Последний человек
  - Генерал! - сказал он. - Мы не страшимся ни нападения мусульман, ни их скрытой западни. Мы готовы подставить грудь, как делали это тысячи раз, пулям и кривым саблям неверных и со славой пасть за Грецию. Но мы не хотим издыхать как собаки, отравленные тлетворным воздухом этого города. Мы не смеем идти на чуму!
  Толпа слаба, инертна и безгласна; дайте ей предводителя - и она обретет силу соответственно своей численности. Крик тысячи голосов сотряс воздух - все одобрили сказанное. Раймонд понял опасность; он решил спасти свое войско от преступного неповиновения, ибо знал, что в однажды начавшихся пререканиях командира с армией всякое действие и слово ослабляют первого и усиливают вторую. Он дал приказ отступить, и полки строем вернулись в лагерь.
  Я поспешил сообщить о происшедшем Пердите; вскоре к нам вернулся и Раймонд. Он был угрюм и озабочен. Сестра была поражена моим рассказом.
  - Непостижимы для человека и необъяснимы веления Небес, - сказала она.
  - Глупая девчонка! - гневно крикнул Раймонд. - Неужели и ты в панике, как мои доблестные воины? Скажи, что непостижимого в столь естественном обстоятельстве? Разве чума не свирепствует в Стамбуле каждый год? Что удивительного, если в этом году, когда она, как говорят, обрушилась на Азию с невиданной силой, она вызвала особую сумятицу в этом городе? Что удивительного, если во время осады, лишений, жары и засухи она особенно свирепа? И еще более естественно, когда гарнизон, видя, что дольше не продержится, пользуется нерадивостью нашего флота, чтобы бежать и от осады, и от плена.
  Клянусь Богом! Не чума и не опасность заставляют нас, как птиц во время жатвы, страшащихся пугала, не подступаться к нашей добыче, а жалкое суеверие. Вот когда цель отважных становится игрушкою глупцов, достойное стремление высоких духом - игрушкою ручных зайцев. Но Стамбул все же будет нашим!
  Клянусь своими прошлыми трудами, тюрьмой и пыткой, перенесенной ради них, клянусь своими победами, своим мечом, клянусь своими надеждами на славу и прошлыми заслугами, ожидающими награды, вот этими руками водрузить крест вон на той мечети!
  - Милый Раймонд! - прервала его Пердита с мольбою.
  Он ходил взад и вперед по мраморному полу сераля, бледный от ярости; побелели даже губы, произносившие гневные слова. Глаза Раймонда горели, но жесты были скупы из-за самой силы его гнева.
  - Пердита, - продолжал он нетерпеливо, - я знаю, что ты скажешь. Знаю, что ты любишь меня, что ты добра и кротка, но тут не женское дело: женское сердце неспособно понять, какой ураган бушует во мне.
  Казалось, он готов был испугаться собственного неистовства и внезапно вышел из зала. Пердита взглянула на меня с отчаянием, и я последовал за Раймондом. Он в сильнейшем возбуждении расхаживал по саду.
  Том И. Глава вторая
  287
  - Неужели, - вскричал он, - мне суждено вечно быть игрушкой судьбы? Неужели человек, штурмующий небо, должен вечно быть жертвой двуногих пресмыкающихся? Если бы я, как ты, Лайонел, имел впереди долгую жизнь, целую вереницу дней, освещенных любовью, утонченными наслаждениями и новыми надеждами, я мог бы уступить, сломать свой генеральский жезл и искать отдыха на полянах Виндзора. Но мне предстоит умереть - не перебивай меня, - да, я скоро умру. Уйду с земли, от всех ее обитателей, от любимых мест моей юности, от моих добрых друзей, от любви Пердиты, единственной моей возлюбленной. Так решила судьба! Так повелел Верховный Правитель, чье решение непреложно, и я ему подчинюсь. Но потерять все - вместе с любовью и жизнью потерять также и славу! Нет, этому не бывать!
  Не станет меня, а через несколько кратких лет не станет и всех вас, и всех жителей прекрасной Греции. Но появятся новые поколения, и пребудут вечно, и будут счастливее благодаря нашим трудам, и славны будут нашей доблестью. В юности я молился о том, чтобы стать одним из тех, кто украшает собою страницы истории, кем славится род человеческий, кто превращает нашу малую планету в жилище великанов. Бедный Раймонд! Молитва его юности не услышана - надежды его зрелых лет не осуществились!
  Из своей темницы в этом городе я кричал ему: скоро я стану твоим повелителем. Когда Эвадна предрекла мне смерть, я думал, что на могиле моей буду назван Завоевателем Константинополя, и подавлял в себе страх. А сейчас я стою у поверженных стен и не решаюсь назвать себя победителем. Нет, так не будет! Разве Александр не спрыгнул со стены Оксидрака, чтобы указать своему оробевшему войску путь к победе, и не пошел один на ряды защитников города?152 Брошу и я вызов чуме, и, если даже никто не последует за мною, я водружу греческий флаг на куполе Святой Софии.
  Перед таким волнением души доводы разума бесполезны. Напрасно говорил я ему, что зимние холода очистят зараженный воздух и вернут мужество грекам.
  - Не говори мне о других временах года! - воскликнул он. - Я прожил свою последнюю зиму, и на моей могиле будет начертан нынешний год, две тысячи девяносто второй153. Я уже вижу, - продолжал он печально, - отвесный край, с которого ринусь в таинственную тьму будущей жизни. Я готов. Лишь бы оставить по себе столь яркий след, чтобы и худшие мои враги не смогли его затмить. Это мой долг перед Грецией, перед тобою, перед Пердитой, которой суждено меня пережить, и перед самим собою, жертвой собственного честолюбия.
  Тут нас прервал слуга, доложивший, что в зале совета Раймонда ожидает его штаб. Меня Раймонд попросил проехать по лагерю, а затем сообщить, каков дух войска. Я был крайне взволнован событиями дня, а теперь взволнован еще более страстной речью Раймонда. Увы! Такова человеческая непоследова288 Последний человек телыюсгь! Он обвинил греков в суеверии, а как тогда назвать его веру в предсказания Эвадны? Из дворца на Сладких Водах я вышел на равнину, где располагался лагерь, и застал там всеобщее смятение. Несколько матросов с наших кораблей принесли в лагерь свежие вести, попросту преувеличив то, что было уже известно. Толки о древних пророчествах и пугающие рассказы о целых местностях, опустошенных в нынешнем году чумою, встревожили солдат.
  Дисциплины уже не было и в помине - солдаты разбегались. Каждый человек, еще недавно бывший частью огромного целого, сделался тем, кем сотворила его природа, и думал лишь о себе. Солдаты уходили сперва по одному, по двое, потом группами по нескольку человек, и теперь целые батальоны направлялись в сторону Македонии. Офицеры им не препятствовали.
  Около полуночи я возвратился во дворец. Раймонда я застал одного; он казался спокойным, какими бывают после принятого решения. Спокойно выслушал он и мое известие о самороспуске армии, а затем сказал:
  - Ты знаешь, Вернэ, о моем твердом решении не уходить отсюда, покуда Стамбул не объявлен нашим. Если мои люди не хотят следовать за мною, надо найти других, более смелых. Еще до рассвета ты доставишь вот эти депеши Карацце, а сам также попросишь его прислать мне военных моряков; если со мною останется хотя бы один полк, этого довольно. Пусть пришлет мне этот полк. А тебя я буду ждать обратно к полудню завтрашнего дня.
  Это показалось мне едва ли удачным решением, однако я заверил Раймонда в своем повиновении и усердии. Я ушел, чтобы несколько часов отдохнуть.
  С рассветом я был готов и снаряжен для поездки, но медлил, желая попрощаться с Пердитой, и любовался из своего окна утренней зарей. Небо золотилось; усталая природа пробуждалась, чтобы еще один день страдать от зноя и жажды. Не было цветов, которые поднимали бы навстречу заре свои чашечки, полные росою; трава высохла; в горячем воздухе не порхали птицы; одни лишь цикады, дети солнца, начали под кипарисами и оливами свою пронзительную песню. Я видел, как подвели к воротам вороного боевого коня Раймонда; скоро туда подошли несколько офицеров; озабоченность и страх читались во всех глазах и на каждом лице, которых и сон не мог освежить. Пердиту и Раймонда я застал вместе. Он смотрел на восход солнца, одной рукою обнимая любимую за талию; она смотрела лишь на него, на солнце ее жизни, и взгляд ее был полон нежности и тревоги. Увидя меня, Раймонд рассердился.
  - Ты еще здесь? - крикнул он. - Вот каково твое обещанное усердие!
  - Прости, - сказал я, - но я уже отправляюсь.
  - Нет, это ты меня прости, - ответил он. - Приказывать тебе я не вправе, но от твоей поездки и скорого возвращения зависит моя жизнь. Поспеши!
  Он снова говорил спокойно, но лицо его было мрачным. Я хотел помедлить еще, чтобы посоветовать Пердите не спускать с него глаз, но не мог этого Том П. Глава вторая 289 сделать в его присутствии. Предлогов для промедления у меня не было. Когда Раймонд повторил слова прощания, я пожал протянутую им руку - она была холодной и влажной.
  - Берегите себя, милорд, - сказал я.
  - Нет, - отозвалась Пердита, - это буду делать я. Возвращайся же поскорее, Лайонел.
  Она прижалась к нему, а он рассеянно играл ее каштановыми локонами.
  Уходя, я дважды оборачивался - лишь затем, чтобы еще раз взглянуть на эту несравненную чету. Наконец тяжелым и медленным шагом я вышел из зала и сел на коня. Тут ко мне бросилась Клара и, обнимая мои колени, крикнула:
  - Возвращайся скорее, милый дядюшка! Мне снятся такие страшные сны, а маме я боюсь их рассказывать. Не уезжай надолго!
  Я уверил ее, что скоро вернусь, и с небольшим сопровождением поехал по равнине в сторону Мраморной башни.
  Поручение я выполнил. Я явился к Карацце. Он был несколько удивлен, но сказал, что займется этим, однако потребуется время, а Раймонд велел мне вернуться к полудню. За столь короткое время сделать что-либо было невозможно. Нужно было либо оставаться до следующего дня, либо возвращаться и доложить генералу, как обстоит дело. Свой выбор я сделал быстро. Тревога и страх перед тем, что может случиться, сомнения относительно замыслов Раймонда побуждали меня вернуться немедля. Покинув Семь Башен154, я поехал в направлении Сладких Вод, но кружным путем, чтобы подняться на уже упомянутый холм, с которого виден город. Со мною была подзорная труба.
  Живописно окруженный вековыми стенами, Константинополь купался в лучах полуденного солнца. Сразу передо мной были Топ Капу, ворота, близ коих Мехмед пробил брешь в стене, через которую ворвался в город. Вокруг росли гигантские старые деревья. Возле ворот я различил движущуюся толпу и, горя любопытством, поднес к глазам подзорную трубу. Там был лорд Раймонд на коне в окружении нескольких офицеров; позади беспорядочно толпились солдаты и младшие офицеры, забывшие о дисциплине и бросившие оружие; не звучала музыка, не видно было знамен, кроме одного, которое держал сам Раймонд, указывавший им на городские ворота. Все окружавшие его отступили. Сделав гневный жест, он спрыгнул с коня, взял топорик, висевший на луке его седла, и подошел к воротам, явно намереваясь проломить их. Несколько человек поспешили к нему на помощь; их становилось все больше, и под их ударами препятствие было устранено, ворота и опускная решетка сломаны. Перед ними лежала широкая, залитая солнцем дорога, ведущая к самому сердцу города.
  Люди попятились назад, словно испугавшись того, что сделали, и ожидая, что оттуда выйдет к нам некий Могущественный Призрак, оскорбленный и разгневанный155. Раймонд вскочил на коня, взял знамя и стал что-то говорить.
  290
  Последний человек
  Слов я слышать не мог, однако по жестам его понял, что он страстно убеждал толпу следовать за ним и помогать ему, но, слушая его, она отступала назад.
  Теперь, как я угадывал, слова его наполнились негодованием и презрением; отвернувшись от своей трусливой свиты, он поехал к воротам один. Даже конь Раймонда попятился от рокового входа, а его верный пес, казалось, умоляя, лег у хозяина на дороге, но тот всадил шпоры в бока коня и, миновав ворота, поскакал по широкой и пустынной дороге.
  До этого мгновения я смотрел на него со смесью ужаса и восхищения; сейчас последнее победило, и я забыл о дистанции, которая существовала между нами.
  - И я с тобою, Раймонд! - крикнул я, но, отняв от глаз подзорную трубу, едва смог различить толпу, окружавшую ворота почти в целой миле от меня; Раймонда уже не было видно.
  Терзаясь нетерпением, я пришпорил коня и поскакал вниз с холма, чтобы, опережая опасность, быть рядом с моим благородным, божественным другом.
  Оказавшись внизу, я за деревьями и зданиями уже не видел города. Но тут раздался грохот, подобный грому, и небо потемнело. Над старыми стенами поднялось облако пыли. Впереди меня, едва видные в дыму, взлетели обломки зданий; откуда-то вырвалось пламя, и взрывы один за другим сотрясли воздух.
  Убегая от обломков, перелетавших над стенами и ударявших в увитые плющом башни, навстречу мне толпою мчались солдаты. Окруженный ими, я не мог продвигаться дальше. Вне себя, я простер к ним руки; я заклинал их повернуть назад и спасти своего генерала, покорителя Стамбула и освободителя Греции; горячие слезы лились из моих глаз, я не хотел верить в его гибель, но в летевших обломках мне чудились куски тела Раймонда. Страшные образы являлись перед моим мысленным взором в темной туче, клубившейся над городом; единственное, что облегчало мою муку, были усилия, какие требовались, чтобы пробиться сквозь толпу к воротам. Но все, что я увидел, добравшись до массивных стен, был объятый огнем город; дорога, по которой въехал туда Раймонд, оказалась окутанной пламенем и дымом. Взрывы вскоре прекратились, но пламя еще вспыхивало то здесь, то там; купол Святой Софии не был виден.
  Быть может, вследствие сотрясений воздуха взрывами, разрушавшими город, с юга поползли и нависли над нами огромные грозовые тучи, первые, какие я увидел в пустынной синеве за несколько месяцев; среди смятения и отчаяния они радовали глаз. Небесный свод потемнел, из туч сверкнула молния, сразу вслед за ней раздался оглушительный гром, потом хлынул дождь. Под ним сникло пламя пожара и осела пыль, стоявшая над развалинами.
  Едва я заметил, что пожар стихает, как, увлекаемый неудержимым порывом, кинулся в город. Это было возможно только пешком, ибо громоздившиеся повсюду обломки преграждали путь коню. Город был мне не знаком; я всгу-Том П. Глава вторая 291 пил в него впервые. Все улицы были полны дымившихся завалов; перебравшись через один из них, я сразу видел перед собой следующие; ничто не указывало мне, где мог находиться центр города и куда направился Раймонд.
  Дождь прекратился, тучи разошлись; был уже вечер, солнце клонилось к закату. Я пробирался дальше, пока не достиг улицы, где наполовину сгоревшие деревянные дома уже остыли под струями дождя и, по счастью, не были повреждены взрывами. Я пошел по этой улице, еще ни разу не встретив живой души. Среди исковерканных трупов я не видел никого похожего на Раймонда и отводил взгляд от ужасного зрелища. Я вышел на открытое место; гора обломков посреди его указывала, что здесь находилась большая мечеть; тут же были разбросаны опаленные и изорванные предметы роскоши - драгоценности, нити жемчуга, расшитые одежды, дорогие меха, златотканые завесы и различные восточные украшения. Очевидно, все это собрали, чтобы предать огню, но дождь не позволил завершить сожжение.
  Несколько часов искал я Раймонда среди этого хаоса. Развалины преграждали мне путь; порой меня обжигали догоравшие обломки. Солнце зашло; становилось темнее, и вечерняя звезда уже не была на небе одинокой.
  Вспышки догоравшего пожара показывали, что разрушение города продолжается. В их неверном свете окружающие руины приобретали гигантские размеры и причудливые очертания. Поддаваясь созидающей силе воображения, я на мгновение бывал успокоен величественными химерами, которые мне рисовались. Биение собственного сердца возвращало меня к мрачной действительности. Где же ты в этой обители смерти, о Раймонд - краса Англии, освободитель Греции, "герой ненаписанных деяний"156? Где в горящем хаосе искать твои дорогие останки? Я громко звал его; во тьме ночи, над тлевшими развалинами покоренного Константинополя звучало его имя. Ответа не было - безмолвствовало даже эхо.
  Я уже не мог превозмочь усталость; одиночество подавляло меня. Душный воздух, пропитанный пылью и дымом горевших дворцов, ослаблял мое существо. Внезапно я ощутил голод. Возбуждение, которое до той поры поддерживало меня, исчезло. Как рушится строение, когда пошатнулись его опоры, так сразу иссякли мои силы, когда покинули меня надежда и воодушевление. Я сел на единственную уцелевшую ступеньку какого-то здания, великолепного даже в развалинах; остатки его стен, пощаженные взрывами, высились фантастическими группами, а вверху иногда мерцало догоравшее пламя.
  Некоторое время голод боролся во мне со сном, пока перед моими глазами не закружились, а затем померкли созвездия. Я попытался встать, но мои отяжелевшие веки сомкнулись; измученное тело потребовало отдыха; склонившись головой на каменную ступеньку, я поддался благодатному забвению и среди всеобщего разрушения, царившего вокруг в эту ночь отчаяния, уснул.
  292
  Последний человек
  Глава третья
  Когда я проснулся, звезды еще ярко горели и созвездие Тельца в южной стороне неба указывало, что наступила полночь. Мне снились тревожные сны.
  Мне приснилось, будто я зван на последнее пиршество Тимона. Я пришел туда, готовый пировать; крышки с блюд уже сняты, от них подымается пар, но мне надо убегать от разгневанного хозяина157, принявшего облик Раймонда.
  Посуда, которую он бросал мне вслед, казалось, издавала зловоние, а фигура моего друга, беспрестанно меняясь и искажаясь, выросла в гигантский призрак, и на челе его был начертан знак чумы. Он все рос и рос, готовый вырваться изпод небесного свода, нависшего над ним. Кошмар сделался мучительным; с большими усилиями я вырвался из него и призвал на помощь разум. Первая мысль моя была о Пердите: к ней надо было мне спешить, ее поддержать, извлечь из отчаяния ее раненое сердце, от безумных крайностей горя вернуть ее к суровым законам долга и к печальной нежности воспоминаний.
  Положение звезд было единственным моим путеводителем. Я отвернулся от страшных развалин Златого Града и, приложив немалые усилия, выбрался за его пределы.
  За стенами города мне повстречалось несколько солдат. У одного из них я одолжил коня и поспешил к сестре. За короткое время всё на равнине изменилось: лагеря уже не было, остатки разбежавшейся армии собирались там и тут небольшими кучками, все лица были мрачны, все жесты выражали недоумение и страх.
  С тяжелым сердцем вошел я во дворец и остановился, боясь ступить дальше, боясь заговорить, боясь взглянуть. Пердита сидела посреди зала на мраморном полу. Голова ее склонилась на грудь, волосы разметались, пальцы рук были крепко сцеплены; она казалась бледнее мрамора, и все черты ее были искажены страданием. Она увидела меня и обратила ко мне вопрошающий взгляд, в котором читались и отчаяние и надежда. Я хотел заговорить, но слова замирали у меня на устах, которые, как я чувствовал, кривила жалкая улыбка. Пердита поняла меня; голова ее снова склонилась, и пальцы опять стали судорожно сжиматься и разжиматься. Наконец ко мне вернулся дар речи, однако мой голос ужаснул Пердиту; бедняжка поняла мой взгляд, но ни за что не хотела, чтобы весть о ее тяжком горе облеклась в беспощадные, непререкаемые слова. Она даже хотела отвлечь меня от этого предмета и встала.
  - Тсс! - прошептала она. - Клара долго плакала, а сейчас уснула. Не разбуди ее.
  Потом она села на ту же оттоманку, где я видел ее утром, когда она прижималась головою к сердцу живого Раймонда. Я не решился приблизиться и сел в дальнем углу, следя за ее нервными, порывистыми движениями.
  Наконец она спросила:
  Том П. Глава третья
  293
  - Где он?.. О, не бойся, - продолжала она, - не опасайся, что у меня осталась надежда. Еще раз обнять его, увидеть его, как бы он ни изменился, - вот все, чего я хочу. Если даже весь Константинополь похоронил его под собою, я должна его найти, и тогда громоздите над нами весь город, а сверху еще гору - мне будет все равно, лишь бы Раймонд и его Пердита упокоились в одной могиле. - Она зарыдала и прильнула ко мне. - Отведи меня к нему! - крикнула она. - Недобрый Лайонел, зачем ты держишь меня здесь? Сама я не сумею найти его, но ты знаешь, где он лежит. Отведи же меня туда!
  Сперва эти терзающие душу жалобы вызывали во мне лишь мучительное сострадание. Я рассказал ей обо всем, что произошло со мной ночью: о моих попытках найти пропавшего и моих неудачах. Направив в эту сторону ее мысли, я дал им пищу, спасавшую от безумия. Она почти спокойно обсудила со мной, где он, всего вероятнее, может быть найден и каким образом нам надо искать это место. Услышав, что я устал и голоден, она сама принесла мне поесть. Я воспользовался благоприятной минутой, чтобы пробудить в ней что-нибудь, кроме убийственного оцепенения. Заговорив, я увлекся; печаль, глубокое восхищение, рожденное искренней привязанностью, переполняли мое сердце; все, что было великого в жизни моего друга, вдохновило меня, и я излил это в восторженной хвале Раймонду.
  - Горе нам! - восклицал я. - Ибо мы утратили честь и славу мира!
  Любимый наш Раймонд! Он ушел в царство мертвых и стал одним из тех, кто освещает это темное царство своим присутствием. Он преодолел ведущий туда путь и присоединился к высоким душам, которые ушли раньше его. В пору младенчества мира смерть была поистине страшна, ибо человек расставался с родными и друзьями, чтобы поселиться одиноким в неведомом краю. Но ныне тот, кто умирает, находит множество спутников, ушедших прежде него и готовых его принять. Та страна населена великими людьми всех времен; теперь среди них и славный герой наших дней, а жизнь на земле стала вдвойне "одиночеством и пустынею"158.
  Как благороден был Раймонд, первый среди людей нашего времени!
  Величием замыслов, изящной смелостью поступков, остроумием и красотой он пленял всех и всеми повелевал. В одной лишь слабости можно было бы упрекнуть его, но смерть перечеркнула ее. Его называли непостоянным, когда он ради любви отказался от надежд на корону, и слабовольным, когда он отрекся от протектората Англии. Сейчас его смерть увенчала его жизнь. До конца времен будут помнить, что он принес себя в жертву славе Греции. Он сделал свой выбор; он знал, что умрет, что должен будет оставить эту прекрасную землю, это светлое небо и твою любовь, Пердита; но он не заколебался, не отступил и пошел прямо к славной своей цели. И славить его будут, покуда есть жизнь на земле. Греческие девушки станут с любовью усыпать цветами его 294 Последний человек могилу; над нею зазвучат патриотические песни, в которых будет превозноситься его имя.
  Я увидел, как лицо Пердиты смягчилось и как оцепенение горя сменилось на нем нежностью.
  - Воздавать ему честь, - продолжал я, - станет священным долгом всех переживших его. Сделать священным самое имя его, нашей хвалой ограждать его от всех враждебных нападок, осыпать его цветами любви и сожалений, хранить от забвения и незапятнанным завещать потомкам - таков долг его друзей. Еще больший долг лежит на тебе, Пердита, матери его ребенка. Ты помнишь младенчество Клары и восторг, с каким ты узнавала в ней черты Раймонда и твои, соединившиеся в одно; помнишь радость, с какой ты видела в этом живом храме залог вашей вечной любви. Такова она и сейчас. Ты говоришь, что утратила Раймонда. О нет! Он живет с тобою и живет в ней. От него произошла она, плоть от плоти его. И тебе уже недостаточно, как прежде, искать сходство с Раймондом в ее нежном личике и крохотном тельце. В ее пылких привязанностях, в пленительных чертах ее ума ты можешь найти его живым - благородного, великого, любимого. Пусть твоей заботой станет лелеять это сходство, пусть твоей заботой станет сделать ее достойной его; и, когда она будет гордиться своим происхождением, пусть не устыдится и за себя.
  Я заметил, что, когда я напомнил моей сестре о ее долге в жизни, она уже не слушала меня с прежним терпением. Она, как видно, подозревала, что я стараюсь утешить ее, и восставала против этого, лелея свое новорожденное горе.
  - Ты говоришь о будущем, - сказала она, - а для меня сейчас все в настоящем. Дай мне найти земную оболочку моего любимого; спасем ее от братской могилы, чтобы в будущие времена люди могли указывать на священное надгробие и называть его; а тогда уж обратимся к другим заботам и к новой жизни или к тому, что еще судьба, этот жестокий тиран, готовит мне.
  После краткого отдыха я приготовился покинуть Пердиту, чтобы постараться выполнить ее желание. Тут вышла к нам Клара; ее бледное лицо и испуганный взгляд показывали, как глубоко потрясена горем ее юная душа.
  Казалось, она была полна чем-то, чего не могла выразить словами. Пользуясь минутой, когда Пердита вышла, она обратилась ко мне, умоляя показать ей ворота, через которые ее отец въехал в Константинополь. Она обещала не совершать никакого безрассудства, быть послушной и немедленно вернуться обратно. Я не мог отказать, ибо Клара не была обыкновенным ребенком; ее ум и чувствительность, казалось, наделяли ее правами женщины. Посадив Клару на коня впереди себя, в сопровождении только одного слуги, который должен был отвезти ее обратно, я направился к Топ Капу. Возле ворот собралось несколько солдат. Они к чему-то прислушивались.
  - Это стонет человек, - сказал один из них.
  Том И. Глава третья
  295
  - Нет, похоже больше на вой собаки, - заметил другой. И они снова стали вслушиваться в отдаленные стоны, доносившиеся из разрушенного города.
  - Вот, Клара, - сказал я, - ворота и улица, по которой вчера утром проехал твой отец.
  Каковы бы ни были намерения Клары, когда она попросила привезти ее сюда, ей, видимо, помешало присутствие солдат. Она печально посмотрела на дымившуюся груду, которая недавно была городом, и изъявила готовность вернуться домой. Но в этот миг до нас донесся жалобный вой; вскоре он повторился.
  - Слушайте! - воскликнула Клара. - Он там, это Флорио, собака моего отца!
  Мне не верилось, что она могла узнать ее по голосу, но Клара настаивала, и солдаты поверили ей. Во всяком случае, предстояло доброе дело - спасти страдавшее существо, будь то человек или животное. Отправив Клару домой, я снова вошел в город. Ободренные тем, что я уже побывал там и вернулся невредимым, несколько солдат, бывших телохранителей Раймонда, которые любили его и искренне оплакивали, отправились вместе со мной.
  Трудно представить себе странное стечение обстоятельств, вернувших нам безжизненное тело моего друга. В той части города, где прошлой ночью более всего свирепствовал пожар, а теперь все было холодно и черно, издыхавший пес Раймонда лежал подле изуродованного тела своего хозяина. В такие минуты скорбь безмолвна; сама сила ее налагает на уста печать. Бедное животное узнало меня, лизнуло мне руку, подползло ближе к своему господину и осталось недвижимым. Раймонд был, очевидно, сброшен с коня падавшим обломком, который проломил ему голову и изуродовал его внешность. Я склонился над ним и взял в руки край его плаща, изменившегося менее, чем тело, которое он облекал. Я прижимал край плаща к губам; грубые солдаты, собравшись вокруг, печалились над драгоценной добычей смерти, словно сожаления могли снова возжечь угасшую искру или вернуть освободившийся дух в разрушенную темницу плоти. Вчера еще это тело стоило целой вселенной; тогда оно носило в себе замыслы, действия и слова, достойные быть записанными золотыми буквами. Сейчас только любящие могли придавать какую-либо цену сломанному механизму, не более похожему на Раймонда, чем выпавший дождь на облако, воспарявшее в небеса, позолоченное солнцем, привлекавшее взоры и пленявшее их несравненной красотой.
  Таким, каков он стал теперь, какой сделалась его смертная оболочка, обезображенная и разбитая, мы обернули его нашими плащами и на руках вынесли из города мертвых. Стали думать, куда положить Раймонда. Наш путь к двор цу пролегал через греческое кладбище; здесь, на плите из черного мрамора, я и велел это сделать; над нашим другом высились кипарисы; их мертвенная зе296 Последний человек лень соответствовала небытию, в котором он пребывал. Мы срезали ветки с этих траурных деревьев, обложили ими тело и на них положили его меч. Я оставил стража возле этого сокровища из праха и приказал, чтобы вокруг не угасая горели факелы.
  Когда я возвратился к Пердите, оказалось, что она уже извещена об успехе наших поисков. Ее любимый, единственный и вечный предмет ее страсти и нежности, возвращен ей! Этими безумными словами выражала она свою радость. Пусть он недвижим, пусть уста его не произносят более слов мудрости и любви. Пусть, словно водоросль, выброшенная морем, он станет добычей тления. Все же это тело, которое она ласкала, уста, которые сливались с ее устами и пили вместе с дыханием самую душу любви, то бренное тело, которое она называла своим. Правда, она предвкушала будущую жизнь; дух любви виделся ей неугасимым и вечным. Но сейчас со всей силой земной любви она цеплялась за то, что своими земными чувствами способна была воспринять как часть ее Раймонда.
  Бледная как мрамор, она выслушала мой рассказ и спросила, куда мы положили тело. Черты ее уже не искажало отчаяние, глаза были ясными, и вся она словно выпрямилась; но необычайная бледность, почти прозрачность ее кожи и глухо звучавший голос указывали, что за внешним спокойствием таится крайнее возбуждение. Я спросил, где она желает похоронить его.
  - В Афинах, - ответила она. - В Афинах, которые он любил. За городом, на склоне горы Гиметт159 есть скалистая ниша, на которую он указывал мне, говоря, что здесь хотел бы покоиться.
  Моим желанием, разумеется, было не уносить его с места, где он теперь лежал. Но приходилось подчиниться ее решению, и я стал упрашивать Пердиту не медлить с отъездом.
  И вот печальный кортеж движется равнинами Фракии, проходит ущельями гористой Македонии, идет вдоль Пенея160, пересекает равнину Лариссы161, минует Фермопилы162, подымается на Эту163 и на Парнас164, чтобы спуститься в плодородную долину вблизи Афин. Женщины с покорностью сносят долгие мучения, но для мужского нетерпения медленное движение нашей кавалькады, печальные привалы в полдень, вид гробового покрова, как бы роскошен он ни был, скрывавшего резной гроб с останками Раймонда, монотонное чередование дня и ночи и все обстоятельства сей поездки были невыносимы. Пердита, уйдя в себя, говорила очень мало. Она ехала в закрытой карете; когда мы останавливались, она сидела, опершись бледной щекой на холодную, бледную руку. Сестра моя предавалась своим мыслям, не делясь ими и не ища сочувствия.
  Мы спустились с Парнаса по одной из его многих складок и через Ливадию165 направились в Аттику. Пердита не хотела въезжать в Афины, и мы остановились на ночь в Марафоне166. Наутро она повела меня на место, избранное Том И. Глава третья 297 ею для хранения дорогих останков Раймонда. Оно находилось по южную сторону горы Гиметт. Глубокая темная расселина шла от вершины его до подножия; в трещинах скал росли миртовые кусты и дикий тимьян - пища для множества пчелиных племен; из расселины выступали огромные утесы, одни - нависая над нею, другие - вздымаясь вверх. Под этим величественным ущельем простиралась от моря до моря веселая, плодородная долина, а за нею переливались на солнце волны синего Эгейского моря, усеянного островами. Вблизи места, где мы стояли, высился одинокий конусообразный утес; отделившись совершенно от горы, он казался пирамидой, сооруженной самой природой; без большого труда удалось придать ей совершенно правильную форму; под этой пирамидой выкопали узкую могилу, куда положили Раймонда. Краткая надпись, высеченная на камне, указывала имя погребенного, причину и дату его гибели.
  По моим указаниям все было сделано за короткое время. Закончить работу и охранять могилу я условился с церковными властями в Афинах и к концу октября уже готовился вернуться в Англию. Я сказал об этом Пердите.
  Мучительно было думать, что я отрываю ее от мест, где что-то еще говорило о погибшем; но вся моя душа рвалась к Айдрис и ее малюткам. В ответ сестра попросила сопровождать ее на следующий вечер к могиле Раймонда. Тропа, что шла к ней, была расширена, и высеченные в скале ступеньки вели туда более коротким путем; расширена была и площадка, на которой стояла пирамида. С южной стороны под развесистой смоковницей я увидел фундамент и опоры, видимо, для постройки небольшого домика; мы остановились на еще недоделанном пороге. Справа от нас была могила, впереди внизу - вся долина и лазурное море; заходящее солнце освещало темные утесы, возделанную равнину и украшало пурпурными и оранжевыми бликами спокойные воды; мы сели на скалистый выступ, и я восхищенно смотрел на панораму живых, изменчивых красок, множивших красоту земли и моря.
  - Разве не права я была, - сказала Пердита, - когда перевезла сюда моего любимого? Отныне здесь будет сердце Греции. На подобном месте смерть не столь ужасна и даже безжизненный прах как бы приобщается красоте, озаряющей все вокруг. Здесь он спит, Лайонел; здесь могила Раймонда, того, кого я полюбила в юности, с кем сердце мое было в дни разобщения и обиды, с кем я теперь соединена навеки. Никогда, слышишь, никогда не покину я это место. Мне кажется, будто здесь обитает дух моего любимого, а не только покоится его прах.
  Но и безжизненный прах его драгоценнее всего, что овдовевшая земля заключает в своем печальном лоне. Кусты мирта, тимьян, маленькие цикламены, выглядывающие из расщелин скалы, и все, что произрастает здесь, - все это родственно ему; свет, озаряющий эти горы, и небо, и море, и долина - все проникнуто его присутствием. Здесь я стану жить и здесь умру.
  298
  Последний человек
  А ты, Лайонел, возвращайся в Англию, к милой Айдрис, к дорогому Адриану. Возвращайся, и пусть моя осиротевшая девочка живет как родная у тебя в доме. Здесь я стану общаться лишь с тем, что было, и с тем, что будет.
  Возвращайся в Англию и оставь меня там, где я только и могу согласиться влачить печальные дни, которые мне суждено еще прожить.
  Речь ее завершилась потоком слез. Я ожидал подобного безумного намерения и некоторое время молчал, обдумывая, как успешнее побороть эту причуду.
  - Милая Пердита, - сказал я, - ты слишком поддалась мрачным мыслям.
  Неудивительно, что избыток горя и воспаленное воображение на время затуманили твой рассудок. Даже я полюбил последний приют Раймонда; и все же мы должны покинуть его.
  - Так я и знала! - вскричала Пердита. - Я знала, что ты отнесешься ко мне как к глупой и безрассудной женщине! Но не обманывайся. Этот домик строится по моему распоряжению, и здесь я останусь, пока не придет мой час и я не разделю с ним жилище более счастливое.
  - Ну что ты, милая!
  - Что уж такого странного в моем намерении? Я могла бы обмануть тебя, заверить, что остаюсь здесь лишь на несколько месяцев; торопясь в Виндзор, ты без споров и упреков оставил бы меня, и я могла бы выполнить то, что задумала. Но я не захотела притворяться; вернее, единственным утешением в моей скорби было излить душу тебе, брату и единственному другу. Ведь ты не станешь спорить со мной? Ты знаешь, как упряма твоя несчастная, сраженная горем сестра. Возьми с собой мою девочку, увези ее от печальных зрелищ, рассей ее печальные мысли; пусть к Кларе вернется детская веселость, чего с ней никогда не будет близ меня. Много лучше для всех вас никогда больше меня не видеть. Сама я не стану искать смерти, то есть не стану, покуда владею собой; здесь это возможно. Но если ты оторвешь меня от этого края, самообладание покинет меня, и тогда в отчаянии я могу совершить непоправимое.
  - Ты облекаешь свое намерение, Пердита, - ответил я, - весьма убедительными словами, однако намерение это себялюбиво и недостойно тебя. Ты часто соглашалась со мной, что трудную загадку жизни можно решить, только совершенствуясь и способствуя счастью других; и вот теперь, во цвете лет, ты отрекаешься от своих правил и хочешь замкнуться в бесполезном одиночестве. Разве в Виндзоре, где родилось твое счастье, ты станешь меньше думать о Раймонде?
  Разве меньше будешь общаться с духом любимого, заботясь о воспитании лучших качеств в его ребенке? Тебя сразило тяжкое горе, и я не удивляюсь, что чувство, близкое к безумию, влечет тебя к горьким и неразумным поступкам. Но в твоей родной Англии тебя ждут дом и любящие люди. Мои нежные заботы успокоят тебя; общение с друзьями Раймонда утешит лучше, чем мрачные раз-Том И. Глава третья 299 думья. Способствовать твоему счастью станет для всех нас главной заботой и самым радостным долгом.
  Пердита покачала головой.
  - Если бы это было так, - ответила она, - я была бы весьма неправа, отвергая твои предложения. Но у меня нет выбора. Я могу жить только здесь. Я - часть этих мест, а они - часть меня. Это не фантазия; я этим живу.
  Проснуться утром и знать, что я здесь, - вот что дает мне силу выносить свет дня; это сознание я вкушаю с пищей, которая иначе была бы мне отравой; с этим сознанием я засыпаю. Оно сопровождает меня постоянно. Здесь я, быть может, даже перестану роптать и, пусть запоздало, соглашусь с решением, отнявшим у меня моего возлюбленного. Он избрал смерть, которая навечно будет записана на страницах истории, вместо долгой жизни в безвестности. А я, избранница его сердца, могу ли я - во цвете лет, прежде чем старость погасит все мои чувства, - найти что-либо лучшее, чем сторожить его могилу, а потом разделить с ним его блаженное упокоение? Вот что я могу сказать, милый Лайонел, чтобы убедить тебя в своей правоте. Если мне этого не удалось, у меня нет больше доводов и я могу лишь объявить свое неколебимое решение. Я остаюсь здесь, и увезти меня можно лишь силой. Пусть так; увозите силой - я возвращусь; заприте, заточите в тюрьму - я убегу и вернусь сюда. Неужели мой брат обречет убитую горем Пердиту на цепь и соломенную подстилку в доме умалишенных, вместо того чтобы дать укрыться в Его тени, в собственном моем, выбранном мною и любимом уголке?
  Признаюсь, все это казалось мне рассуждениями безумной. Я считал своим непременным долгом увезти Пердиту от мест, настойчиво напоминавших ей ее утрату. Я не сомневался, что в Виндзоре, в нашем тихом семейном кругу, она наверняка обретет некоторое спокойствие, а в конце концов и возможное для нее счастье. Любовь к Кларе также побуждала меня противиться этим неразумным проявлениям горя. Чувства ребенка и без того были слишком сильно потрясены; ее детская беспечность чересчур рано сменилась глубокой и тягостной задумчивостью. Причудливый романтический замысел матери мог навсегда утвердить в Кларе мрачный взгляд на жизнь, который ей столь рано довелось узнать.
  Когда я возвратился домой, капитан пакетбота, с которым я уговорился, пришел сказать мне, что обстоятельства вынуждают его торопиться с отплытием, и если я хочу плыть с ним, то должен быть на борту в пять часов следующего утра. Я поспешил дать свое согласие и столь же поспешно составил план, по которому Пердита будет вынуждена сопровождать меня. Полагаю, большинство людей, оказавшихся в моем положении, поступили бы так же. Эта уверенность впоследствии нимало не избавила меня от угрызений совести. Но в тот момент я был убежден, что действую наилучшим образом и все, что делаю, - правильно и даже необходимо.
  300
  Последний человек
  Я побыл с Пердитой и успокоил ее моим кажущимся согласием на ее безумное намерение. Это согласие она встретила с радостью и тысячу раз благодарила своего коварного брата. К вечеру, ободренная моей неожиданной уступкой, она даже вновь обрела позабытую живость. Я сделал вид, будто встревожен лихорадочным румянцем на ее щеках, и убедил ее принять успокоительного питья, которое она послушно взяла из моих рук. Я смотрел, как она его пьет. Ложь и обман омерзительны сами по себе; все еще думая, что поступаю правильно, я испытывал мучительные чувства стыда и вины. Я оставил сестру, и скоро мне сказали, что она крепко заснула под действием этого усыпительного зелья. Так, спящую, ее и внесли на борт; якорь был поднят, дул попутный ветер, и скоро мы ушли далеко от берега. С распущенными парусами, помогая себе также силой машины, мы быстро и равномерно скользили по неспокойному морю.
  Прошло полдня, прежде чем Пердита проснулась, и еще какое-то время, пока миновало одурманенное состояние, вызванное опием. Она вскочила со своего ложа и кинулась к окну каюты. Неспокойное море быстро бежало мимо судна; берега не было видно; по небу неслись облака, показывая ей, с какой скоростью ее увозят. Скрип мачт, звяканье цепей и шаги над головой убедили мою сестру, что она уже далеко от берегов Греции.
  - Где мы? - крикнула она. - Куда мы плывем?
  - В Англию, - ответила служанка, которую я приставил к ней.
  - А где мой брат?
  - Он на палубе, мадам.
  - О, как жестоко! Жестоко! - воскликнула бедная жертва и глубоко вздохнула, глядя на безбрежное море. Ничего более не сказав, она легла на свое ложе, закрыла глаза и осталась недвижима; если бы не глубокие вздохи, которые она по временам испускала, можно было бы подумать, что она спит.
  Услышав, что она вставала и говорила, я послал к ней Клару в надежде, что невинное дитя пробудит в матери добрые мысли и чувства. Но ни присутствие ребенка, ни мой последующий приход не подействовали на Пердиту. На Клару она взглянула с глубокой печалью, однако ничего не сказала. Когда вошел я, она отвернулась и на мои вопросы ответила только:
  - Ты не знаешь, что натворил!
  Я решил, что ее угрюмость лишь выражает борьбу между разочарованием и естественной привязанностью к нам и что через несколько дней она примирится со своей участью.
  Вечером она попросила, чтобы Клару уложили спать в другой каюте.
  Однако служанка осталась при ней. Около полуночи она заговорила с этой последней, сказала, что видела дурной сон, и велела пойти проведать дочь, спокойно ли та спит. Женщина повиновалась.
  Том П. Глава третья
  301
  Ветер, стихший после заката, снова усилился. Я был на палубе, радуясь быстрому ходу судна. Тишина нарушалась лишь журчаньем воды, разрезаемой нашим килем, шелестом надутых парусов, свистом ветра в вантах и мерным постукиванием судового двигателя. Море слегка волновалось, то покрываясь белыми гребешками, то успокаиваясь; облака исчезли; темные небеса опустились над безбрежными водами, в которых звезды тщетно искали свое привычное зеркало. Мы шли со скоростью не менее восьми узлов.
  Внезапно я услышал громкий всплеск. Вахтенные матросы кинулись к борту, крича:
  - Человек за бортом!
  - С палубы никто не падал, - сказал рулевой. - Просто что-то выбросили из кормовой каюты.
  Раздалась команда: "Спустить шлюпку!" Я бросился в каюту сестры. Она была пуста. Убрали паруса и остановили машину. Судно оставалось на месте, пока после целого часа поисков бедную мою Пердиту не подняли на борт.
  Никакими стараниями не удалось оживить ее, никакими средствами нельзя было открыть милые глаза и заставить вновь забиться остановившееся сердце. В руке она сжимала клочок бумаги, на котором было написано: "В Афины".
  Чтобы ее отправили туда, чтобы тело ее не затерялось в безбрежном море, она предусмотрительно обвязалась по талии длинным шарфом, прикрепив конец его к окну каюты. Пердиту затянуло под киль судна, на поверхности воды ее не было видно; вот отчего ее так долго не могли найти. Так погибла несчастная женщина, жертва моей бессмысленной поспешности. Так, во цвете лет, она покинула нас ради мертвеца, предпочтя скальную могилу Раймонда всем радостям земной жизни и обществу любящих друзей. Так, на двадцать девятом году, она умерла, испытав несколько лет неземного счастья, а затем лишившись его, с чем ее нетерпеливый характер и потребность любить не смогли смириться. Глядя на умиротворенное выражение, какое приобрело лицо Пердиты после смерти, я подумал, несмотря на муки совести и раздиравшие душу сожаления, что ей лучше было умереть так, чем влачить долгую жизнь, полную горьких жалоб и безутешного горя.
  Непогода погнала нас вверх по Адриатическому заливу;167 наше судно едва ли могло выдержать шторм, и мы укрылись от него в гавани Анконы168.
  Там я встретил вице-адмирала греческого флота Георгия Палли, друга и горячего сторонника Раймонда. Его заботам я и поручил тело моей сестры, с тем чтобы оно было отправлено в Гиметт и погребено под пирамидой, где уже упокоился Раймонд. Все было сделано, как я пожелал. Она лежит возле своего любимого, и надпись над ними соединила имена Раймонда и Пердиты.
  После этого я принял решение продолжить наги путь в Англию по суше.
  Сердце мое разрывалось от сожалений и раскаяния. Я начал опасаться, что Раймонд ушел навсегда, что имя его, навеки связанное с прошлым, окажется вы302 Последний человек черкнутым из будущего. Я всегда восхищался его дарованиями, его благородными стремлениями, его возвышенными понятиями о славе, полным отсутствием в нем низменных страстей, его отвагой и силой духа. В Греции я научился любить своего друга; его своенравность и склонность к суеверию лишь сильнее привязывали меня к нему; пусть то были слабости, но они являлись противоположностью всего низкого и себялюбивого. К этим сожалениям прибавилась утрата Пердиты, погибшей из-за моего проклятого своеволия и моей самонадеянности. Это дорогое мне существо, единственное родное по крови, чью жизнь со всеми ее событиями я наблюдал с младенчества, кого я всегда знал чистой, преданной, любящей, наделенной всем, что составляет особую прелесть женщины, я наконец увидел жертвой слишком сильной любви, слишком горячей привязанности к тому, что бренно. Полная жизни и очарования, она отвергла радости видимого мира ради небытия могилы и оставила бедную Клару круглой сиротой. Я скрыл от девочки, что мать ее сама лишила себя жизни, и всеми силами старался вернуть радость в ее пораженную ужасом душу.
  Одним из первых моих действий, предпринятых хотя бы ради собственного спокойствия, было распрощаться с морем. Проклятые всплески волн снова и снова напоминали мне о смерти Пердиты; рокот моря звучал погребальным пением; в каждом темном предмете, качавшемся на его коварной поверхности, мне чудился катафалк, ожидающий всех, кто доверится предательским улыбкам волн. Прощай, море! Пойдем, моя Клара, сядем с тобою рядом в воздушном челне; он быстро и плавно рассекает лазурь и с легким колыханием скользит в воздушном потоке; если буря станет сотрясать это хрупкое сооружение, можно спуститься и укрыться от нее на твердой земле. А здесь, наверху, мы с тобой - спутники быстрокрылых птиц, бесстрашно, быстро и свободно скользим в воздушной стихии. Наш легкий челн не вздымается на гибельных волнах; воздух расступается перед ним, тень от несущего нас шара укрывает от полуденного солнца. Под нами равнины Италии или волнистые очертания Апеннинских гор; меж их многочисленных складок приютились плодородные долины; их вершины увенчаны лесами. Свободный и счастливый поселянин, уже не порабощенный австрийцем169, свозит в житницы богатый урожай; образованный горожанин без страха растит в садах всего мира древо знания, долго бывшее запретным. Мы пролетели над вершинами Альп, над их глубокими ущельями, где шумят водопады, над равниной прекрасной Франции, и после шести дней воздушного путешествия прибыли в Дьеп170, где сложили крылья и свернули шелковый шар нашего маленького воздушного катера. Сильный дождь мешал нам продолжить путь по воздуху; мы сели на пакетбот и после короткой переправы причалили в Портсмуте.
  Там рассказывали о странном событии. Несколькими днями раньше невдалеке от города появился разбитый бурей корабль; его корпус был в трещинах, паруса порваны или свернуты небрежными, неумелыми руками; ванты Том П. Глава четвертая 303 спутаны и поломаны. Ветром судно несло к гавани и у входа в нее выбросило на береговой песок. Утром к нему подошли таможенники и кучка любопытствующих. Уцелел, по-видимому, лишь один человек из всего экипажа. Он добрался до берега и пошел в направлении города, но, побежденный недугом и близкой смертью, пал мертвым на негостеприимном берегу. Несчастного нашли уже окоченевшим; сцепленные руки были прижаты к груди. Почерневшая кожа, свалявшиеся волосы и отросшая борода указывали, что он долго и жестоко страдал. Прошел шепот, будто умер он от чумы. Никто не отважился взойти на борт корабля. Уверяли, что по ночам там можно видеть странные зрелища: кто-то ходил по палубе, кто-то свисал с мачт и вантов. Скоро корабль развалился на части. Мне показали, где он находился; несколько шпангоутов еще качалось на волнах. Тело прибывшего на нем человека зарыли глубоко в песок. О корабле удалось узнать лишь то, что строили его в Америке и что несколькими месяцами ранее "Фортунат" отплыл из Филадельфии171 и больше не подавал о себе вестей.
  Глава четвертая
  К дому и семье я возвратился осенью 2092 года. Мое сердце рвалось к ним; я замирал от радостной надежды при мысли, что вновь их увижу. Место, где жили мои близкие, казалось мне обиталищем всех добрых духов. Счастье, любовь и мир ступали там по лесным тропам и смягчали все вокруг. После волнений и горя, испытанных в Греции, я стремился в Виндзор, как гонимая бурей птица стремится к гнезду, где она сложит крылья и отдохнет.
  Сколь неразумны были путники, когда покинули этот приютный кров, запутались в паутине общества и вступили в то, что свет зовет "жизнью", в этот лабиринт зла, это устройство для взаимного мучительства. Жить в этом смысле слова означает, что мы должны не только наблюдать и учиться, но также и чувствовать; быть не только зрителями, но и действующими лицами; не только описывать, но быть и предметом описаний. Мы должны пережить глубокое горе; попасться в ловушку, устроенную нам мошенниками; быть обманутыми хитрецом; испытывать то мучительные сомнения, то напрасные надежды, а порою окунаться в бурное веселье, доводящее до экстаза. Тот, кому знакомо, что такое "жизнь", разве станет он тосковать об этом лихорадочном состоянии? Я и сам "жил". Я проводил в празднествах дни и ночи; я лелеял честолюбивые надежды и ликовал, одерживая победу. А теперь давайте закроемся от света и высокой стеною оградимся от бурных сцен, которые там разыгрываются. Будем жить друг для друга и для счастья. Будем искать покоя в нашем милом доме, подле журчащих ручьев, тени деревьев, среди великолепных одеяний земли и величественных зрелищ, какие являют нам небеса. Оставим "жизнь", чтобы жить.
  Айдрис была весьма довольна таким моим решением. Ее прирожденная живость не нуждалась в излишнем возбуждении, ее кроткое сердце доволь304 Последний человек сгвовалось моей любовью, благополучием детей и красотою окружающей природы. Целью ее невинного честолюбия было рождать вокруг себя улыбки и облегчать жизнь своему болезненному брату. Несмотря на ее нежные заботы, здоровье Адриана заметно ухудшалось. Его утомляли и прогулки, и верховая езда, и многие обычные занятия; он не испытывал болей, но казалось, что жизнь едва держится в нем. Однако в таком состоянии он находился уже много месяцев. Хотя он говорил о смерти как о чем-то постоянно близком его мыслям, он по-прежнему заботился прежде всего о счастье других и продолжал развивать удивительные силы своего ума.
  Прошла зима. Наступление весны пробудило жизнь во всей природе. Лес оделся зеленой листвой; на молодой траве стали резвиться телята; окрыленные ветром тени легких облаков неслись над зазеленевшими полями пшеницы; отшельница-кукушка монотонно повторяла свой весенний привет; соловей, птица любви и любимец вечерней звезды, наполнял своим пением лес; в вечернем небе сияла Венера, и молодая зелень деревьев нежно рисовалась на его ясном фоне.
  Радость пробудилась в каждом сердце; радость и восторг, ибо на всей земле царил мир. Двери храма Януса были закрыты, и ни один человек не погиб в том году от руки другого172.
  - Если это продолжится еще год, - сказал Адриан, - земля станет раем.
  В прежние времена силы человека были направлены на истребление себе подобных; ныне они имеют целью их освобождение и сохранение. Человеку не свойственно состояние покоя, но теперь его неугомонная деятельность станет вместо зла рождать добро. Страны юга с их благодатным климатом сбросят иго поработителей; исчезнет бедность, а с нею и болезни. Чего только не смогут достичь на земле силы, никогда прежде не объединявшиеся, - свобода и мир!
  - Вечно вы мечтаете, Виндзор! - сказал Райленд, прежний противник Раймонда и кандидат в протекторы на предстоящих выборах. - Уверяю вас, земле никогда не стать небом, пока в почве ее таятся семена ада. Болезни исчезнут, лишь когда не будет смены времен года, когда не будет болезнетворным самый воздух, когда земля не будет подвержена засухам, а растения - болезням. Бедность исчезнет лишь тогда, когда в человеке умрут все страсти.
  Братство возникнет, когда любовь не будет сродни ненависти. Сейчас мы весьма далеки от всего этого.
  - Не столь далеки, как вы полагаете, - заметил маленький старик астроном по фамилии Мерривел. - Полюса перемещаются медленно, но верно, и через сто тысяч лет...
  - Все мы будем в могиле, - сказал Райленд.
  - ...полюс Земли совпадет с полюсом эклиптики, - продолжал астроном. - Наступит вечная весна, и земля станет раем.
  - И всем нам, конечно, станет лучше, - насмешливо сказал Райленд.
  Том П. Глава четвертая
  305
  - А вот неприятные новости, - сказал я. Держа в руках газету, я, как всегда, искал там сообщения из Греции. - Видимо, полное разрушение Константинополя и надежда, что зима очистила там воздух, ободрили греков, они решились войти туда и начать отстраивать город. Но нам сообщают, что Бог проклял его, потому что каждый, кто ступил за городские стены, заболел чумой, что она появилась во Фракии и в Македонии, и теперь, боясь усиления эпидемии во время летней жары, власти установили санитарный кордон на границе Фессалии и ввели строгий карантин.
  Эти вести вернули нас от видений рая через сто тысяч лет к страданиям и бедам, царящим на земле в нынешнее время. Мы заговорили об опустошениях, произведенных чумою в прошедшем году во всех странах мира, и об ужасных последствиях, какие может иметь вторичное ее появление. Мы обсудили, как лучше всего уберечься от нее и сохранить здоровье и всю деятельность большого города, например Лондона. Мерривел не участвовал в нашей беседе; приблизясь к Айдрис, он принялся уверять ее, что радостная перспектива земного рая через сто тысяч лет омрачена для него достоверным знанием, что еще немного погодя, когда эклиптика и экватор окажутся под прямым углом друг к другу*, на земле воцарится ад или чистилище.
  Вскоре мы стали расходиться.
  - Нынче все мы витаем в облаках, - сказал Райленд. - Говорить о возможном появлении чумы в нашей отлично управляемой столице столь же разумно, как вычислять, когда мы сможем выращивать здесь ананасы под открытым небом.
  Но хотя предполагать появление чумы в Лондоне казалось нелепостью, я с душевной болью думал о страданиях, которые она уже принесла в Греции.
  Большинство англичан говорили о Фракии и Македонии словно о странах на поверхности Луны - неизвестные им, они не представляли интереса. Но я-то ступал по этой земле. Лица многих ее обитателей были мне знакомы; в городах, в долинах и в горах этих стран я в прошлом году испытал неизъяснимый восторг.
  Перед моим мысленным взором вставали то романтическое селение, то скромная хижина или богатый дом, населенные добрыми и прекрасными собою людьми, и я спрашивал себя: неужели чума уже там? Непобедимое чудовище, которое подступило к Константинополю и пожрало его, дьявол, более страшный, чем буря, более неукротимый, чем пожар, свирепствует в этой прекрасной стране.
  Такие мысли лишали меня покоя.
  По мере того как близилось время выборов протектора, в политической жизни Англии замечалось все большее волнение. Выборы вызывали особый интерес, потому что в случае избрания кандидата от народной партии (Райленда) * См. любопытное эссе Маккея, сапожника из Нориджа, озаглавленное "Доказательства мифологической астрономии древних" и опубликованное в 1822 г.173.
  306
  Последний человек
  парламенту пришлось бы решать вопрос об отмене наследственных титулов и других пережитков феодальных времен. Во время последней сессии парламента эти перемены не были упомянуты. Все зависело от нового протектора, то есть от выборов, предстоявших в следующем году. Но самое умолчание было пугающим, ибо указывало на особое значение, придаваемое этому вопросу, на боязнь каждой из партий выступить не вовремя и на то, что борьба будет яростной, когда выступить придется.
  Однако, хотя в парламенте молчали о том, что всех наиболее интересовало, газеты не занимались ничем другим, а в приватных встречах, о чем бы ни начиналась беседа, она вскоре переходила на тот же предмет, и тогда все понижали голос и ближе придвигали стулья. Аристократы прямо выражали свои опасения; их противники утверждали, что все это вовсе не так страшно.
  - Позор стране, - говорил Райленд, - придающей столь большое значение пустым названиям и всяческой мишуре, ведь речь идет лишь о гербах на карете и о шитье на ливреях.
  Но могла ли Англия действительно сбросить аристократическое облачение и довольствоваться демократическим строем Америки? Можно ли было истребить у нас гордость древностью рода, патрицианский дух, изысканную учтивость, утонченные занятия и все великолепные атрибуты знатности? Нам говорили, что так не будет, что мы по природе своей народ поэтический, что мы - нация, которую легко обмануть словами; нация, готовая одевать пурпуром облака и воздавать почести праху. Этот дух мы никогда не утратим, и новый закон предлагается лишь затем, чтобы распространить его на всех. Нас уверяли, что когда единственным патентом на благородное происхождение станет имя и титул "англичанина", то благородными будем мы все; когда ни один человек, рожденный в Англии, не будет чувствовать, что другой знатнее его, тогда учтивость и благородство сделаются для всех его соотечественников прирожденным правом. Позором было бы для Англии считать, что нет в ней людей благородных от природы, подлинных аристократов духа, чей патент на титул - в самом их облике, кому от рождения предназначено подняться выше себе подобных, потому что они лучше остальных. Можно ли опасаться, что среди целой нации независимых, высоких духом и просвещенных людей, в стране, где людьми владеет воображение, не станут постоянно появляться прирожденные аристократы?
  Однако отнюдь не в меньшинстве были люди, превозносившие украшение колонны, "коринфскую капитель просвещенного общества"174. Они взывали к бесчисленным предрассудкам, старым привязанностям и юным надеждам, к чаяниям тысяч людей оказаться когда-нибудь пэрами Англии. В качестве пугала они выставляли всё, что есть низменного, пошлого и механического в республике негоциантов.
  Чума пришла и в Афины. Сотни проживавших там англичан спешили вернуться на родину. Любимые Раймондом афиняне, свободные, благородные жи-Том П. Глава четвертая 307 тели самого дивного города Греции, падали точно спелые колосья под беспощадным серпом врага. Места увеселений опустели; храмы и дворцы стали гробницами; все силы, прежде направленные на самые высокие цели, вынуждены были теперь сосредоточиться на одном: на защите от бесчисленных стрел, посылаемых чумою.
  Во всякое другое время это бедствие вызвало бы среди нас самое горячее сочувствие, но теперь оно осталось без внимания; все умы были заняты предстоящей полемикой. Иначе происходило со мною. Вопросы титулов и прав становились для меня ничтожными, когда я представлял себе страдания афинян.
  Я узнал о смерти единственных сыновей и любящих супругов; о том, как рвались узы, сплетавшиеся со всеми фибрами души; как друг терял друга; как юные матери оплакивали своих первенцев; и эти волнующие события рисовались передо мной особенно живо из-за того, что я знал страдальцев и уважал их. Поклонники и друзья Раймонда, его товарищи по оружию, семьи, которые оказали Пердите радушный прием в Греции и вместе с нею оплакивали гибель ее супруга, были теперь беспощадно сметены в могилу, уравнивающую всех.
  Чуме в Афинах предшествовала эпидемия в Азии, которая именно оттуда и пришла в Грецию. Она продолжала свирепствовать там с неслыханным размахом. Надежда, что вспышка нынешнего года станет последней, ободряла купцов, торговавших с этими странами; но жители их были погружены в отчаяние или полны покорности, рожденной фанатизмом, а потому принимавшей ту же мрачную окраску. В Америке также началась эпидемия; была ли то чума или желтая лихорадка, но отличалась она невиданной тяжестью. Она распространилась не только в городах, но и по всей стране; охотник умирал в лесу, крестьянин - на хлебном поле, рыбак - на родных водах.
  С Востока пришел к нам странный рассказ, который не вызвал бы особого доверия, если бы не был подтвержден множеством очевидцев в других странах. Говорили, что двадцать первого июня, за час до полудня, взошло черное солнце175 размером с настоящее светило, но темнее; лучи его были тенями.
  Поднявшись на западе, оно в течение часа достигло зенита и затмило подлинное солнце. Над всей землей настала внезапная непроглядная ночь. Одни лишь звезды слабо мерцали над лишившейся света землей. Но вскоре темный диск сдвинулся и стал склоняться к востоку. При этом темные лучи его пересекались с яркими лучами солнца и мертвили или искривляли их. Тени предметов приобретали странные и устрашающие очертания. Лесные звери пугались этих незнакомых теней. Они бросались бежать сами не зная куда, и горожане с ужасом видели, как содрогания земли "на городские улицы швырнули львов из пустынь"*' т. Могучие орлы и другие птицы, внезапно ослепленные тьмою, падали на рыночных площадях; совы и летучие мыши, напротив, вылетели, радуясь * Пер. Mux. Донского.
  308
  Последний человек
  наступившей ночи. Ужаснувшее всех явление постепенно зашло за горизонт, продолжая отбрасывать темные лучи в уже посветлевшее небо. Такую повесть прислали нам из Азии, из Восточной Европы и из Африки, даже из западных ее областей - Золотого Берега177.
  Был ли рассказ правдив или нет, воздействие его оказалось сильным. По всей Азии, от берегов Нила до побережья Каспийского моря, от Геллеспонта до Моря Омана178, царила паника. Мужчины толпились в мечетях, женщины, скрытые под покрывалами, спешили к могилам с приношениями для умерших, чтобы сохранить живых. Чума была позабыта из-за нового ужаса, принесенного черным солнцем; хотя смертей становилось все больше и улицы Исфахана179, Пекина и Дели были усеяны трупами жертв чумы, люди проходили мимо них, глядя в зловещее небо, не замечая смерти у себя под ногами. Христиане спешили в церкви. Христианские девушки, точно на празднике роз, облачившись в белое, под белыми вуалями, длинной процессией шли в храмы. Они пели псалмы, и, когда из толпы вырывался вопль какой-нибудь несчастной, рыдавшей над мертвым, все подымали глаза к небу, думая, что слышат, как шумят крылья ангелов, пролетающих над землей и тоже плачущих над бедствиями, поразившими людей.
  В солнечной Персии, в многолюдных городах Китая, в благоуханных рощах Кашмира и вдоль южного побережья Средиземного моря повторялись подобные зрелища. Даже в Греции весть о черном солнце умножила ужас и отчаяние умиравших людей. На нашем туманном острове мы находились далеко от опасности, и об этих бедствиях нам напоминало только ежедневное прибытие кораблей с Востока, которые были полны беженцев, по большей части англичан; ибо мусульмане, хотя страх смерти и был среди них очень силен, держались своих и считали, что, если суждено им умереть (а ведь смерть может настичь их не только в Персии, но и на море, и в далекой Англии), пусть кости их покоятся в земле, освященной могилами правоверных. Никогда еще в Мекку не шло столько паломников; арабы не грабили их караваны; смиренные и безоружные, они присоединялись к ним, моля Магомета отвратить чуму от их шатров в пустыне.
  Едва ли смею я описать восторг, с каким отдалился от политических распрей в нашей стране и от вестей о бедствиях за морями и возвратился в свой милый дом, в укромный приют доброты и любви, к покою и взаимным привязанностям. Если бы я никогда не покидал Виндзор, теперешняя моя радость не была бы столь пылкой. Но в Греции мне довелось испытать страх и прискорбные перемены; в Греции, после дней тревоги, я видел смерть тех двоих, чьи имена сделались символами добродетели и душевного величия. Подобные бедствия не могли обрушиться на оставшийся мне домашний круг, где мы, уединясь в любимом нашем лесу, жили в мире и спокойствии. Конечно, годы привносили и Том П. Глава четвертая 309 сюда некоторые перемены; ход времени напоминал нам о недолговечности наших радостей и надежд.
  Айдрис - любящая жена, сестра и друг - была также нежной и заботливой матерью. Материнство не было для нее, как для многих, приятной игрою; оно было страстью. У нас родилось трое детей; второй ребенок умер, когда я был в Греции. К радостям и восторгам материнства примешивались печаль и тревога. До этой смерти маленькие создания, рожденные ею, наследники и продолжатели ее жизни, казались Айдрис наделенными для этого долголетием. Теперь она боялась, что безжалостный губитель может унести оставшихся ей голубков, как унес их брата. Самое пустячное их недомогание повергало ее в ужас; она страдала, если приходилось отлучаться; все счастье свое она вложила в их хрупкое существование и постоянно была настороже, боясь, как бы коварный похититель не унес эти драгоценности, как уже однажды случилось. К счастью, поводов для ее страхов было немного. Альфред в свои девять лет был бравым, крепким мальчиком; щечки нашего младшего, еще младенца, под нежным пушком цвели здоровьем, а постоянная веселость и живость то и дело вызывали у нас счастливый смех.
  Клара уже миновала возраст, внушавший Айдрис особую тревогу, ибо маленький ребенок не знает, что с ним, и не может пожаловаться. Клара была дорога ей и нам всем. Ум сочетался в ней с невинностью, чувствительность - с терпеливостью, а серьезность - с добродушной веселостью. Ее изумительная красота вместе с трогательной простотою делали ее жемчужиной нашей сокровищницы.
  В начале зимы наш Альфред, достигший девяти лет, поступил в школу в Итоне180. Это казалось ему первым шагом к возмужанию, поэтому радость его была велика. Общие занятия и общие забавы развили лучшие черты его характера - усидчивость, выдержанность и великодушие. Какие глубокие, святые чувства рождаются в груди отца, впервые убедившегося, что его любовь к ребенку-не простой инстинкт, но обращена на достойный предмет и посторонние люди оценивают его так же! Айдрис и я были бесконечно счастливы, обнаружив, что открытость, написанная на челе Альфреда, ум, светившийся в его глазах, и приятная сдержанность речи не были всего лишь нашей иллюзией, но указывали на таланты и высокие нравственные достоинства, которым предстояло "расти и мужать вместе с ним"181. Там, где кончается любовь животного к своему детенышу, начинается подлинная любовь родителей к ребенку. Мы уже не смотрим на эту самую дорогую частицу нас самих как на нежное растение, которое надо выхаживать, или как на игрушку в часы досуга. Теперь мы возлагаем наши надежды на его умственные способности и нравственные качества. Его слабость порою еще тревожит нас, его неведение препятствует полной близости с ним; но мы начинаем уважать в нем будущего человека и, в свою 310 Последний человек очередь, стараемся завоевать его уважение, как делали бы это с равным себе.
  Есть ли у родителей иное заветное желание, чем доброе мнение о них собственного ребенка? В отношениях с ним честь наша должна быть незапятнанной, честность - оставаться вне подозрений. Когда он достигает зрелости, судьба и обспжгельсгва могут навсегда разлучить нас с ним - но пусть на трудных дорогах жизни ему будут щитом в час опасности и утешением в беде любовь и уважение к родителям.
  Мы так долго жили по соседству с Итоном, что его юные обитатели были нам отлично знакомы. Многие из них сделались товарищами игр Альфреда, прежде чем стать его соучениками. Теперь мы с особым интересом следили за юным сообществом, наблюдая различия в характерах мальчиков и пытаясь угадать в подростке будущего мужчину. Нет ничего привлекательнее, ничего, что располагало бы к себе более, чем свободный духом мальчик, смелый, до&- рый и великодушный. Таковы были некоторые воспитанники Итона, и всех их отличали чувство чести и отвага; по мере возмужания у многих из них эти качества превращались в самонадеянность; но самые младшие воспитанники, лишь немногим старше Альфреда, отличались очень хорошими наклонностями.
  Здесь были будущие властители Англии, те, кому предстояло направлять огромную общественную машину, когда остынет наш пыл, когда воплотятся или рухнут наши замыслы; когда, отыграв нашу драму и сбросив одеяние, требуемое ролью, мы облачимся в одежду, подобающую старости, или в смертную, которая уравнивает всех. Здесь были будущие любовники, супруги, отцы; здесь был будущий землевладелец, воин, политический деятель. Иные воображали, будто они уже сейчас готовы явиться на сцену жизни и оказаться среди действующих лиц. Не так давно я и сам был одним из этих безбородых и рвался на сцену; когда мой мальчик добьется места, ныне занимаемого мною, я буду седоголовым, сморщенным стариком. Как странно все устроено! Вот где загадка Сфинкса, внушающая благоговейный трепет:182 человек бессмертен, хотя каждый из нас смертен. Если привести слова красноречивого и мудрого писателя, "таковы условия существования некоего вечного целого, состоящего из частей недолговечных; это целое, произволением высшего разума, создавшего человеческий род, никогда не бывает ни старым, ни юным, ни в поре зрелости; но будучи неизменным и постоянным, вместе с тем непрерывно проходит фазы разложения, упадка, обновления и прогресса"*.
  Охотно уступаю я тебе свое место, милый Альфред! Иди, плод нежной любви, дитя наших надежд! Выходи как воин на дорогу, которую я проложил!
  Я отойду в сторону. Я уже утратил беззаботность детства, безоблачное чело и упругий шаг ранней юности. Пусть все это украшает теперь тебя. Иди, и я еще * "Размышления о революции во Франции" Бёрка.
  Том II. Глава пятая
  311
  со многим расстанусь, чтобы передать тебе. Время отнимет у меня силы зрелого возраста, ясность взора и быстроту ног; украдет лучшую часть жизни - пылкие надежды и страстную любовь, но вдвойне одарит всем этим милого моего наследника. Иди же! Воспользуйся щедрым даром. Пусть воспользуются им и твои товарищи. Разыгрывая отведенную вам драму, не посрами тех, кто научил тебя выходить на сцену и подобающим образом произносить слова твоей роли. Да будет твой успех верным и постоянным! Рожденному в весеннюю пору надежды человечества, пусть выпадет тебе подготовить приход лета, за которым никогда не последует зима!
  Глава пятая
  Что-то явно нарушило обычный ход вещей в природе и лишило ее благодатного действия. Ветер, этот король воздуха, бушевал по всему своему королевству; он яростно хлестал море, доводя его до бешенства, а непокорную землю вынуждал смириться.
  Беды великие сводит им с неба владыка Кронион, Голод совместно с чумой. Исчезают со света народы.
  Или же губит у них он обильное войско, иль рушит Стены у города, либо им в море суда потопляет*'183.
  Эта гибельная сила сотрясала цветущие южные страны, а зимою даже мы в нашем северном затишье стали ощущать ее тяжкие последствия. Не верьте басне, которая дает солнцу превосходство над ветром184. Кто из нас не видел, как веселый луг, ароматный воздух и вся сияющая природа становятся темными и суровыми, когда пробуждается ото сна восточный ветер? Когда сизые тучи закрывают все небо и нескончаемый дождь льет, пока земля не откажется долее впитывать излишнюю влагу и та разливается лужами по ее поверхности, а факел дня кажется метеором, готовым угаснуть, кто не видел, как северный ветер разрывает тучи, как меж ними проступают полосы небесной синевы? И вот она уже открывается под ветром, и небо снова лазурно. Тучи редеют, они подымаются все выше, открывая весь небосвод, и солнце льет уже свои лучи, возвращенные к жизни ветром.
  Да, ты могуч, о ветер! Ты царишь над всеми другими стихиями, меж которых природа разделила свою мощь. Ты могуч, являешься ли ты с востока, неся с собой разрушение, или несешь с запада живительную силу; тебе повинуются облака; тебе подвластно солнце, а безбрежный океан - всего лишь твой раб. Ты проносишься над землей - и столетние дубы рушатся под твоим невидимым топором; на вершинах Альп выпадает снег, и оттуда с грохотом низвер* "Труды" Гесиода в переводе Элтона. [Цит. в пер. В. Вересаева.) 312 Последний человек гаются снежные лавины. Ты владеешь ключами от царства стужи, ты можешь сковывать потоки и освобождать их; от твоих ласковых прикосновений рождаются почки и листья распускаются, убаюканные тобою.
  Зачем же ты так завываешь, о ветер? Вот уж четыре долгих месяца ни днем, ни ночью не смолкает этот рев. Морской берег усеян обломками разбившихся кораблей; море сделалось для них непроходимым. Повинуясь тебе, земля стряхнула с себя всю свою красоту. Хрупкий воздушный шар не смеет подняться в сотрясаемый тобою воздух. Твои министры, тучи, заливают весь край дождями; реки выступают из берегов; горные тропы превратились в бурные потоки; леса и зеленые долины утратили свою красоту; и даже города наши страдают от тебя. Увы, что станется с нами? Огромные океанские волны словно готовятся оторвать наш остров от его основания и выбросить, как жалкий обломок, на просторы Атлантического океана.
  Кто же мы, обитатели этой планеты, самой малой из множества населяющих вселенную? Ум наш способен объять бесконечность, а тела подвластны малейшей неблагоприятной случайности. Убеждаться в этом нам приходится ежедневно. Тот, кто заболевает от пустячной царапины, кто гибнет от злотворного воздействия сил природы, обладает тем же могуществом, что и я; подвержен и я действию тех же законов. А между тем мы объявляем себя венцом творения, повелителями стихий, владыками над жизнью и смертью и оправдываем наше самомнение тем, что, хотя отдельный человек гибнет, род людской неистребим и вечен.
  Так, отвлекаясь от собственной личности, которую мы сознаем прежде всего, гордимся мы бессмертием человеческого рода и учимся не бояться смерти.
  Но когда жертвой разрушительных сил, приходящих извне, становится целый народ, человек ощущает свое ничтожество, шаткость своих прав на жизнь и на передачу ее по наследству.
  Помню, что, однажды увидев разрушительное действие пожара, я потом не мог без страха смотреть даже на огонь в печи. Пламя пожара охватило все здание, и оно рухнуло. Огонь проникал всюду, не встречая преград на своем пути. Можно ли воспользоваться частицей этой могучей силы так, чтобы не испытьшать ее действия на себе? Можно ли приручить детеныша этого дикого зверя и не страшиться, что он вырастет?
  Нечто подобное стало нам видеться и в многоликой смерти, которая обрушилась на прекраснейшие уголки нашей земной обители, и прежде всего в чуме. Мы боялись наступления лета. Страны, граничившие с уже зараженными, начали всерьез задумываться над тем, как не допустить к себе врага. Мы, нация торговая, также вынуждены были обсуждать способы отгородиться от заразы.
  Было доказано, что чума не является тем, что обычно называют заразной болезнью, как, например, скарлатина или исчезнувшая ныне черная оспа. Чуму называют болезнью эпидемической. Однако неясно было главное: как зарож-Том П. Глава пятая 313 дается эпидемия и как она распространяется. Если по воздуху, то зараженным оказывается и сам воздух. В один из портовых городов пришедшими кораблями была занесена тифозная горячка. Однако те самые люди, которые ее туда занесли, не заразили ею другой город, более удачно расположенный. Но как можем мы судить о воздухе и решать, в каком городе чума никого не поразит, а в каком природа приготовила ей обильную жатву? Точно так же любой человек может девяносто девять раз избежать ее, а в сотый раз погибнуть, ибо тело наше иногда в состоянии сопротивляться заразе, а иногда с готовностью ей поддается. Размышляя над этим, законодатели наши не хотели торопиться с введением нужных законов. Зло распространилось столь широко и было столь грозным, что никакие предохранительные меры не приходилось считать излишними - если они давали малейший шанс спастись.
  Речь пока шла лишь о мерах предосторожности. Англия была еще вне опасности. Между нею и чумой находились Франция, Германия, Италия и Испания, и бреши в этих стенах еще не было. Правда, наши корабли были во власти волн и ветров, подобно Гулливеру, игрушке бробдингнежцев;185 но сами мы находились на твердой земле и нашим жизням не грозило это буйство природы. Нам нечего было бояться, и мы не боялись. И все же в каждом сердце рождались изумление и горестное сознание ничтожности человека. Природа, наша матерь и наш друг, взглянула на нас с угрозой. Она ясно показала, что хотя и позволяет нам исследовать ее законы и подчинять себе некоторые из ее сил, но ей достаточно пошевелить пальцем - и мы вострепещем. Она может взять нашу планету, опоясанную горами, окруженную воздухом, вместе со всем, что изобрел человеческий разум и создала его сила; она может взять этот мяч в руку и бросить его в пространство, где угаснет всякая жизнь, где навсегда исчезнут человек и все его усилия.
  Такие размышления стали для нас обычными; однако мы не оставляли наших ежедневных дел и даже строили планы на многие годы вперед. Не было голоса, чтобы сказать нам: остановитесь! Когда вследствие общения с другими странами их беды ощущались также и нами, мы принимали меры: собирали по подписке средства в помощь переселенцам и купцам, разорившимся из-за упадка торговли. Английский характер проявил себя в полной мере; как всегда, он сопротивлялся злу и твердо стоял у бреши, которую занемогшая природа позволила хаосу и смерти пробить в ее защитных укреплениях.
  В начале лета мы стали понимать, что бедствия, происходившие в отдаленных от нас странах, были более грозными, чем предполагалось. Город Кито186 разрушило землетрясение. На Мексику обрушились сразу и ураган, и чума, и голод. На западе Европы появилось множество иммигрантов; тысячи их принял и наш остров. Тем временем в протекторы был избран Райленд. Он всячески добивался этой должности, чтобы все свои силы направить на уничтожение в нашем обществе привилегированных классов. Все, что он задумал, было 314 Последний человек прервано новыми событиями. Среди вновь прибывших чужеземцев оказалось множество неимущих. Перед их возраставшим числом обычная благотворительность вскоре стала совершенно недостаточной. Торговля приходила в упадок. Прекратился обмен товарами между нами и Америкой, Индией, Египтом и Грецией. Привычное течение жизни было нарушено. Протектор со своими сторонниками пытался скрывать это. Тщетно назначал он время для обсуждения новых законов, касавшихся наследственных титулов и привилегий; тщетно пытался представить нам все беды как частные и временные. Эти беды живо задевали столь многих, благодаря торговым связям так близко касались всех слоев общества, что неизбежно становились главным для страны вопросом, на который прежде всего надлежало обратить внимание.
  Возможно ли, с изумлением и ужасом спрашивали мы друг друга, чтобы целые страны оказались опустошенными, целые народы - стертыми с лица земли стихийными бедствиями? Огромным городам Америки, плодородным равнинам Индостана, многолюдному Китаю грозило полное опустошение. Там, где недавно ради выгоды или удовольствия собиралось множество людей, теперь раздавались лишь горестные вопли. Воздух был отравлен, каждое человеческое существо вдыхало смерть - даже юное и здоровое, полное надежд.
  Мы вспомнили чуму 1348 года, когда, как было подсчитано, вымерла треть всего человечества187. Сейчас эпидемия еще не коснулась Западной Европы. Будет ли так всегда?
  О да, будет! Соотечественники, отбросьте страх! На девственных просторах Америки немало губительных сил, что ж дивиться, если среди них оказалась и чума! С древних времен она - уроженка Востока, сестра урагана, землетрясения и самума188. Это дитя солнца и тропического зноя не выживет в нашем климате. Она пьет темную кровь жителя юга, но не вкушает крови бледнолицего кельта. Если окажется случайно среди нас пораженный ею азиат, она умрет вместе с ним, не причинив вреда нам. Будем же оплакивать наших братьев, хотя никогда не испытаем их бедствий. Будем оплакивать детей земных садов и помогать им. Еще недавно мы завидовали им, их благоуханным рощам, плодородным долинам и всем красотам. Но в нашей земной жизни всегда сочетаются крайности; вместе с розой растут шипы, коричное дерево сплетает свои ветви с деревом, напоенным ядом. Персия с ее златотканой парчой, мраморными дворцами и несметными богатствами сейчас являет собою гробницу.
  Шатер араба рухнул; его неоседланный конь роет копытом песок. Плач и стенания оглашают долину Кашмира; ее леса и луга, прохладные источники и сады, полные роз189, осквернены смертью; в Черкесии и Грузии дух красоты плачет над гибелью главного своего храма - тела женщины.
  Банкиры, купцы и промышленники, чье дело зависело от вывоза товаров, стали разоряться. Когда такие случаи единичны, они затрагивают лишь самих потерпевших; но, став столь частыми и принеся столь огромные убытки, они Том П. Глава пятая 315 сотрясали всю страну. Семьи, привыкшие к богатству и роскоши, становились нищими. Даже долгое отсутствие войн, которым мы гордились, теперь вредило нам, ибо нечем было занять лишившихся работы и не было возможности послать избыточное население за рубеж. Иссякли даже возможности, которые давали колонии, ибо чума свирепствовала и в Новой Голландии190, и на Вандименовой Земле191, и на мысе Доброй Надежды192. О, где то целительное средство, которое очистило бы занедужившую природу и вернуло земле ее прежнее здоровье!
  Райленд в обычных обстоятельствах был человеком твердого ума и быстрых решений; однако и он растерялся перед массой бедствий, которые на нас обрушились. Быть может, ему следовало ввести налог на землевладение и тем помочь негоциантам? Но для этого надо было расположить к себе главных землевладельцев, то есть знать, своего заклятого врага, а расположить ее он мог, только отказавшись от главной своей цели - уравнения, утвердив их в наследственных правах, словом, ради временного улучшения дел пожертвовать тем, что он считал необходимым для блага страны. Отказавшись от всех лелеемых им планов, сложив оружие, Райленд должен был ради ближайших целей поступиться своей конечной целью. В Виндзор он приехал, чтобы посоветоваться с нами. Его затруднения росли с каждым днем; корабли то и дело доставляли новых переселенцев; торговля замерла; толпы голодающих окружали дворец протектора; положение становилось серьезным. Пришлось решиться; знать получила все, что хотела, и поддержала законопроект, предлагавший взимать двадцать процентов со всех доходов, получаемых от аренды.
  Это помогло восстановить спокойствие в столице и в других крупных городах, где перед тем царило отчаяние; и наше внимание вновь обратилось к бедствиям, отдаленным от нас, и к тому, что сулило будущее. Это было в августе, и, пока стояла жара, надежд на улучшение быть не могло. Эпидемия, напротив, усилилась, и к ней присоединился голод. Тысячи людей умирали неоплаканными, ибо не успевало еще остыть тело умершего, как смерть замыкала уста его близким.
  Восемнадцатого августа до Лондона дошла весть о появлении чумы во Франции и Италии. Сперва об этом говорили шепотом и никто не отваживался произнести вслух леденящие душу слова. Повстречав на улице приятеля, человек спешил пройти мимо и говорил только: "Вы уже знаете?" - а в ответ слышал:
  "Что же станется с нами?" Наконец весть появилась и в газетах. Заметка, помещенная на самом неприметном месте, гласила: "С сожалением должны сообщить, что в появлении чумы в Ливорно193, Генуе и Марселе нельзя более сомневаться". К этому не прилагалось ни слова комментария; собственный страшный комментарий читатель добавил сам. Мы были подобны человеку, которому сказали, что его дом горит, а он бежит туда, все еще надеясь на ка316 Последний человек кую-то ошибку, пока не повернет за угол и не увидит, что его кровля объята пламенем. Прежде до нас доходили лишь слухи; теперь все сообщалось в печати, ясно и неопровержимо. Набранные мелким шрифтом, эти вести тем сильнее бросались в глаза; казалось, будто они высечены железным пером, выжжены огнем и начертаны на облаках над всем миром.
  Англичане, путешествовавшие за границей или постоянно там проживавшие, все, словно поток, устремились на родину, а с ними прибывали толпы итальянцев и испанцев. Наш маленький остров заполнился до предела.
  Вначале у переселенцев было большое количество наличных денег, но то, что расходовали, они не могли себе возместить. Летом, когда эпидемия усилилась, они не платили за жилье; денег с родины им уже не переводили. Нельзя было видеть толпы несчастных, гибнущих людей, недавних баловней судьбы, и не протянуть им руку помощи. Как в конце восемнадцатого столетия англичане гостеприимно открыли свои закрома для беженцев, изгнанных из родного края революцией, так и теперь они не отказывали в помощи жертвам еще более ужасного бедствия. У нас было немало друзей среди иноземцев; мы старались разыскать их и спасти от нищеты. Наш замок стал убежищем для несчастных.
  Его залы вместили очень многих. Доходы владельца, который всегда тратил их, как подсказывало ему великодушное сердце, требовали теперь большей бережливости, чтобы можно было помочь большему числу нуждающихся.
  Впрочем, нужда была не столько в деньгах, сколько в наиболее необходимых предметах. Тут помочь делу оказалось трудно. Обычный их источник - ввоз из-за границы - иссяк. Поэтому, чтобы прокормить тех, кого мы приютили, нам пришлось отдать под пашню и огороды цветники и парки. В стране уменьшилось поголовье скота, и спрос на мясо все возрастал. Даже бедные олени, наши рогатые питомцы, должны были погибнуть ради новых наших питомцев.
  Необходимые для такого хозяйства рабочие руки пополнялись из числа тех, кто оказался ненужным на фабриках, которых становилось все меньше.
  Адриан не довольствовался тем, что мог сделать в собственных владениях.
  Он обращался к богатейшим людям страны; в парламенте он вносил предложения, которые едва ли приходились богачам по вкусу; однако невозможно было устоять перед красноречием, которое он расточал, призывая их к милосердию.
  Отдать сад под пашню, заметно сократить число лошадей, содержавшихся ради роскоши, было необходимостью, для владельцев весьма неприятной. Но к чести англичан будет сказано: хотя естественное нежелание и заставляло их медлить, когда страдания ближних сделались очевидными, все великодушно на них откликнулись. Те, кто был наиболее избалован роскошью, часто первыми с нею расставались. Как всегда бывает в обществе, это даже сделалось модой. Высокородные дамы стыдились пользоваться тем, что прежде считали необходимостью, и отказались от экипажей. Для немощных появились портшезы, как в старину, а также индийские паланкины; для знатных дам сделалось Том П. Глава шестая 317 обычным появляться в обществе пешком. Обычным стало и для владельцев поместий отказываться от них в пользу нуждавшихся, являться туда в сопровождении многочисленных бедняков, вырубать свой лес для постройки временных жилищ и делить парки и цветники на участки для неимущих семейств. А члены этих семейств, взяв в руки мотыгу, вскапывали землю. Пришлось наконец умерить жертвенный пыл и напомнить тем, чья щедрость становилась уже расточительством, что - если нынешнее положение не станет постоянным, чего едва ли можно было ожидать, - не следует заходить с этими переменами чересчур далеко; иначе трудно будет что-либо восстановить. Опыт показывал, что эпидемия через год или два прекратится, и хорошо бы, чтоб за это время мы не уничтожили лошадей наших лучших пород и не изменили до неузнаваемости красивейшие парки страны.
  Если благотворительность могла пустить столь глубокие корни, значит, положение становилось действительно устрашающим. Эпидемия уже достигла южных областей Франции. Однако сельское хозяйство этой страны было столь многообразным, что перемещение населения из одной ее части в другую, а также приток переселенцев из других стран ощущались там меньше, чем у нас.
  Нараставшая паника причиняла больше вреда, нежели сама болезнь и сопутствовавшие ей явления.
  Зиму мы приветствовали как нашего общего и самого искусного целителя.
  Почерневшие леса, вздувшиеся реки, вечерние туманы и утренние заморозки были встречены нами с благодарностью. Действие очищающего холода сказалось немедленно: число умерших, которое сообщалось нам из-за границы, уменьшалось с каждой неделей. Многие из приезжих покинули нас; те, чьи родные места находились далеко на юге, охотно спешили прочь от нашей северной зимы, уверенные, что даже после страшного бедствия найдут у себя дома изобилие. Мы перевели дух. Что сулило нам следующее лето, мы не знали, но несколько ближайших месяцев были нашими и надежды на прекращение эпидемии снова ожили.
  Глава шестая
  Долго медлил я на этом последнем берегу, на узкой косе среди потока жизни, под сенью смерти. Долго старался жить сердцем еще в минувшем счастье, в той поре, когда у нас были надежды. Почему бы моим воспоминаниям не остаться там? Я не бессмертен, и их мне хватило бы до конца дней. Но то самое чувство, что до сих пор побуждало меня с нежностью рисовать картины прошлого, теперь велит мне спешить вперед. Та самая тоска моего трепещущего сердца, которая заставила меня записать историю своей бродяжнической юности, спокойного и счастливого возмужания и пережитых страстей, ныне не позволяет мне долее медлить. Свой труд я должен завершить.
  318
  Последний человек
  Итак, я помедлил у быстрого потока времени, а теперь - вперед! Поставь же парус, пособляй себе веслом и спеши мимо грозных, нависших утесов, вниз по крутым порогам к тому морю отчаяния, которого я достиг сейчас. Но прежде чем пуститься в путь, я еще помедлю на краткий миг. Еще раз хочу я вспомнить себя в 2094 году, в моем виндзорском жилище; хочу закрыть глаза и вообразить, что я все еще стою под сенью гигантских дубов и стены замка все еще тут, рядом. Я хочу воскресить в воображении веселое двадцатое июля, каким оно запечатлелось в моем тоскующем сердце.
  Обстоятельства призвали меня тогда в Лондон, где я услышал, что в тамошних больницах появились больные с симптомами чумы. В Виндзор я возвратился с тяжелым сердцем и хмурым челом. Как обычно, я вошел в Малый парк через Фрогморские ворота194 и направился к замку. Большая часть парка была распахана; то там, то тут зеленели полоски, засаженные картофелем и маисом. На деревьях громко кричали грачи; к этим хриплым звукам примешивалась веселая музыка. То был день рождения Альфреда. Мальчики из Итонского колледжа и дети соседних джентри195 затеяли шуточную ярмарку, на которую пригласили всех поселян. Парк пестрел шатрами самых ярких цветов, над ними, в солнечном свете, реяли столь же яркие флажки, и все выглядело так празднично. На помосте, сколоченном возле террасы, танцевала молодежь.
  Прислонясь к дереву, я наблюдал за нею. Оркестр играл восточный мотив из Веберова "Абу Гассана"196. Его звуки, полные беззаботной веселости, окрыляли танцующих, а зрители невольно отбивали ногами такт. Сперва мелодия подняла и мой дух, и я с удовольствием следил глазами за причудливыми ходами танца. Но тут же страшная мысль пронзила меня словно острый клинок: все вы умрете, подумал я; могила уже готова и ждет. Вы наделены силой и ловкостью, поэтому вам на краткое время кажется, будто вы будете жить вечно; но как хрупка "оболочка из плоти"197, в которую заключена ваша жизнь, как непрочна серебряная цепочка, которая вас к ней привязывает!198 Душа, влекомая от удовольствия к удовольствию красивым, грациозным, отлично сложенным телом, внезапно ощутит, как ослабела в нем ось, как рассыпаются пружины и колесики. О обреченные! Ни один из вас не спасется - ни один! Даже мои любимые, моя Айдрис и ее малютки! О, ужас! И вот уже исчез веселый танец, зеленая лужайка усеяна трупами, воздух под синим небом отравлен смертоносными испарениями. Звучите же, горны! Завывайте, громкие трубы! Пойте, пойте погребальную песнь! Пусть воздух наполнится плачем и рыданиями! Пусть летят на крыльях ветра эти раздирающие звуки! Я уже слышу их!
  Ангелы-хранители, берегущие людей, спешат прочь, ибо труды их окончены; и печальные звуки возвещают их уход. Глазам моим предстают лица, залитые слезами; все быстрее и быстрее кружится и теснится вокруг меня множество этих искаженных страданием лиц, выражающих все виды отчаяния. К созданиям воображения присоединяются и знакомые лица. Вот, в стороне от других, печально улыбают-Том П. Глава шестая 319 ся мне Раймонд и Пердита, покрытые смертной бледностью; вот мелькнуло лицо Адриана, искаженное смертью; Айдрис, смежив очи, сомкнув посинелые уста, готова сойти в разверстую могилу. Все смешалось. Печальные взоры сменились насмешливыми; головы закачались в такт музыке, а музыка сделалась оглушительной.
  Я понял, что надвигается безумие, - и попытался стряхнуть его. Я бросился в самую середину толпы. Айдрис увидела меня и приблизилась своей легкой поступью. Я заключил ее в объятия; я обнимал то, что составляло для меня целый мир, но было вместе с тем не более чем каплей росы, которую полуденное солнце выпьет из чашечки водяной лилии. Глаза мои наполнились непривычными для меня слезами. Радостные приветствия моих мальчиков, нежные слова Клары, пожатие руки Адриана окончательно лишили меня мужества. Я сознавал, что они тут, возле меня, и что они в безопасности, однако мне казалось, что все это - обман. Земля подо мною закачалась, качнулись и могучие деревья - все закружилось вокруг, - и я опустился наземь.
  Мои дорогие друзья встревожились, и встревожились так сильно, что я не решился произнести слово чума, готовое сорваться с моих уст, ибо они могли принять мое состояние за признаки болезни, которая уже лишила меня сил.
  Едва я оправился и своей притворной веселостью вернул улыбки на лица окружающих, как к нам приблизился Райленд.
  Внешностью он несколько походил на фермера, то есть на человека, который обязан своим могучим сложением физическому труду и закалил себя пребыванием на воздухе при всякой погоде. Так оно и обстояло в немалой степени, ибо этот богатый землевладелец был также и предпринимателем, человеком весьма деятельным и в своем поместье сам занимался сельским трудом.
  В бытность свою послом Англии в Североамериканских Соединенных Штатах он одно время подумывал и вовсе туда переселиться и даже совершил несколько поездок на запад огромного континента, чтобы выбрать место для нового жилья. От этого намерения его отвлекли честолюбивые замыслы, которые после многих хлопот и преодоленных препятствий привели Райленда на вершину его надежд, сделав лордом-протектором Англии.
  Лицо у него было грубоватым, но умным. Широкий лоб и быстрые серые глаза выдавали человека, знающего, чего он хочет, и умеющего противостоять противнику. Он обладал громовым голосом. Рука, которую он простирал, выступая в дебатах, своей мощью, казалось, внушала слушателям, что слова не являются единственным его оружием. Лишь очень немногие сумели разглядеть под импозантной внешностью оратора некоторую трусливость и нерешительность. Никто эффективнее его не умел "подвергнуть мотылька колесованью"199.
  И никто так ловко не отступал перед сильным противником. Именно так он и отступил во время избрания лорда Раймонда. Эти качества Райленда угадывались и в его неуверенном взгляде, и в настойчивом желании узнать все мнения, 320 Последний человек и в нерешительном почерке; однако они были мало кому известны. Теперь он был нашим лордом-протектором. Во время избирательной кампании он очень старался понравиться избирателям. Свой протекторат он намеревался отметить всевозможными законами, направленными против аристократии. Эту задачу ему пришлось, однако, заменить на совершенно иную: на сопротивление бедствиям, вызванным эпидемией. Тут он не сумел найти должных мер. Он принимал одно решение за другим, но не проводил их в жизнь, пока они не оказывались запоздалыми.
  Тот Райленд, что сейчас приближался к нам, мало походил на сильного, ироничного и по видимости неустрашимого претендента на высшую должность в Англии. Hani английский дуб, как называли его сторонники, явно пострадал от заморозков. Казалось даже, будто он сделался вдвое ниже ростом; он весь ослабел, ноги едва держали его, лицо было искажено, взгляд блуждал, и все движения выражали растерянность и самый жалкий страх.
  В ответ на вопросы, которые мы поспешили задать, с его губ как бы невольно сорвалось одно лишь слово: чума.
  -Где?
  - Повсюду! Надо бежать! Всем бежать!
  - Но куда?
  - Этого не знает никто. Нет на земле спасения. Словно гонится за нами тысяча волчьих стай. Надо бежать. Куда вы побежите? Куда можно бежать?
  Вот что говорил, дрожа, этот железный человек.
  - Действительно, куда нам бежать? - сказал Адриан. - Все мы должны оставаться и всеми силами стараться помочь нашим ближним в беде.
  - Помочь! - сказал Райленд. - Помочь не может никто! Великий Боже, что тут говорить о помощи! Ведь весь свет охвачен чумой!
  - Значит, чтобы спастись, нам остается покинуть его, - ответил Адриан со своей кроткой улыбкой.
  Райленд застонал; на лбу его выступил холодный пот. Побороть этот приступ страха было невозможно, но мы все же стали успокаивать его, и спустя некоторое время он более связно объяснил нам причину своей тревоги. Беда в самом деле подошла к нему вплотную. Один из его слуг, прислуживая ему, внезапно упал и тут же скончался. Врач заявил, что это чума. Мы продолжали успокаивать Райленда, но и сами вовсе не были спокойны. Я увидел, что Айдрис тревожно смотрит то на детей, то на меня, как бы прося что-то решить. Адриан погрузился в задумчивость. Что до меня, то, признаюсь, в ушах моих звучали слова Райленда: "Чума уже повсюду!" Так где же, в каком нетронутом уголке могу я укрыть моих любимых, пока тень смерти витает над землей? Наступило молчание, и в этом молчании мы лучше осознали мрачные сообщения и прорицания нашего гостя.
  Ил. 1. Уильям Годвин, писатель,
  отец Мэри Шелли
  Ил. 2. Мэри Уолстонкрао^т, писательница,
  поборница равноправия женщин
  в обществе, мать Мэри Шелли
  Ил 3. Мэри Шелли в возрасте 43 лет Ил. 4. Джейн Клер Клермонт, сводная сестра Мэри Ил. 5. Перси Биш Шелли, поэт-романтик, супруг Мэри Шелли Ил. 6. Сэр Перси Флоренс Шелли, сын Перси и Мэри Шелли Ил. 7. Сэр Вальтер Скотт, шотландский писатель и поэт Ил. 9. Мэтью Грегори Льюис, писатель и драматург Ил. 8. Джордж Гордон Байрон, барон (лорд) Байрон, поэт-романтик, друг Перси и Мэри Шелли Ил. 70. Джон Уильям Полидори, личный врач лорда Байрона, писатель Ил. 7 7. Дом Шелли в Бишопгейте Ил. 12. Дом Шелли в Марло Ил. 13. Виндзорский замок (Беркшир) Ил. 14. Виндзорский лес Ил. 15. Церковь Святого Георгия в Виндзорском замке, с атрибутами Ордена Подвязки. Современная фотография Ил. 16. Виндзорский замок. Современная фотография Ил. 17. Вид на город Инголыптадт, Бавария (Германия) Ил. 18. Ледник Мер-де-Глас, долина Шамони (Швейцария) Им 19. Вид на озеро Альбано, расположенное в Альбанских холмах, к юго-востоку от Рима Ил. 20. Вид на Неаполитанский залив и гору Везувий Ил. 21. Вилла Диодати на берегу Женевского озера Ил. 22. Вилла Диодати. Современная фотография Ил. 23. Надгробная плита на могиле Перси Биш Шелли на протестантском кладбище в Риме.
  Современная фотография
  Ил. 24. Вид на протестантское кладбище в Риме с горы Монте Тестаччо Ил. 25. Генри Фюзели. Ночной кошмар Фрагмент Ил. 26. Генри Фюзели. Ночной кошмар Другой вариант Ил. 27. Парацельс, швейцарско-австрийский физик, ботаник, алхимик, врач, астролог Ил. 28. Генрих Корнелий Агриппа, немецкий философ, врач, богослов, астролог, писатель Ил. 29. Луиджи Гальвани, итальянский Ил. 30. Эразм Дарвин, английский врач, врач, анатом, физиолог естествоиспытатель, физиолог Ил. 31. Корнелий Агриппа (предположительно) и его "муза" Ил. 32. Дж. Райт. Эксперимент с птицей, помещенной в воздушный насос Фрагмент Ил. 33. Сэр Хамфри Дэви, английский химик и изобретатель Ил. 34. Фронтиспис книги "Франкенштейн, или Современный Прометей", издание 1831 г.
  Ил. 35. Фрагмент рукописи романа Ил. 36. Иллюстрация к одному из "Франкенштейн" изданий "Франкенштейна" Ил. 37. Сцена из рождественской постановки "Франкенштейн, или Образцовый человек", 1850 г.
  Ил. 38-39. Кадры из фильма Джеймса Уэйла "Франкенштейн" (1931).
  В роли монстра - Борис Карлофф
  Ил 40-41. Кадры из фильма "Франкенштейн" (1931). Монстр - Борис Карлофф Ил. 42-43. Актер Борис Карлофф и его монстр Ил. 44-45. Кадры из фильма "Франкенштейн" (1931). Монстр - Борис Карлофф, Фриц - Дуайт Фрай Ил 46-48. Кадры из фильма "Франкенштейн" (1931). Монстр - Борис Карлофф, маленькая Мария - Мэрилин Харрис, Франкенштейн - Колин Клайв Ил. 49-50. Кадры из фильма "Франкенштейн" (1931). Монстр - Борис Карлофф, Элизабет - Мэй Кларк Ил 51. Кадр из фильма Джеймса Уэйла "Невеста Франкенштейна" (1935).
  Франкенштейн - Колин Клайв
  Ил. 52-54. Кадры из фильма "Невеста Франкенштейна" (1935). Монстр - Борис Карлофф, Мэри Уолстонкрафпг Шелли (невеста монстра) - Эльза Ланчестер Ил 55. Кадр из фильма "Невеста Франкенштейна" (1935). Монстр - Борис Карлофф Ил 56. Кадр из фильма Эрла К. Кентона "Дом Франкенштейна" (1944). Доктор Густав Ниманн - Борис Карлофф, монстр Франкенштейна - Гленн Стрейндж Том И. Глава шестая 321 Отдалившись от толпы, мы по ступеням террасы поднялись к замку.
  Перемена в нашем настроении была замечена теми, кто стоял к нам ближе, и через слуг Райленда скоро стало известно, что он бежал из Лондона от чумы.
  Веселье угасло. Люди собирались кучками и шептались. Праздничный дух отлетел, музыка смолкла. Молодежь оставила забавы и собралась вместе.
  Беззаботность, которая нарядила веселившихся в маскарадные костюмы, украсила их шатры и сочетала их живописными группами, теперь казалась грехом и могла накликать на них страшную судьбу, которая цепенеющей рукой сковывает надежды и самую жизнь. Сегодняшнее веселье показалось кощунственной насмешкой над человеческими бедствиями. Чужеземцы, бежавшие от чумы со своей родины и укрывшиеся среди нас, увидели, что она подступает и к последнему их убежищу. От страха сделавшись разговорчивыми, они описывали жадно внимавшим слушателям все ужасы, какие видели в городах, настигнутых чумою, и рисовали страшные картины коварной и неисцелимой болезни.
  Мы вошли в замок. Айдрис, став у окна, выходившего в парк, материнским взором отыскивала в толпе молодежи своих детей. Некий итальянец собрал там вокруг себя слушателей и, усиленно жестикулируя, описывал какую-то ужасную сцену. Альфред, поглощенный его рассказом, неподвижно стоял подле него. Маленький Ивлин пытался оттащить за руку Клару, чтобы она поиграла с ним, но рассказ итальянца привлек и ее; она подошла, устремив на рассказчика свои блестящие глаза. Наблюдая из окон за собравшимися в парке или погрузившись в печальные раздумья, все мы молчали. Райленд стоял в амбразуре окна, в стороне от нас. Адриан ходил по залу, обдумывая какую-то новую и всецело поглотившую его мысль. Внезапно он остановился и сказал:
  - Я давно ожидал этого. Почему мы надеялись, что наш остров один будет избавлен от всемирного бедствия? Оно пришло и к нам. И нечего нам прятаться от судьбы. Каковы же ваши намерения, милорд протектор, в отношении нашей страны?
  - Ради Неба, Виндзор! - вскричал Райленд. - Не насмехайтесь, величая меня этим титулом. Болезнь и смерть уравнивают всех. Я не держусь за власть над больницей, в которую скоро обратится вся Англия.
  - Значит, в это грозное время вы намерены уклониться от своих обязанностей?
  - Обязанности! Говорите же разумно, милорд! Каковы будут мои обязанности, когда я стану трупом, испещренным чумными пятнами? Сейчас - каждый за себя! И к черту титул протектора, если он подвергает меня опасности!
  - Малодушный! - воскликнул в негодовании Адриан. - Ваши соотечественники доверились вам, а вы их предаете!
  - Не я предаю, - сказал Райленд, - это меня предает чума. Малодушный?
  Хорошо вам похваляться, запершись от опасности в вашем замке. Пусть протекторат берет себе кто хочет, а я перед Богом отрекаюсь от него!
  322
  Последний человек
  - Тогда я перед Богом принимаю его! - с жаром воскликнул противник Райленда. - Никто сейчас не станет добиваться этой чести и не позавидует моим трудам на опасном посту. Передайте власть мне. Я долго сам боролся со смертью и немало (он простер свою исхудалую руку) в этой борьбе претерпел.
  Не бегством можем мы победить врага, но встретив его лицом к лицу. Сейчас мне предстоит мой последний бой, и, если я буду в нем побежден, что ж, пусть так! А вы, Райленд, опомнитесь! До сих пор вас считали мудрым и великодушным. Неужели вы отрекаетесь и от этих званий? Подумайте, какое смятение вызовет ваш отъезд. Возвращайтесь в Лондон. Я поеду с вами. Своим присутствием вы должны ободрить народ. Всю опасность я беру на себя. Какой позор, если первое лицо в Англии первым откажется от своих обязанностей!
  Между тем у наших гостей в парке исчезло всякое желание веселиться.
  Точно летние мухи, рассеянные дождем, эти люди, недавно шумные и счастливые, разошлись, переговариваясь между собой печально и тихо. В сгустившихся сумерках парк почти опустел. Адриан и Райленд продолжали совещаться.
  В нижнем зале замка у нас было приготовлено угощение. Туда мы с Айдрис и направились, чтобы принять немногих оставшихся. Нет ничего печальнее, чем пиршество, омраченное бедой; далее веселые наряды и праздничное убранство обретают вид траурных. Если такая перемена печальна и в менее серьезных обстоятельствах, то сейчас она легла на нас непосильной тяжестью, ведь мы узнали, что ходившая по свету беда, подобно архиврагу, "одним прыжком" одолела все наши ограждения и водворилась в самом сердце нашей страны200.
  Айдрис сидела в верхнем конце полупустого зала. Бледная и заплаканная, она даже забывала обязанности хозяйки и не отводила взгляда от детей. Альфред был серьезен и, как видно, не мог забыть страшный рассказ молодого итальянца. Из всех присутствующих весело было лишь маленькому Ивлину: сидя на коленях у Клары, он громко смеялся собственным забавным выдумкам. Бедная мать, которая долго терзалась страхом, но старалась не подавать виду, вдруг залилась слезами; схватив ребенка на руки, она выбежала из зала. Клара и Альфред последовали за ней. Тут заговорили и оставшиеся и всё громче стали выражать тревогу.
  Молодежь окружила меня, спрашивая совета. Те, у кого были друзья в Лондоне, беспокоились больше других и хотели знать, насколько эпидемия там распространилась. Я ободрял их всем, что приходило мне в голову; сказал, что до сих пор эпидемия вызвала очень мало смертей; а также обнадежил их тем, что нас она достигла последними и поэтому могла утратить часть своей смертоносной силы. Наша чистоплотность, любовь к порядку и само построение наших городов говорили в нашу пользу. Эпидемия черпает силу в дурных свойствах воздуха, а значит, не принесет большого вреда там, где воздух от природы чист и здоров. Сперва я говорил лишь с теми, кто стоял рядом, но скоро возле меня собрались все, и все слушали.
  Том П. Глава шестая
  323
  - Друзья мои! - сказал я. - Опасность грозит нам всем, значит, общими должны быть наши заботы и предосторожности. Если мужество и упорное сопротивление может спасти, мы спасемся. Мы станем биться с врагом до конца.
  Чума не найдет в нас легкую добычу; мы будем защищать от нее каждую пядь нашей земли. Строго следуя установленным законам, мы воздвигнем на пути врага невидимые преграды. Быть может, нигде в мире он еще не встретил столь решительного и упорядоченного сопротивления. Быть может, ни одна страна столь надежно не защищена от него самой природой; и нигде еще человек не помогал в этом природе столь усердно. Не будем же отчаиваться. Мы не трусы, но и не фаталисты; мы верим, что Господь вложил средства к спасению в собственные наши руки. И мы используем эти средства, сколько хватит наших сил. Помните, что лучшими лекарствами будут у нас чистоплотность, трезвость и даже бодрость и доброе отношение друг к другу.
  К этим общим наставлениям я мало что сумел добавить, ибо, хотя чума была уже в Лондоне, до нас она еще не дошла. Я отпустил гостей, и они ушли, скорее задумчивые, чем печальные, ушли ждать того, что уготовила им судьба.
  Затем я отправился к Адриану, узнать, чем окончился его спор с Райлендом.
  Кое-чего моему другу удалось добиться. Лорд-протектор согласился вернуться на несколько недель в Лондон, а далее устроить все так, чтобы его отъезд не испугал никого своей внезапностью. С Адрианом была и Айдрис.
  Уныние, в какое повергла Адриана весть о чуме в Лондоне, исчезло; избранная им цель вдохнула в него силы; лицо его было озарено радостным сознанием своего долга; он словно стряхнул с себя телесную слабость, подобно тому как в древнем мифе божественный возлюбленный Семелы сбрасывает оболочку смертного человека201. Адриан старался ободрить сестру и заставить ее взглянуть на его намерение менее трагически; он горячо и убедительно излагал ей свои планы.
  - Прежде всего, - говорил он, - я хочу избавить вас от всякого страха за меня. Я не стану обременять себя сверх моих сил и без нужды подвергаться опасности. Я уверен, что знаю, какие именно должны быть приняты меры, и, так как для их осуществления необходимо мое присутствие, я стану оберегаться с особенной тщательностью. Сейчас я берусь за дело, к которому более всего пригоден. Я не умею плести интриги или пробираться кривыми путями в лабиринте человеческих пороков и страстей; зато я способен с терпением, сочувствием и всем, чем располагает врачебная наука, подойти к постели больного; я могу утешить убитого горем сироту и вселить новую надежду в сердце вдовы, замкнувшейся в своей скорби. Я сумею заключить чуму в некие границы и поставить предел страданиям, которые она способна причинить людям; мужество, терпение и бдительность - вот с чем берусь я за это большое дело. О, теперь я наконец стану кем-то! С самого рождения я стремился воспарить как орел, но крылья были не орлиные и отказывали мне. Не было орлиным и зрение. Разочарования и телесная немощь, родившиеся вместе со мной, доныне ре324 Последний человек шали мою судьбу. Мое "сделаю" постоянно бывало сковано двумя деспотами, говорившими: "не сделаешь". Молодой пастух, стерегший в горах стадо глупых овец, получил в обществе больший вес, чем я. Поздравьте же меня с обретением того, к чему я призван. Мне часто хотелось предложить свои услуги пораженным чумою городам Франции и Италии, но меня удерживала боязнь огорчить вас; к тому же я предвидел, что беда придет и к нам. Теперь я посвящу себя Англии и англичанам. Если я сумею спасти от смертельной стрелы хоть один из ее великих умов, если мне удастся отвратить чуму хотя бы от одного из ее уютных домов, жизнь моя не пройдет напрасно.
  Не правда ли, необычная цель для честолюбивого стремления? Но таков уж был Адриан. Он всегда казался созерцателем, врагом всякой суеты, скромным служителем науки, визионером. Но, как видно, стоит предоставить человеку достойное его поприще, И жаворонком, вопреки судьбе, Его душа несется в вышину*'202.
  Так поднялся и он от меланхолии и бесцельных раздумий к высочайшей вершине человеколюбивых свершений.
  Уехав, он унес с собою энтузиазм, решимость и взор, смело глядящий в лицо смерти. Нам остались печаль, тревога и томительное ожидание беды.
  Человек, у которого есть жена и дети, говорит лорд Бэкон, дает заложников судьбе203. Тщетными были все философские рассуждения, тщетной вся стойкость, тщетными все упования на возможность счастливого исхода. Я мог загрузить весы до предела и логикой, и мужеством, и смирением перед неизбежностью; но стоило положить на другую чашу страх за Айдрис и за наших детей, как та перевешивала, и притом настолько, что первая чаша взлетала под потолок.
  Чума пришла в Лондон! А мы, глупцы, не предвидели этого. Мы оплакивали гибель огромных стран Востока и опустошения на Западе, но воображали, будто узкий пролив между нашим островом и остальным миром сохранит нас живыми среди мертвецов. Так ли уж труден прыжок из Кале в Дувр? Даже глаз легко различает оттуда соседнюю страну; когда-то мы не были и вовсе разделены; пролегающий между нами пролив на карте кажется всего лишь тропинкой в высокой траве. И эта малая преграда должна была спасти нас, а море - стать несокрушимой стеною. За ней - болезнь и страдания, а здесь - укрытие от всех бед, уголок райского сада, частица небес, куда нет доступа злу.
  Поистине мудро было наше поколение, чтобы все это вообразить!
  Но сейчас мы очнулись. Чума пришла в Лондон, воздух Англии отравлен; ее сыны и дочери распростерты на зараженной земле. И море, недавняя наша защита, кажется теперь стеною нашей тюрьмы; окруженные морем, мы будем * Сонет Шекспира. (Пер. С. Маршака.) Том П. Глава шестая 325 умирать, как умирают от голода в осажденном городе. Другие народы станут братьями в смерти, а нам, отгороженным ото всех, самим хоронить своих мертвецов204. И маленькая Англия станет большой-пребольшой могилой.
  Ощущение всеобщего бедствия еще усиливалось у меня, когда я смотрел на жену и детей; мысль о грозившей им опасности наполняла страхом все мое существо. Как же спасти их? Я перебирал в уме тысячи планов. Они не должны умереть! Я сам сперва погибну, прежде чем зараза коснется этих кумиров моей души. Я босой обошел бы весь мир, чтобы найти им безопасное убежище. Я устроил бы им дом на доске, гонимой волнами по безбрежному океану.
  Я укрылся бы с ними в логове дикого зверя, убив тигрят, которые росли там в безопасности. Я добрался бы до гнезда горного орла, я годами жил бы на каком-нибудь недоступном утесе. Не было тяжкого труда, не было безумного замысла, на который я не пошел бы, если бы это обещало им жизнь. О струны сердца! Вы порваны, а душа моя еще не изошла кровавыми слезами...
  Айдрис, после первого потрясения, обрела некоторое спокойствие. Она отказалась думать о будущем и прилепилась сердцем к сегодняшнему счастью.
  Она не спускала глаз с детей. Пока они, здоровые, резвились подле нее, она была довольна и не теряла надежды. А я был полон мучительного беспокойства, тем более мучительного, что его приходилось скрывать. Я непрерывно опасался и за Адриана. Наступил август, и эпидемия в Лондоне усилилась. Все, кто имел возможность уехать, покинули город; но Адриан, брат мой по духу, подвергался опасности, от которой бежали все, кроме рабов, прикованных обстоятельствами. Он оставался там, чтобы сражаться с врагом, - незащищенный и без соратников. Болезнь может поразить его, и он будет умирать, одинокий и беспомощный. Эти мысли преследовали меня днем и ночью. Я решил поехать в Лондон и повидать друга, успокоить свою мучительную тревогу сладкой микстурой надежды или опиумом отчаяния.
  Лишь прибыв в Брентфорд205, я увидел, насколько все в стране переменилось. Все лучшие дома были заперты; оживленная городская торговля совершенно замерла; немногие встречавшиеся мне прохожие выглядели испуганными; они с удивлением оглядывали мой экипаж - первый, направлявшийся к Лондону, с тех пор как чума засела здесь в присутственных местах и завладела улицами. Мне встретилось несколько похоронных дрог; провожающих было за ними не много, а прохожие шарахались от них; впрочем, некоторые смотрели с жадным любопытством; находились и такие, кто убегал или громко плакал.
  Главной заботой Адриана после помощи заболевшим было сокрытие от жителей Лондона размеров эпидемии. Он знал, что страх и мрачные предчувствия весьма способствуют ее распространению, что уныние делает человека легкой добычей заразы. На улицах не было неподобающих зрелищ; лавки были большей частью открыты, движение по улицам - свободно. Но хотя все де326 Последний человек лалось для придания городу обычного вида, для меня, не видевшего его с самого начала бедствия, изменений оказалось немало. Исчезли экипажи, улицы стали зарастать травой. У домов был заброшенный вид и большей частью закрытые ставни. Встречавшиеся мне испуганные лица казались очень непохожими на обычных деловитых лондонцев. Мой одинокий экипаж, направлявшийся к дворцу протектора, обращал на себя внимание. Ведущие к дворцу лучшие улицы города выглядели еще более мрачными и опустевшими. Приемная Адриана оказалась полна народа - как раз были приемные часы. Мне не хотелось мешать его работе, и я ждал, наблюдая входивших и выходивших просителей.
  Это были люди из средних и низших слоев общества, потерявшие средства к существованию из-за упадка торговли и всех видов заработка, обычных в нашей стране. Лица входивших выражали тревогу, иногда ужас, зато уже побывавшие на приеме выглядели примиренными и даже успокоенными. Влияние, оказанное на них моим другом, читалось в их более живых движениях и бодрых лицах. Пробило два часа - это означало, что прием окончен; не дождавшиеся его угрюмо или печально расходились, когда в кабинет вошел я.
  Меня поразило заметное улучшение здоровья Адриана. Он уже не клонился, словно весенний стебель, который чересчур вытянулся и гнется под тяжелой короной своих цветков. Глаза Адриана были ясными, выражение их - спокойным, и все его существо излучало мощную энергию, столь непохожую на прежнюю томность. Он сидел за столом, окруженный несколькими секретарями, которые разбирали прошения или приводили в порядок заметки, сделанные во время приема. Двое или трое просителей еще не ушли. Я был восхищен справедливостью и терпением Адриана. Тем, кто имел возможность поселиться вне Лондона, он советовал немедленно уезжать и предлагал для этого средства. Тем, чья деятельность могла пригодиться городу, а также тем, кому ехать было некуда, он давал советы, как лучше уберечься от эпидемии. Он оказывал помощь семьям, которые не могли прокормить всех своих членов, и направлял эти липшие рты в семьи, опустошенные смертью. Порядок и даже здоровье возвращались под его влиянием словно по мановению волшебного жезла.
  - Я рад, что ты приехал, - сказал он мне, когда мы наконец остались наедине. - Я могу уделить тебе лишь несколько минут, а сказать должен многое.
  Чума распространяется, и закрывать на это глаза бесполезно. Число смертей растет с каждой неделей. Что будет дальше, я угадать не берусь. Пока, слава богу, я еще в состоянии управлять городом и забочусь только о сегодняшнем дне.
  Райленд, которого я так долго здесь удерживал, поставил мне условие - до конца этого месяца дать ему уехать. Его заместитель, назначенный парламентом, умер, и необходимо назначить другого. Я выставил свою кандидатуру и полагаю, что конкурентов у меня не найдется. Вопрос решается уже сегодня, для этого соберется парламент. Ты должен предложить мою кандидатуру, Лай-Том И. Глава шестая 327 онел. Райленд стыдится показываться нам на глаза, но ты, мой друг, окажешь мне эту услугу?
  Как прекрасен был его порыв! Юноша из королевского рода, выросший в роскоши и по натуре своей чуждый треволнениям и заботам политической деятельности, в годину опасности, когда всё, на что надеется самый честолюбивый, это - остаться в живых, он, наш любимый, героический Адриан, с такой простотой предлагал принести себя в жертву ради общего блага. Само это желание было великодушным и благородным; но простота и полное отсутствие любования своей добродетелью делали его поступок во много раз более трогательным. Я, быть может, воспротивился бы; но я видел, сколько добра исходит от него, и знал, что в своем решении он будет непоколебим: с тяжелым сердцем я согласился сделать то, о чем он просил. Он пожал мне руку.
  - Спасибо, - сказал он, - ты избавил меня от неприятной дилеммы; как всегда, ты лучший мой друг. Ступай, побеседуй с Райлендом. Хотя он бежит со своего поста в Лондоне, он может принести большую пользу на севере Англии, принимая прибывших, помогая им, а также снабжая столицу съестными припасами. Прошу тебя, пробуди в нем чувство долга.
  Как я узнал позже, Адриан, расставшись со мной, отправился на ежедневный обход больниц и наиболее перенаселенных частей Лондона. Райленда я нашел сильно изменившимся, даже с тех пор, как он побывал в Виндзоре. От постоянного страха он пожелтел и весь съежился. Я сообщил ему о предстоящем избрании, и на хмуром лице его появилась улыбка. Ему очень хотелось уехать; каждый день он ожидал, что заболеет, и каждый день ласковая и твердая рука Адриана удерживала его от бегства. Как только Адриан будет в законном порядке избран его заместителем, он поспешит в безопасное место. Об этом он и думал, слушая меня; почти повеселевший от надежды на скорый отъезд, он принялся обсуждать действия, которые намерен был предпринять в родном графстве, и на миг даже позабыл мечту укрыться в своем поместье от всякого общения с людьми.
  Вечером мы с Адрианом направились в Вестминстер. По дороге он напомнил, что именно надлежит мне говорить и делать, но, как ни странно, войдя в палату депутатов, я совсем не думал о своей цели. Адриан остался в столовом зале палаты, а я, повинуясь желанию друга, занял свое место в зале заседаний, где царила необычная тишина. Я не был там со времени протектората Раймонда, когда выступления ораторов, проходившие при полном зале, были красноречивыми, а дебаты жаркими. Теперь скамьи оставались почти пустыми, не видно было на их обычных местах наследственных депутатов; присутствовали лишь депутаты от лондонского Сити и от торговых городов; почти никого из землевладельцев и несколько человек из тех, кто стремится в парламент, чтобы сделать карьеру. Первым же вопросом, занявшим внимание палаты, стало 328 Последний человек обращение лорда-протектора, просившего назначить ему заместителя на время вынужденного отсутствия.
  Воцарилось молчание. Один из депутатов, подойдя ко мне, шепнул, что граф Виндзорский сообщил ему мое намерение предложить его кандидатуру вследствие отсутствия лица, которое было избрано для этой цели. Тут я впервые понял всю важность моей задачи, и это взволновало меня. Райленд убегал со своего поста из страха перед чумой; из-за того же страха у Адриана сегодня нет конкурента, а я, ближайший родственник графа Виндзорского, предложу избрать его. Я сам толкнул моего несравненного друга навстречу опасности.
  Нет, это невозможно! Жребий брошен206 - я предложу себя.
  Немногие присутствовавшие парламентарии были здесь лишь ради кворума и никак не ожидали дебатов. Я встал - колени мои подгибались и голос дрожал, когда я произносил несколько слов о необходимости избрать человека, способного выполнять опасную задачу. Но едва мне пришла мысль предложить вместо моего друга себя самого, как муки и сомнения отлетели прочь.
  Речь моя потекла свободно, я заговорил быстро и твердо; упомянул о том, что уже сделано Адрианом; обещал неуклонно следовать его предначертаниям. В трогательных выражениях я рассказал о его слабом здоровье и похвастал собственной выносливостью. Я просил слушателей спасти отпрыска благороднейшего рода от него самого. Мое родство с ним, союз мой с его сестрой, мои дети, которые очевидно будут ему наследовать, являлись залогом моей искренности.
  Нежданный оборот в ходе дебатов был тотчас сообщен Адриану. Он поспешил прийти и услышал последние слова моей пылкой речи. Я не видел его - глазам моим, вместо того что было передо мною, представлялся Адриан, умирающий от чумы. Он схватил меня за руку, когда я договаривал последние слова.
  - Ты предал меня! - крикнул он и, выступив с властным видом вперед, потребовал себе пост заместителя протектора как принадлежавший ему по праву. Он купил его опасностью и оплатил трудом. Это было его целью; он посвятил себя служению своей стране, кое-что уже сделал, и неужели пожинать плоды будет другой? Пусть вспомнят, каким был Лондон, когда он туда прибыл; как паника вызвала голод и как расшатались все устои закона и нравственности. Он восстановил порядок, а это потребовало настойчивости, терпеливости и энергии. Ради блага своей страны он не спал ночей. Неужели ему теперь нанесут такую обиду? Неужели отнимут с таким трудом заслуженную награду, чтобы отдать ее тому, кто еще не участвовал в делах управления и будет новичком, тогда как он, Адриан, в них уже сведущ. Он требует поста заместителя как своего права. Райленд также показал, что предпочитает именно его, графа Виндзорского. Никогда еще он, рожденный наследником английского престола, ничего не просил у тех, кто ныне равен ему, но мог бы быть его Том П. Глава шестая 329 подданным. Так неужели он получит отказ? Неужели англичане закроют путь к отличиям потомку своих королей и его законному честолюбию и нанесут еще одну обиду роду, уже так много утратившему?
  Никто прежде не слышал, чтобы Адриан упоминал о правах своих предков. Никто прежде не подозревал, что он станет дорожить властью и голосами избирателей. Свою речь он начал пылко, а закончил просительно, словно добивался от англичан богатств, почестей и власти, а не первого места среди обреченных на тягостный труд и неизбежную смерть. Когда он закончил, по залу пронесся гул одобрения.
  - Не слушайте его! - крикнул я. - Он лжет; лжет против самого себя!
  Меня прервали; тишина восстановилась, и нам, согласно обычаю, предложили выйти из зала на время, пока будет приниматься решение. Мне казалось, что депутаты колеблются и у меня еще остается надежда. Однако я ошибался.
  Едва, успели мы покинуть зал заседаний, как Адриана пригласили вернуться и утвердили в должности заместителя лорда-протектора.
  Во дворец протектора мы вернулись вместе.
  - Чего же ты хотел, Лайонел? - спросил Адриан. - Ты не мог надеяться победить, а мне причинил огорчения, заставив торжествовать победу над лучшим моим другом.
  - Какая нелепость! - ответил я. - Ты, обожаемый брат Айдрис, самый дорогой нам человек во всем мире, обрекаешь себя на раннюю смерть. Я хотел помешать этому. Моя смерть была бы меньшим злом. Впрочем, я и не умер бы, тогда как у тебя нет надежды уцелеть.
  - Что до вероятности уцелеть, - сказал Адриан, - то через десять лет звезды, быть может, будут сиять над могилами всех нас. А если ты считаешь, что я особенно подвержен заражению, то я легко могу доказать, рассуждая и с логической, и с медицинской точек зрения, что у меня во время эпидемии больше шансов остаться в живых, чем у тебя.
  Здесь мое место. Для этого я и рожден - чтобы править Англией во время смуты и спасать ее в часы опасности, чтобы посвятить себя ей всецело. Кровь предков громко заговорила во мне и велит стать первым среди моих соотечественников. А если такие речи тебе не по душе, скажу иначе. Моя гордая матькоролева с детства внушала мне стремление отличиться, и, если бы не слабое здоровье и особые убеждения, я уже давно боролся бы за утраченные права своего рода. И сейчас во мне проснулась моя мать, вернее, ее уроки. Я неспособен вести воинов в битву; неспособен я также к интригам и коварству, какими можно было бы вновь воздвигнуть трон на развалинах английского общества. Но я могу первым поддержать и защитить мою страну теперь, когда на нее обрушились столь страшные бедствия.
  Моя страна и любимая сестра - вот все, что у меня есть. Я возьму на себя заботы о первой, а вторую поручаю тебе. Если я выживу, а она нет, то лучше бы330 Последний человек ло бы умереть мне. Береги же ее. Я знаю, что ты станешь делать это ради нее, но если тебе нужно и другое побуждение, знай, что тем самым ты оберегаешь и меня. Это создание, состоящее из одних совершенств, живет теми, кого любит. Если с ними что-либо случится, Айдрис увянет, словно неполитый цветок.
  Малейший вред, нанесенный любимым существам, охватывает этот цветок губительным морозом. Сейчас она боится за нас. Боится за детей, которых обожает, и за тебя, их отца, а ее возлюбленного, мужа и защитника. Ты должен быть подле нее, чтобы поддерживать ее и ободрять. Возвращайся в Виндзор, брат мой, ибо ты мне брат и по родству, и по дружбе. Заполни место, оставленное моим отсутствием; делай так, чтобы я мог среди моих здешних тяжких трудов устремлять мысленный взор на ваш милый приют и говорить себе: там - мир и покой.
  Глава седьмая
  Я в самом деле отправился в Виндзор, однако не затем, чтобы там оставаться. Я поехал туда лишь для того, чтобы получить согласие Айдрис, а затем вернуться в Лондон, занять место рядом с моим несравненным другом, разделить его труды и, если суждено, спасти его ценою собственной жизни. И все же я боялся своим решением причинить горе Айдрис. Когда-то я в сердце своем поклялся ни разу не омрачить ее лик никаким, даже самым легким, огорчением. Неужели теперь, в столь страшный час, я нарушу свою клятву? Я отправился в путь с величайшей поспешностью, а сейчас мне хотелось продлить его на недели и месяцы; хотелось избежать необходимости действовать; хотелось ни о чем не думать. Тщетно! Будущее, словно мрачное видение, возникающее в фантасмагории, подступало все ближе и ближе, покрывая своей тенью всю землю.
  Случайное обстоятельство побудило меня свернуть с обычной дороги к дому и ехать через Эгем207 и Бишопгейт. Я вышел из экипажа возле старого домика Пердиты, послал экипаж вперед и решил идти к замку пешком, через парк. Эти места, овеянные сладчайшими воспоминаниями, вид опустелого домика и запущенного сада как нельзя лучше питали мою печаль. В самые счастливые наши дни Пердита украсила свое жилище всем, что искусство могло добавить к красотам природы. Со свойственной ей склонностью к крайностям она после разрыва с Раймондом совершенно его забросила. Домик разрушался; олени, переступив через сломанную изгородь, расположились на цветниках; порог зарос травою; оконная рама, скрипя и раскачиваясь на ветру, говорила о полном запустении. Над всем этим синело небо, и воздух был напоен ароматом редких цветов, которые еще росли среди сорняков. Деревья шелестели, природа пела свою любимую мелодию. Однако печальный вид заросших Том П. Глава седьмая 331 дорожек и клумб омрачал даже веселую летнюю картину. Миновало время, когда мы собирались здесь с гордым и счастливым чувством собственной безопасности. Скоро уйдет в прошлое и нынешний день; а тени дней грядущих мрачно и грозно выступают уже из чрева времени, где они рождаются и гибнут. Впервые в своей жизни я позавидовал вечному сну мертвых и с радостью подумал о ложе под дерном, не доступном ни горю, ни страху. Выходя через пролом в изгороди, я почувствовал, как к горлу подступают слезы, и кинулся в глубь леса. О смерть и перемена, властители нашей жизни, где вы, чтобы я мог сразиться с вами?! Что в нашем спокойствии и счастье возбуждало в вас зависть и за что вы разрушили их? Мы были счастливы, мы любили и были любимы, и рог Амалтеи208 не таил в себе ничего, что нам недоставало, но увы! - la fortuna deidad barbara importuna, oy cadaver y ayer flor, no permanece jamas!*'209 Пока я шел и размышлял, мне встретилось несколько поселян. Они казались весьма озабоченными; донесшиеся обрывки их разговора побудили меня подойти к ним и расспросить, в чем дело. Оказалось, что некие люди, бежавшие из Лондона, как это теперь частенько бывало, поднялись по Темзе в лодке.
  Никто из жителей Виндзора не захотел их приютить; поэтому, поднявшись немного выше по реке, они заночевали в заброшенной хижине возле Болтерова шлюза210. Наутро они отправились дальше, оставив там одного из них, заболевшего чумой. Когда это сделалось известно, никто не решился приблизиться ближе чем на полмили и несчастный должен был в одиночестве сражаться, как умел, с болезнью и смертью. Сострадание заставило меня поспешить к хижине, чтобы увидеть его и помочь ему.
  По пути мне попадались кучки людей, со страхом говоривших о случившемся; как ни далеко они были от пугавшего их места, все лица выражали страх.
  Некоторых из этих трусов я повстречал уже на тропе, что вела к хижине. Один из них остановил меня и, полагая, что мне ничего не известно, сказал, чтобы я не шел дальше, ибо там находится зараженный чумою человек.
  - Знаю, - ответил я, - и иду посмотреть, в каком состоянии этот несчастный.
  Среди собравшихся пробежал шепот удивления и ужаса, а я продолжал:
  * Судьба, жестокая богиня,
  Вчера цветок, сегодня труп,
  Меняясь, наш удел изменит!
  Кальдерон де ла Барка
  [Пер. с исп. К. Бальмонта.)
  332
  Последний человек
  - Бедняга всеми покинут и умирает без помощи. И Бог знает, когда, в нынешнее страшное время, один из нас или все мы будем нуждаться в такой же помощи. Я поступлю так, как хотел бы, чтобы поступили со мною.
  - Но вы не дойдете до замка... Как же леди Айдрис и дети? - донеслось до меня.
  - А знаете ли вы, друзья мои, - сказал я, - что сам граф, наш нынешний лорд-протектор, ежедневно посещает не только людей, которые, быть может, заболели, но и тех, кто в больницах; что он подходит к ним и даже касается их? И никогда еще он не был здоровее. Вы сильно заблуждаетесь насчет природы чумы. Но не бойтесь, никого из вас я не прошу сопровождать меня или верить мне, пока не вернусь от больного цел и невредим.
  Оставив их, я поспешил дальше и скоро был у полуотворенной двери хижины. Я вошел и сразу же убедился, что ее обитатель мертв. Он лежал, уже окоченевший, на куче соломы. Хижину наполняло зловоние; были и другие признаки, говорившие о страшном недуге.
  Я никогда прежде не видел человека, умершего от чумы. Когда все мы почувствовали ужас ее приближения, нездоровое любопытство побудило нас прочесть рассказ о ней Дефо211, а также мастерское изображение ее автором "Артура Мервина"212. Картины, нарисованные этими авторами, были столь зримыми, что нам показалось, будто мы всё пережили сами. Но как холодны были чувства, вызванные самыми яркими описаниями мучений и гибели тысяч людей, по сравнению с тем, что испытывал я, глядя на труп несчастного незнакомца. Да, вот она, чума. Я приподнял окоченевшее тело, увидел искаженное лицо и остекленевшие, невидящие глаза. И тут ужас оледенил мою кровь, меня бросило в дрожь, и волосы зашевелились у меня на голове. Обезумев, я заговорил с мертвецом.
  - Значит, тебя убила чума, - бормотал я. - Как же это было? Очень мучительно? Ты выглядишь так, будто враг истязал тебя, прежде чем убить. - И я вскочил и кинулся прочь из хижины, пока, наперекор законам природы, слова ответа не сорвались с губ умершего.
  Возвращаясь той же тропою, я издали увидел тех же людей. Они разбежались, едва завидев меня. Мое взволнованное лицо еще усилило их боязнь оказаться вблизи того, кто побывал в зараженном доме.
  Вдали от фактов мы делаем заключения, которые кажутся безошибочными, но, будучи испытаны на деле, исчезают словно сон. Я смеялся над страхами своих соотечественников, когда страхи эти касались других. Теперь, когда дело дошло до меня, я задумался. Я чувствовал, что перешел Рубикон213, и следовало хорошенько поразмыслить, что мне делать, оказавшись рядом с заразой. Согласно мнению толпы, моя одежда, тело, воздух, который я выдыхал, таили в себе смертельную опасность для других и для меня самого. Могу ли я вернуться в замок, к жене и детям, неся эту заразу? Разумеется, нет - если я уже Том И. Глава седьмая 333 заразился сам. Однако я чувствовал, что это не так; несколько ближайших часов должны были решить вопрос. Лучше мне провести их в лесу, в размышлениях о грядущем и о будущих моих действиях. Взволнованный видом умершего от чумы, я позабыл о событиях, так сильно занимавших меня в Лондоне; новая, более страшная перспектива выступила из тумана, который окутывал ее до тех пор. Речь теперь шла для меня не о том, чтобы делить с Адрианом труды и опасности, но о том, чтобы мне, в Виндзоре и его окрестностях, подражать усердию и мудрым действиям, которыми мой друг добился в Лондоне порядка и изобилия; и о том, как мне теперь, когда чума распространилась шире, следует позаботиться о собственной семье.
  Я мысленно развернул перед собой карту мира. И не было на поверхности земли точки, на которую я мог бы указать, сказав: "Здесь безопасно". На юге эпидемия страшной силы почти уничтожила людей, а в довершение бедствий там пронеслись ураганы, произошли наводнения, дули губительные, отравленные ветры. На севере было еще хуже: население, и без того немногочисленное в тех странах, уменьшилось еще более; уцелевших подстерегали голод и чума; беспомощные, ослабевшие люди делались их легкой добычей.
  Я перевел взгляд на Англию. Сердце могущественной страны - ее непомерно разросшаяся столица - было почти безжизненно. Торговля замерла.
  Прекратились и деловая жизнь, и увеселения, улицы поросли травой, дома опустели. Немногие жители, вынужденно остававшиеся в городе, уже были отмечены печатью неизбежной смерти. В других крупных промьпнленных городах та же трагедия разыгрывалась в меньших масштабах, но выглядела еще страшнее. Там не было Адриана, чтобы управлять и помогать, и бедняки умирали целыми толпами.
  И все же умереть предстояло не всем. Род людской, хотя и поредев, будет жить вечно. Пройдет время, и великая чума станет историей и предметом изумления для потомков. Нынешняя эпидемия, конечно, беспримерна по своим размерам. Тем решительнее должны мы препятствовать ее распространению.
  Было время, когда ради военной забавы люди убивали тысячи и десятки тысяч себе подобных. Теперь человек сделался величайшей ценностью, и жизнь каждого дороже так называемых королевских сокровищ. Взгляните на человека, на его задумчивое и величавое чело, на стройное тело, на все его диковинно устроенное существо. Нет! Не может это лучшее из всех творений Бога быть отброшено словно разбитый сосуд; человек будет сохранен: его дети и дети детей его пронесут сквозь века это имя и этот образ.
  Прежде всего я должен позаботиться о тех, кого вручили мне судьба и природа. И если бы мне требовалось избрать среди людей образцы всего, что есть в человеке высокого и доброго, я избрал бы именно их - тех, с кем я соединен самыми священными узами. Кто-то из человеческой семьи должен уце334 Последний человек леть, и они будут среди уцелевших. Вот моя задача, и для ее выполнения мне не жаль собственной жизни. Именно Виндзорский замок, где родились Айдрис и мои малютки, сделается убежищем и пристанью разбитого корабля человечества. Окружающий лес станет для нас всем миром; сады доставят нам пишу.
  Здесь, в этих стенах, воздвигну я пошатнувшийся трон здоровья. Я был отверженным, бродягой, когда Адриан ласково накинул на меня серебряную сеть дружбы и просвещения и неразрывно связал с человеческим милосердием и человеческими совершенствами. Я не имел еще никаких заслуг, хотя и стремился к добру и знаниям, когда Айдрис, рожденная в королевской семье и сама бывшая воплощением всего, что есть в женщине божественного, истинной мечтой поэта, статуей богини, наделенной чувствами, святою, сошедшей с полотна художника, - Айдрис избрала меня и вручила мне бесценный дар - самое себя.
  Так размышлял я несколько часов, покуда голод и усталость не вернули меня к действительности; а был уже вечер и деревья отбрасывали длинные тени. Я увидел, что забрел к Брекнелу214, а это далеко к западу от Виндзора.
  Ощущения моего здорового тела убедили меня, что я не заразился. Я вспомнил, что Айдрис не знает о последних моих действиях. Она могла услышать, что я вернулся из Лондона и побывал у Болтерова шлюза, и мое длительное отсутствие наверняка ее тревожит. Я вернулся в Виндзор по Длинной аллее215 и, проходя по городку, застал его жителей в большом смятении.
  "Поздно строить амбициозные планы, - говорит сэр Томас Браун. - Мы не можем надеяться, что имена наши проживут столько, сколько прожили иные люди. Лики Януса не равны один другому"216. Эти слова вдохновили многих фанатиков, которые стали предрекать близкий конец света. Крах наших надежд породил суеверия; дикие и опасные представления разыгрывались на жизненной сцене; в глазах прорицателей все наше будущее сужалось до едва различимой точки. Слушая их пророчества, малодушные женщины умирали от страха; здоровые и сильные с виду мужчины впадали в безумие или идиотизм, не выдержав ужаса перед разверзшейся вечностью. Сейчас один из подобных пророков красноречиво рисовал свое отчаяние перед обитателями Виндзора. Утренние события и мое посещение мертвеца, уже ставшее известным, взволновали местных жителей и сделали их послушными инструментами в руках маньяка.
  У несчастного умерли от чумы молодая жена и первенец. Он был рабочим, и, так как он потерял работу, прежде дававшую ему средства к существованию, к бедствиям этого человека прибавился голод. Он вышел из жилища, где лежали его жена и ребенок, чей "бренный прах остался тлеть во прахе"*217, - * Пер. К. Чемена.
  Том П. Глава седьмая
  335
  обезумевший от горя, голода и бессонных ночей. В своем больном воображении он увидел себя посланцем небес, возвещающим конец света. Он входил в церкви и объявлял молящимся, что скоро место их будет в склепе под церковью.
  Он появлялся в театрах, подобный забытому духу времени, и приказывал зрителям идти домой, чтобы умереть. Его схватили и заключили в тюрьму; он убежал и отправился из Лондона по близлежащим городам. Дикими жестами и безумными словами он будил в каждом затаенный страх, громко возглашая то, чего люди не решались сказать. Стоя на галерее виндзорской ратуши, он оттуда, с высоты, обращался к дрожавшей толпе.
  - Слушайте меня, о жители земли! - кричал он. - Внемли и ты, безжалостное Небо! И ты, мятущееся сердце, откуда рвутся эти слова, поражающие его ужасом. К нам пришла смерть! Земля прекрасна и убрана цветами - но лишь затем, чтобы стать нашей могилой! Облака в небе оплакивают нас, звезды светят нам погребальными факелами. Старцы! Вы надеялись прожить еще несколько лет в привычном жилище, но срок истек! Вы должны умереть. Дети!
  Вы никогда не станете взрослыми, ваши маленькие могилки уже вырыты.
  Матери! Прижмите детей к груди, смерть ждет и вас и их!
  Содрогаясь всем телом, он простирал руки; его глаза, возведенные к небу и готовые выскочить из орбит, казалось, следили за парившими в воздухе невидимыми для нас призраками.
  - Вот они! - восклицал он. - Вот мертвые! Закутанные в саваны, они безмолвной процессией тянутся в назначенные им пределы. Их бескровные губы не движутся - не движутся и их призрачные тела, и все же они уносятся от нас.
  И мы за вами! - крикнул он, рванувшись вперед. - К чему нам медлить?
  Друзья! Спешите облачиться в придворные одежды смерти. Чума введет вас в ее высочайшее присутствие. Что же вы медлите? Самые лучшие, самые мудрые и любимые ушли раньше вас. Матери, целуйте детей в последний раз; мужья, ведите с собою жен, защитить их вы уже не в силах. Идем! Идем! Пока наши любимые еще не скрылись из виду, иначе они уйдут и мы не догоним их никогда.
  После этих безумных речей он становился спокойнее. Более связными, но страшными словами он описывал ужасы нашего времени; со всеми подробностями говорил о том, что делает чума с человеческим телом, и рассказывал, как рвутся самые дорогие привязанности, какое отчаяние охватывает человека у смертного одра последнего из близких. Из толпы слышались стоны и даже громкие вопли. В первых ее рядах стоял крестьянин, не спускавший с пророка глаз; рот его был раскрыт, все тело напряжено; лицо желтело, синело и зеленело всеми оттенками ужаса. Безумный пророк встретился с ним взглядом и уже не отрывал его. Мы знаем о взгляде гремучей змеи, которым она притягивает к себе дрожащую жертву, пока та не оказывается в ее пасти. Пророк выпрямился, словно становясь выше ростом, и взгляд его сделался повелительным. Он 336 Последний человек смотрел на крестьянина, и тот начал дрожать, зубы его стучали, колени подгибались. Наконец он в судорогах упал на землю.
  - У этого человека чума, - сказал спокойно пророк.
  Из уст несчастного вырвался крик; тотчас за тем он сделался недвижим и всем стало ясно, что крестьянин мертв.
  На площади раздались крики ужаса. Все бросились спасаться бегством - за несколько минут площадь опустела, труп остался на земле, а безумец, притихший и утомленный, сел подле него, подпирая иссохшей рукой свою худую щеку. Вскоре несколько человек, посланных городским управлением, пришли убрать труп. В каждом из них несчастному безумцу привиделся тюремщик. Он кинулся бежать, а я продолжил путь к замку.
  Жестокая и неумолимая смерть вступила и в эти любимые стены. Старая служанка, которая когда-то нянчила Айдрис и жила с нами скорее на положении уважаемой родственницы, чем прислужницы, за несколько дней до того побывала у замужней дочери, жившей в окрестностях Лондона. Вернувшись к нам, женщина заболела чумой. От надменной и суровой королевы Айдрис редко видела ласку. Добрая нянька заменяла ей мать, и даже недостаток образования, смирение и беззащитность делали ее особенно дорогой нам. Больше всех ее любили дети. Я не преувеличу, если скажу, что застал свою бедную жену обезумевшей от горя и страха. Она сокрушалась о больной, но не меньше думала о детях и об опасности заражения. Мое появление было для нее словно свет маяка для мореходов, проходящих у особо опасных берегов. Она вверила мне все свои тревоги, положилась на мое решение, и ей стало легче хотя бы потому, что я разделил ее опасения. Бедная наша няня вскоре скончалась.
  Тревога за нее сменилась глубоким сожалением, сперва мучительным, но тем легче поддававшимся моим утешениям. А затем сон, этот великий целитель, смежил заплаканные глаза Айдрис и принес ей забвение.
  Она уснула, в замке воцарилась тишина, отошли ко сну и все другие его обитатели. Бодрствовал только я; все долгие ночные часы мысль моя работала словно десять тысяч мельничных колес, быстрых и неостановимых. Спало все - спала вся Англия. Из своего окна, за которым расстилалась обширная равнина, освещенная звездами, я видел мир, погруженный в тишину и покой.
  Я бодрствовал и жил, а мой народ был во власти брата смерти. Что, если над ним воцарится второй, более могущественный из двух братьев? Полночная тишина, как это ни покажется странным, звенела у меня в ушах. Одиночество сделалось мне невыносимым. Я положил руку на бьющееся сердце Айдрис; я склонил голову, чтобы уловить звук ее дыхания и убедиться, что она еще жива.
  Был миг, когда мне захотелось разбудить ее - такой малодушный ужас овладел мною. Великий Боже! Неужели когда-нибудь будет так? Все умрут, и я один буду бродить по земле? Неужели я слышу сейчас смутные, невнятные голоса и верю их пророческому смыслу?
  Том II. Глава восьмая
  337
  ...Остерегать не может
  Пророчество о том, что неизбежно.
  Как солнца светлый образ в атмосфере
  Нам виден, прежде чем оно взошло,
  Предшествуют так и событьям важным
  Их призраки, и в настоящем дне
  День будущий для нас уже грядет*'218.
  Глава восьмая
  После долгого перерыва живущий во мне неугомонный дух вновь побуждает меня продолжать мою повесть. Но теперь я должен делать это иначе, чем до сих пор. Подробности, содержащиеся на предьвдущих страницах, кажутся пустячными, но каждая из них свинцовой тяжестью клонила вниз чашу весов, измерявших человеческие бедствия. Подробное описание чужих страданий, когда мои собственные еще только предчувствовались; медленное обнажение моих душевных ран; путевой дневник смерти; долгая, извилистая дорога, ведущая к океану слез, - все это сильнее бередит мне душу. Мое повествование заменяло мне опиум; пока оно изображало дорогих мне людей еще полными жизни, надежд и бодрости, я бывал утешен. Теперь мне предстоит описать конец всего, и в этом тоже будет некая горькая услада. Но описывать промежуточные ступени, одолевать стену, воздвигшуюся между тем, что было, и тем, что есть, пока я все еще оглядывался назад и не видел пустыни впереди, - этот труд выше моих сил. Время и опыт поместили меня на высоту, с которой я могу описывать его, указывая лишь на главные события и располагая свет и тени таким образом, чтобы картина была гармоничной в самой своей мрачности.
  Излишне было бы описывать бедствия, подобные которым можно найти в сообщениях о прежних эпидемиях, менее ужасных, чем нагла. Если читатель желает узнать о чумных бараках, где смерть приносит желанное избавление; о зловещей черной телеге, подбирающей мертвых; о бесчувственности дурных людей и о страданиях любящих сердец; об ужасных криках и столь же ужасной тишине; о всех страданиях, причиняемых болезнью, бегством близких, голодом, отчаянием и смертью, - пусть обратится к многочисленным книгам, удовлетворяющим такие желания. Пусть читает обо всем этом у Боккаччо219, Дефо и Брауна220. Опустошение всей земли, безмолвие и безлюдье, воцарившиеся там, где кипела жизнь, обступившее меня одиночество лишают реальности даже эти страшные подробности, смягчают их и окутывают мрачную картину прошлого поэтической дымкой. Я могу теперь опускать мелкие детали, чтобы * "Валленштейн" Шиллера в переводе Колриджа. Щит. в пер. К. Павловой.) 338 Последний человек единым взором охватить и отобразить общие черты и общую окраску минувшего.
  Из Лондона я прибыл одержимый мыслью, что, позаботившись, как велит мне долг, о благополучии своей семьи, я должен затем вернуться в столицу и занять свой пост рядом с Адрианом. События, сопровождавшие мой приезд в Виндзор, изменили это намерение. Чума была уже не только в Лондоне - она была всюду; как выразился Райленд, она ринулась на нас подобно тысяче голодных и свирепых волчьих стай, завывающих зимней ночью. Когда эпидемия проникла в сельские местности, последствия ее оказались еще более ужасными, а средства борьбы с нею недостаточными. В городах страдания переносились совместно; соседи неустанно заботились друг о друге; действенное милосердие Адриана вдохновляло людей: больным оказывалась помощь и их путь к смерти старались облегчить. Но в сельской местности, на фермах, отстоящих далеко одна от другой, в полях, в сараях разыгрывались трагедии - невидимые, неслышные, незамеченные и оттого еще более ужасные. Помощь врача не всегда была доступна, добывать пищу также стало труднее; не удерживаемые стыдом, ибо их никто не видел, люди решались на дела все более черные и легче предавались малодушному страху.
  Случались и героические поступки; рассказы о них волнуют сердце и вызывают слезы на глаза. Такова человеческая природа: прекрасное и уродливое зачастую тесно в ней переплетаются. Читая об исторических событиях, мы поражаемся великодушию и самопожертвованию, которые идут вслед за злодеяниями, и прекрасным цветам, укрывающим собою пятна крови. В мрачной свите, сопровождавшей чуму, случались и светлые дела.
  Жители Беркшира и Бекингемшира давно знали, что чума проникла в Лондон, в Ливерпуль и Бристоль, в Манчестер и Йорк, - словом, во все крупные города Англии. Тем не менее они были поражены ее появлением среди них самих. Они не только ужаснулись, но и возмутились. Они захотели что-то сделать, чтобы отразить нашествие врага, и в этой деятельности видели надежду на спасение. Обитатели малых городов покидали свои дома и ставили себе палатки в открытом поле, подальше друг от друга, не страшась голода и ненастья, ибо воображали, что именно так сумеют спастись от заразы. Жители уединенных ферм, напротив, устрашились одиночества и, уповая на помощь врачей, потянулись в города.
  Но близилась зима, а с нею и надежда. Чума, появившаяся в сельской Англии в августе, опустошала ее в течение всего сентября. В конце октября она быстро пошла на убыль, но на ее месте возник тиф, едва ли менее грозный. Осень стояла теплая и дождливая; слабые и увечные умирали - тем лучше было для них; но немало молодых, здоровых и процветающих также достались могиле.
  Год выдался неурожайный; плохая мука и отсутствие иноземных вин усиливали эпидемию. А незадолго до Рождества половину Англии постигли наводне-Том И. Глава восьмая 339 ния. Возобновились и прошлогодние бури на море, но их мы ощутили не столь сильно, ибо от нашего флота осталось немного. Наводнения и штормы причинили больше вреда странам континентальной Европы, чем нам; там они нанесли последний удар. В Италии из-за убыли сельского населения некому было бороться с паводками; словно дикие звери, которые рвутся из логова, когда нет поблизости охотников и собак, реки Тибр, Арно и По221 обрушили свои воды на плодородные равнины. Были смыты целые деревни. Наводнение постигло Рим, Флоренцию и Пизу. Мраморные дворцы, еще недавно глядевшиеся в тихие воды, сотрясались под натиском тех же вздувшихся рек. В Германии и России бедствия были еще страшнее.
  Наконец наступили морозы, и мы получили передышку. Мороз сковывает чуму; сковывает также и рассвирепевшие стихии; а весной земля сбросит снежные одежды и ничто более не будет ей грозить. Желанные признаки зимы появились лишь в феврале. Три дня шел снег, реки застыли подо льдом, и птицы покинули побелевшие от инея ветви деревьев. На четвертое утро все это исчезло. Юго-западный ветер принес дождь. Показалось солнце; насмехаясь над законами природы, оно и в это время года пылало с летней силой. Нас не порадовали ни фиалки, с первыми мартовскими ветрами распустившиеся вдоль всех тропинок, ни зацветшие фруктовые деревья, ни то, что на полях появились всходы, а на деревьях листва, разбуженная слишком ранним теплом. Мы страшились теплого воздуха - страшились безоблачного неба, земли, покрывшейся цветами, и зазеленевших лесов, ибо земля уже не казалась нам жилищем, а только могилой; в ароматах земли всем чудились запахи огромного кладбища.
  Pisando la terra dura
  de continuo el hombre esta
  y cada passo que da
  es sobre su sepultura*'222.
  Несмотря ни на что, зима дала нам передохнуть, и мы старались использовать это. Быть может, чума не вернется и летом, а если вернется, то не застанет нас врасплох. Человеку свойственно приспосабливаться даже к страданиям и горю. Чума уже сделалась частью нашего существования и нашего будущего.
  Против нее надо было принимать меры, как против паводков, наступления моря, подмытого берега или ненастья. Ценою долгих страданий и горького опыта будет найдена панацея. Пока же все, кто заражался, умирали; однако зара* Ты по земле ступаешь твердой, Но ты над собственной могилой Проходишь в мире каждый миг.
  Кальдерой де ла Барка
  [Пер. с исп. К. Бальмонта.)
  340
  Последний человек
  жались не все. Нашей задачей сделалось поставить прочную преграду между заразой и здоровым человеком; ввести порядок, который обеспечивал бы благополучие уцелевших и сохранил надежду и, насколько возможно, счастье для тех, кому пришлось быть зрителями трагедии. Адриан ввел в столице свод правил - они не могли остановить эпидемию, но преграждали путь порокам и безумствам, которые усугубляли бы наши бедствия. Я стремился подражать ему, но люди "идут все вместе, если уж идут"*'223, и я не мог управлять жителями разбросанных селений, которые забывали мои наставления, едва дослушав их, и меняли свои мнения с каждой переменой ветра, а ветер мог меняться от любого случайного обстоятельства.
  И я решил действовать иначе. Авторы, рисовавшие нам царство мира и счастья, обычно описывали земледельческий край, где каждое селение управлялось старейшинами и мудрецами. На этом я и основал свой план. В любой, даже самой малой, деревеньке обычно есть некто, кого уважают, у кого просят совета в трудных делах, чьим добрым мнением более всего дорожат. Это наблюдение я сделал и сам, на собственном опыте.
  В селении Литтл-Марло224 всем правила старая женщина. Она уже несколько лет жила в богадельне. В погожие воскресные дни к ней сходились толпами, чтобы просить у нее совета и выслушивать ее наставления. Она была женою солдата и повидала свет; последствия лихорадки, схваченной в нездоровом климате, сделали ее калекой, прежде чем наступила старость, и она редко вставала с постели.
  Чума появилась и в ее деревне; горе и ужас лишили жителей последних остатков разума; и тут старая Марта сказала: "Я побывала когда-то в городе, куда пришла чума". - "И она тебя миновала?" - "Нет, но я выздоровела".
  После этого Марта еще прочнее, чем прежде, сидела на троне, воздвигнутом для нее общим уважением и любовью. Она входила в дом заболевших и своими руками облегчала их страдания; не выказывая страха, она внушала и другим частицу своего мужества. Приходя на рынок, она требовала там съестных припасов для тех, кто был слишком беден, чтобы их покупать. Она показывала, что благополучие каждого непременно включает благополучие всех. Она не позволяла оставлять в запустении сады и даже цветы на окнах, которые увядали без ухода. Надежда, говорила она, действует лучше лекарств, прописанных врачами; все, что может поддерживать в людях бодрость духа, ценнее микстур и порошков.
  Именно все увиденное в Литтл-Марло и беседы с Мартой подсказали мне план действий. До этого я посещал богатые дома и поместья; их обитатели нередко проявляли щедрость и готовность оказывать своим арендаторам всю посильную помощь. Однако этого было мало. Недоставало сочувствия, рож* Вордсворт.
  Том II. Глава восьмая
  341
  денного общими надеждами и опасениями, общим опытом жизни. Бедняки видели, что у богатых есть недоступные для них способы уберечься, отгородиться от множества забот. На богатых бедняк не мог положиться и гораздо охотнее искал совета и помощи у себе подобных. Поэтому я решил для пользы дела ездить из деревни в деревню, находить в каждой местного архона225, упорядочивать их усилия, кое в чем просвещать и этим упрочивать их авторитет и влияние на жителей родных сел.
  При поиске таких людей случались неведомые прежде перемены. Порой кого-то из них свергали или сами они отрекались от власти. Случалось, что вместо старого и осторожного в суждениях человека выступал молодой и горячий, жаждавший проявить себя и презиравший опасности. Однако голос, к которому все прислушивались, вдруг умолкал, помогавшая всем рука холодела, сочувственно глядевшие на всех глаза закрывались навеки. Тогда поселяне еще больше начинали страшиться смерти, избравшей своей жертвой лучшего из них, обратившей в прах сердце, которое билось для них, и разум, занятый их благополучием.
  Всякий, кто трудится для людей, часто видит, как из посеянного им зерна вырастает неблагодарность, удобряемая пороком и глупостью. Смерть, которая в дни наглей молодости кралась по земле "как тать в ночи"226, теперь вышла из своего подземелья и, развевая черное знамя, шествовала как могучий победитель. Многим она представлялась вице-королем, над которым высилось Провидение, направлявшее ее смертоносные стрелы; и перед ним они склоняли смирившиеся или, во всяком случае, послушные головы. Другие видели в происходившем лишь простую случайность; свой страх они старались заглушить беззаботностью и предавались распущенности, чтобы избежать мучительных опасений. Итак, пока мудрые, благоразумные и добрые трудились над облегчением доли ближних, на молодых, легкомысленных и порочных зимняя передышка произвела иное действие. В течение зимы многие устремились в Лондон за развлечениями. Сдерживающая сила общественного мнения ослабела. Многие прежде бедные внезапно разбогатели; многие похоронили и отца и мать, всех, кто был их наставником и нравственным руководителем. Ставить преграды их безумствам было бесполезно, ибо это толкнуло бы их на безумства еще худшие. Поэтому театры были открыты и переполнены зрителями, немало посетителей присутствовало и на ночных балах и пиршествах. На этих последних часто нарушались все приличия, и все зло, порожденное цивилизацией, расцветало особенно пышно. Студент бросал свои книги, художник покидал мастерскую; все обычные жизненные труды прекратились, но развлечения оставались, и их можно было длить, уже стоя на краю могилы. Исчезли все искусственно нанесенные краски. Смерть вставала над всем как ночь, и в ее густой тени часто бывали отброшены, словно ненужные покровы, и стыдливость, и гордость.
  342
  Последний человек
  Это не было повсеместным. Среди лучших людей страх перед вечной разлукой и ужас при виде беспримерных бедствий особенно укрепляли родственные и дружеские связи. Философы предлагали свои принципы в качестве преград потоку распущенности или отчаяния, в качестве оплота и защиты человеческой жизни от вторгшегося врага. Верующие люди в надежде на загробную награду крепко держались своей веры как спасительного плота в бурном море бедствий, на котором они чаяли безопасно приплыть к Неведомому Материку. Любящее сердце, которому мало кого оставалось любить, особенно щедро изливало переполнявшие его чувства на уцелевших. Однако даже для таких людей настоящая минута была единственной, которой решались они вверить свои надежды.
  С незапамятных времен опыт научил нас считать время наших радостей на годы; строить планы на длительное время, на годы зрелости и годы старости. Жизненный путь виделся нам как долгая дорога, а Долина Смертной Тени, где этот путь оканчивается, была скрыта от глаз человека множеством встречавшихся на пути вещей. Но произошло землетрясение, и все вокруг изменилось. Под ногами у нас разверзлась бездна - глубокая пропасть, готовая нас поглотить, и к ней приближал нас каждый быстро летевший час. Правда, сейчас стояла зима и должны были пройти месяцы, прежде чем нас туда столкнут. Мы стали мотыльками-однодневками, для которых время между восходом солнца и его заходом равнялось целому году обычной жизни. Нам не увидеть наших детей взрослыми, не увидеть, как их нежные черты огрубеют, а блаженно-беспечные сердца наполнятся заботами и страстями. Но сегодня они наши, они живы, живы и мы - чего же еще желать? В этом старалась убедить себя моя бедная Айдрис, и в какой-то мере ей это удавалось. Дело было все же не летом, когда каждый час мог нести смертный приговор. Пока не пришло лето, мы чувствовали себя уверенно; и эта уверенность, пусть недолговечная, на время успокаивала ее материнскую тревогу. Не знаю, как передать чувство напряженного, стократ усиленного восторга, которое наполняло райским блаженством каждый час. Наши радости были дороже нам, ибо мы видели их конец; они были острее, ибо мы полностью сознавали их ценность; они были чище, ибо сущностью их была любовь. Как метеор сверкает ярче, чем звезда, так блаженство этой зимы было экстрактом из радостей долгой-долгой жизни.
  Как прекрасна весна! Когда с высоты Виндзорской террасы мы обозревали расстилавшиеся перед нами шестнадцать плодородных округов227, их веселые фермы и богатые города, казалось, что все было прежним - благополучным и радующим сердце. Земля была вспахана; тонкие всходы пшеницы пробивались из темной почвы; на фруктовых деревьях белели бутоны; землепашец уже находился в поле; доярка спешила домой с полными ведрами; ласточки задевали острыми крыльями сверкавшие под солнцем пруды; на молодой траве лежали новорожденные ягнята.
  Том П. Глава восьмая
  343
  Подняться ввысь стремится стебель нежный,
  И светлой зеленью одето все вокруг*'228.
  Казалось, что возрождается и сам человек, чувствуя, как зимний холод уступает теплу новой жизни. Разум напоминал нам, что с весною вернутся наши заботы и печали. Но как поверить зловещему голосу, исходящему, вместе с чумными испарениями, из мрачной пещеры страха, когда природа, смеясь и выбрасывая из своего зеленого лона цветы, плоды и журчащие ручьи, зовет нас участвовать в веселом спектакле возрождения жизни?
  Где же чума? "Она здесь! Она повсюду!" - раздался голос, полный ужаса, когда в один из дней солнечного мая Губитель вновь понесся над землей, вынуждая дух покидать оболочку, с которой сроднился, и начинать неведомую жизнь. Одним взмахом могущественного оружия были сметены все предосторожности и преграды. Смерть уселась за столом богачей, улеглась на соломенном ложе бедняка, догнала бежавшего от нее труса и усмирила смельчака, вздумавшего ей сопротивляться. Во всех сердцах воцарилось уныние, все глаза затуманились печалью.
  Зрелища страданий стали для меня привычными, и, если б я рассказал обо всех, какие видел, о горестных стонах старцев и о детских улыбках, еще более страшных среди общего ужаса, мой читатель, содрогаясь, удивился бы, отчего я во внезапном приступе безумия не кинулся в какую-нибудь пропасть, чтобы не видеть печальный конец света. Но силы любви, поэзия и творческое воображение живут даже рядом с зачумленными и со всеми ужасами смерти. Чувство долга, преданность высокой цели возвышали меня над ними, и сердце мое наполнялось странной радостью. Среди зрелищ горя я словно ступал по воздуху; дух добра распространял вокруг меня свое благоухание, которое смягчало сострадание и очищало воздух от горестных вздохов. Если моя усталая душа слабела, я думал о своем любимом домашнем очаге, о ларце, заключавшем в себе мои сокровища, о поцелуе любви, о детских ласках, и глаза мои увлажнялись чистейшей росой, а сердце смягчалось и освежалось нежностью.
  Материнская любовь не сделала Айдрис эгоистичной; в самом начале эпидемии она стала ухаживать за больными и беспомощными. Я запретил ей это, и она подчинилась. Я сказал ей, что мысль об угрозе, с которой она соприкасается, для меня непереносима; что сознание ее безопасности даст мне силы всё выдерживать. Я указал ей на риск, которому подвергаются дети во время ее отлучек, и она наконец согласилась не выходить за ограду парка. В самом замке у нас жило немало несчастных, покинутых родственниками и оставшихся без помощи; уже и этого было довольно, чтобы занять ее время и внимание. А непрестанная тревога за меня и детей, как ни старалась Айдрис побороть или * Ките.
  344
  Последний человек
  скрыть ее, наполняла все ее мысли и подтачивала силы. Первой заботой Айдрис были здоровье и безопасность детей, а второй - утаить от меня свой страх и слезы. Каждый вечер, когда я возвращался в замок, меня ждали там отдых и любовь. Часто случалось мне до полуночи бодрствовать у ложа умирающего, а потом ехать много миль во тьме дождливой ночи, и одно лишь поддерживало меня - мысль о благополучии и безопасности тех, кого я любил. Когда я бывал потрясен до лихорадочного жара каким-либо особо страшным зрелищем, я клал голову на колени Айдрис, и мой неистово бившийся пульс становился все более ровным; ее улыбка исцеляла меня от безнадежности, ее объятия баюкали и успокаивали мое исстрадавшееся сердце.
  Лето было в разгаре; чума, увенчанная короной из солнечных лучей, рассыпала свои меткие стрелы по всей земле. Народы склоняли перед ними головы и умирали. Хлеба, в тот год уродившиеся на редкость обильно, осенью гнили на корню; несчастный, вышедший собрать урожай для своих детей, лежал в борозде мертвым. Лесные деревья величаво повевали ветвями, в то время как умирающие, лежа в их тени, нарушали лесную мелодию болезненными криками. В листве мелькало яркое оперение птиц; олени безбоязненно отдыхали в папоротниках; быки и лошади, покинув свои стойла, которые никто не охранял, паслись на пшеничных полях. Смерть поражала одних лишь людей.
  Росла смертность, росли и наши страхи. Моя любимая и я смотрели то друг на друга, то на наших малюток.
  - Мы спасем их, Айдрис, - говорил я. - Я их спасу. Пройдут годы, и мы расскажем им о наших страхах, исчезнувших вместе с породившей их причиной.
  Пусть лишь они одни останутся на земле, но они будут жить; их щеки не побледнеют, их звонкие голоса не умолкнут.
  Наш старший уже понимал многое из происходившего и порой с серьезным видом спрашивал меня о причине столь страшных опустошений. Но ему было всего лишь десять лет, и свойственная детству веселость скоро прогоняла заботу с его чела. Ивлин, смеющийся херувим, резвое дитя, еще не знавшее ни печали, ни мук, встряхивал светлыми кудрями, оглашал наши покои веселым смехом и на тысячу ладов привлекал наше внимание к своим играм. Клара, наша милая, кроткая Клара, была нам опорой, утешением и радостью. Она взялась ухаживать за больными, утешать скорбящих, помогать престарелым и развлекать детей, участвуя в их играх. Она скользила по залам замка словно добрый дух, ниспосланный Небом, чтобы освещать наши темные дни неземным сиянием. Всюду, где она ступала, слышались благодарность и хвала. Когда она стояла перед нами во всей своей милой простоте, играла с нашими детьми или старательно оказывала маленькие услуги Айдрис, мы дивились, сколько героизма, мудрости и деятельной доброты таилось в ее нежных чертах и мелодичном голосе.
  Том П. Глава восьмая
  345
  Лето все длилось; мы верили, что зима хотя бы приостановит эпидемию. Что она вовсе сойдет на нет - эту надежду, это заветное желание мы не смели высказать. Когда кто-нибудь необдуманно заговаривал об этом, слушатели, громко зарыдав, показывали, как тяжки их опасения и как мало осталось надежд. Что касается меня, то мои труды ради общественного блага позволяли мне лучше, чем большинству, видеть подлинные размеры бедствий, чинимых нашим невидимым врагом. За один лишь месяц вымерло целое селение. Там, где в мае появлялся первый заболевший, в июне на дорогах лежали непогребенные тела; дома стояли пустыми, из труб не шел дым; часы хозяйки, остановившись, отмечали время, когда в доме победила смерть. Из таких домов я иной раз спасал осиротевшее дитя, уводил скорбевшую молодую мать от безжизненного тела ее первенца или утешал дюжего землепашца, как ребенок плакавшего о погибшей семье.
  Прошел июль. Должен же был пройти и август, а к середине сентября можно было на что-то надеяться. Мы нетерпеливо считали дни. Городские жители, желая перепрыгнуть остававшийся опасный промежуток времени, пустились в разгул. Кутежами и всем, что звалось у них удовольствием, они стремились прогнать черные мысли и усыпить отчаяние. Никто, кроме Адриана, не сумел бы укротить пестрое городское население, которое, словно табун невзнузданных коней, рвущихся к пастбищу, отбросило под влиянием главного страха все прочие опасения. Даже Адриану пришлось отчасти уступить, чтобы и дальше если не управлять толпой, то хотя бы держать ее распущенность в неких границах. Театры были открыты; открыты и посещаемы были и другие места общественных увеселений. Адриан полагал, что нужны развлечения, которые успокаивали бы чрезмерное возбуждение зрителей, а по окончании не вызывали новых приступов отчаяния. Более всего зрителям нравились мрачные трагедии. Комедии составляли слишком резкий контраст отчаянию, царившему в их душах; когда шла комедия, актеру нередко случалось наткнуться в своей роли на слово или мысль, чересчур противоречившие его собственному тяжкому унынию, и тогда, среди смеха, вызванного его комическими выходками, он разражался рыданиями; зрители из сочувствия также начинали плакать, и веселое зрелище превращалось в трагическое.
  Я по натуре не был склонен искать утешения в подобных развлечениях - ни в театре, где шутовские выходки и грубый смех вызывали нездоровую веселость, а притворные слезы и вопли передразнивали подлинное горе, ни на многолюдных празднествах, где веселье имеет источником худшие чувства человека, а когда обращается к лучшим, то покрывает их фальшивым глянцем, ни на пирушках, которые на деле были поминками.
  Впрочем, однажды я увидел в театре весьма интересную сцену, когда природа одержала верх над искусством; так мощный водопад сносит жалкие искусственные каскады, питавшиеся малой частью его вод.
  346
  Последний человек
  Я приехал в Лондон, чтобы увидеться с Адрианом. Во дворце его не было; слуги не знали, где он, но не ждали его раньше ночи. Был только седьмой час погожего летнего вечера, и я провел эти свободные часы, прогуливаясь по безлюдным улицам Лондона; порой я сворачивал, пропуская похоронную процессию; порой из любопытства останавливался у того или иного места; это была печальная прогулка, ибо я всюду находил заброшенность, а немногие встречавшиеся мне прохожие были так бледны и унылы, так полны заботой и страхом, что, утомясь зрелищами безысходного горя, я повернул к дому.
  Дойдя до Холборна229, я оказался возле трактира, где песни и выкрики буйной компании наводили еще большую грусть, чем молчаливые и бледные люди, шедшие за гробом. Подобное мертвенно-бледное создание было и здесь и бродило возле дома. Убогая одежда указывала на крайнюю бедность; подходя то к окну, то к двери трактира, женщина, как видно, хотела туда войти, но не решалась. Внезапно вырвавшийся оттуда шум пьяного веселья, казалось, поразил ее в самое сердце. "Как он может?!" - пробормотала она и, собравшись с духом, вошла. Хозяйка встретила ее тут же за порогом, и бедная женщина спросила:
  - Ведь мой муж здесь, не правда ли? Могу я видеть Джорджа?
  - Видеть? - вскричала хозяйка. - Что ж, ступай к нему. Его еще вчера схватила чума, и мы отправили его в больницу.
  Несчастная, задававшая вопрос, прислонилась к стене и слабо вскрикнула.
  - О, неужели вы так безжалостны, что отправили его туда?
  Хозяйке было недосуг, и она быстро отошла, но одна из трактирных служанок, более отзывчивая, подробно рассказала, что муж женщины после ночного кутежа заболел и собутыльники поспешно доставили его в госпиталь Св.
  Варфоломея230.
  Я наблюдал всю эту сцену. В бедной женщине была кротость, вызвавшая мое сочувствие. Она, шатаясь, вышла и направилась к Холборн-Хилл, но силы оставили ее, она прислонилась к стене, голова ее поникла, а лицо побледнело еще более. Я приблизился и предложил свою помощь. Она едва взглянула на меня.
  - Помочь мне вы не можете, - ответила она. - Но я должна добраться до больницы, если не умру по дороге.
  На улицах, более по привычке, чем потому что в них была надобность, еще стояли кое-где наемные экипажи. Я посадил ее в один из таких экипажей и поехал с нею сам, чтобы помочь ей пройти в больницу. Путь туда был недолог, и она говорила мало. Это были бессвязные упреки в адрес мужа, покинувшего ее, и его бессердечных товарищей. И все же она надеялась застать его живым.
  Ее простота и скромность возбудили во мне участие, особенно когда она заверила меня, что муж ее очень хороший человек, то есть был таким, пока, лишившись работы из-за тяжелых времен, не попал в дурную компанию.
  Том П. Глава восьмая
  347
  - Он боялся приходить домой, - сказала она, - и видеть, как умирают наши детишки. У мужчины гораздо меньше терпения, чем у матери его детей.
  Нас подвезли к госпиталю Св. Варфоломея, и мы вошли в печальный дом человеческих страданий. Бедная женщина жалась ко мне, видя, с какой жестокой поспешностью умерших выносили из палат в комнату, где через полуотворенную дверь можно было видеть гору трупов, представлявшую для непривычного человека поистине ужасное зрелище. Нас направили в палату, куда поместили ее мужа и где он, как сказала сиделка, должен был находиться, если оставался в живых. Моя спутница оглядывала одну койку за другой, пока в конце палаты не увидела на жалком ложе изможденное существо, метавшееся под пыткой болезни. Она кинулась к нему и обняла, благословляя Бога, сохранившего ему жизнь.
  Охваченная радостью, она не замечала окружавших ее ужасов; но мне они были невыносимы. Палату наполняли зловонные испарения, от которых мне становилось дурно. Мертвых выносили, а больных вносили с одинаковым равнодушием; кто-то страшно кричал от боли, кто-то еще страшнее смеялся в бреду; одних окружали плачущие родные, другие обращали душераздирающие укоры покинувшим их близким; сиделки переходили от койки к койке как воплощение отчаяния, запустения и смерти. Я дал моей несчастной спутнице золотых монет, поручил ее заботам сиделок и поспешил прочь, а беспощадное воображение рисовало мне моих любимых на таких же койках. В деревне подобной массы ужасов не было; одинокие люди умирали там в поле; в одном из опустевших селений я застал последнего оставшегося в живых, терпевшего и болезнь и голод. Однако подлинное торжество чумы и банкетные залы смерти были только в Лондоне.
  Я пошел дальше, печальный и подавленный, и оказался у входа в театр Друри-Лейн231.
  Там шел "Макбет". Лучший актер нашего времени должен был своим искусством заставить зрителей забыть обо всем. Я также жаждал забвения и вошел в театр. Он был почти полон. Шекспир, чья слава пережила уже четыре столетия, не утратил ее даже в это страшное время и все еще был "Ut magus"*' ^2, волшебником, правившим нашими сердцами и нашим воображением.
  Я пришел во время антракта между третьим и четвертым действиями. Я оглядел зрительный зал; зрительницы принадлежали почти все к низшему сословию, но мужчины были тут самые разные; все они пришли, чтобы забыть на время зрелища страдания, ожидавшие их дома. Занавес поднялся; сцена представляла пещеру ведьм233. Причудливое и сверхъестественное содержание "Макбета" обещало, что там едва ли будет что-то, намекающее на нашу нынешнюю жизнь. Декоратор приложил много стараний, чтобы придать несуществующему подобие реальности. Тьма, царившая на сцене, освещенной только огнем ко* подобием чародея (лат.).
  348
  Последний человек
  сгра, и дымка, плывшая вокруг него, делали облик ведьм призрачным и неясным. Вместо трех дряхлых старух, которые, сгорбясь над котлом, бросают туда мерзкие снадобья, нужные им для колдовства, виднелись пугающие призраки. Появление Гекаты и сопровождавшая его причудливая музыка перенесли нас в иной мир. Пещера, в которую превратилась сцена, нависшие вокруг нее скалы, огонь, какие-то тени, временами проносившиеся по сцене, - все это давало простор воображению, не стесняя его доводами ума или сердца.
  Появление Макбета не разрушило иллюзию, ибо он был движим теми же чувствами, что и мы; и, пока ему колдовали, мы разделяли его изумление, сочувствовали его смелости и всецело отдавались во власть театрального волшебства. Я ощущал его благотворное действие, предаваясь приятному полету фантазии, которого уже давно не испытывал. Сцена заклинания сообщила часть своей силы тому, что последовало далее. Мы забыли, что Малкольм234 и Макдуф - обыкновенные люди, испытьшающие те же простые чувства, что жили и в наших сердцах. Но постепенно мы стали осознавать подлинное значение этой сцены.
  Содрогание, подобное удару электрического тока, пробежало по залу, когда Росс235, в ответ на слова "В Шотландии без перемен?"236, воскликнул:
  Увы!
  Она сама себя узнать страшится,
  Не матерью для нас - могилой став.
  Там тот, в ком разум жив, не улыбнется;
  Там горьких воплей, в воздухе звенящих,
  Не замечают; там обычным делом
  Стал взрыв отчаяния; там не спросят,
  Услышав похоронный звон: "По ком?"
  Там люди, не болея, увядают
  Быстрее, чем цветы на шляпах*- ^7.
  Каждое слово звучало нам как звон погребального колокола. Мы боялись взглянуть друг на друга и не отводили взгляда от сцены, словно только туда можно было смотреть без боязни. Актер, игравший Росса, внезапно понял, что вступил на опасную почву. Это был посредственный актер, но правда, заключенная в словах персонажа, сделала его игру отличной. Собираясь сообщить Макдуфу о гибели его семьи, он боялся начать, он дрожал в ожидании взрыва отчаяния не от своего партнера, а от зрителей. Каждое слово он выговаривал с трудом, на лице его читалось подлинное страдание; он то в ужасе возводил глаза вверх, то неподвижно глядел в землю. Сообщаемый им страх усилил наш собственный; мы задыхались вместе с ним, мы вытянули шеи, и выражение наших лиц менялось вслед за изменениями лица актера. Наконец Макдуф, занятый своей ролью и не замечавший волнения в зале, воскликнул с хорошо сыгранным отчаянием:
  * Пер. Ю.Б. Корнеева.
  Том П. Глава восьмая
  349
  Всех малышей моих? Не так ли? Всех!
  О адский коршун! Всех моих цыпляток
  С наседкой вместе - всех одним налетом!**'238 Острая боль пронзила каждое сердце - у каждого вырвался крик отчаяния; я разделил общие чувства, я дрожал вместе с Россом, я отозвался воплем на вопль Макдуфа и выбежал вон, словно из камеры пыток, чтобы успокоиться на свежем воздухе, на тихой улице.
  Но воздух не был свежим, и улица не была тихой. О, как жаждал я нежной, успокаивающей материнской ласки Природы! Вместо этого мое наболевшее сердце терзалось еще более от шума грубого веселья, доносившегося из трактира, от вида пьяницы, который, шатаясь, брел домой, забью в пьяном угаре о том, что его там ожидало, и от еще более страшных приветствий тех жалких созданий, для которых даже самое слово "дом" звучит насмешкой. Я побежал изо всех сил и очутился, сам не знаю как, возле Вестминстерского аббатства. Здесь мое внимание было привлечено мощным звучанием органа. Я с благоговением приблизился к освещенному алтарю и слушал торжественное песнопение, которое возвещало всем несчастным надежду и покой. Звуки, вобравшие в себя пламенные молитвы людей, отдавались эхом под темными сводами; то был небесный бальзам для израненных душ. Несмотря на бедствия, которые я считал незаслуженными и непонятными, несмотря на остывшие во всем Лондоне очаги, на усеянные трупами поля моей родины и на все мучительные чувства, испытанные мною в тот вечер, я подумал, что в ответ на наши мольбы Создатель взглянул на нас с состраданием и обещает помощь; торжественная музыка казалась именно тем голосом, каким надлежит общаться с Всевышним; ее звуки и вид многих людей, вместе со мной возносивших смиренные молитвы, успокаивали меня. Вверяя себя всецело покровительству владыки мира, я испытал чувство, близкое к счастью.
  Увы! Едва умолкли торжественные звуки, исчезло и возвышенное настроение. Один из певчих упал мертвым, его подняли и понесли; поспешно открыв вход в подземелье и наспех бормоча над умершим молитвы, его опустили в темный склеп, жилище тысяч ушедших туда раньше, а теперь широко раскрытое, чтобы принять и тех, кто совершал над ними погребальный обряд. После этой сцены я напрасно стал бы слушать под высоким сводом или в темных приделах мелодичные хвалы Богу. Лишь под открытым небом испытал я облегчение.
  Среди дивных творений природы ее Бог вновь показался мне благостным, и я опять мог поверить, что Тот, Кто воздвиг горы, насадил леса и дал воду рекам, построит для погибшего человечества новый мир, где мы пробудимся для любви, счастья и веры.
  * Пер. Ю.Б. Корнеева.
  350
  Последний человек
  Хорошо, что обстоятельства редко требовали от меня поездок в Лондон. Обязанности мои ограничивались сельской местностью, прилегавшей к нашему замку. Место развлечений для всех, кого пощадили болезнь и горе, здесь занимал труд на земле. Я прежде всего старался, чтобы они, как и ранее, заботились об урожае и во всем поступали так, словно чумы не существовало вовсе. Косари еще выходили порою на луг; но, нехотя поворошив скошенное сено, они не свозили его; пастух стриг овец, но затем оставлял шерсть лежать, полагая, что не стоит трудиться над одеждой на будущую зиму. Иногда, однако, эти работы поднимали дух людей, а солнце, свежий ветерок, сладкий запах сена, шелест листвы и журчанье ручьев успокаивали тревогу и даже самым боязливым приносили чувство, близкое к счастью. Как ни странно, это время имело и свои радости. Для молодых пар, долго любивших друг друга без надежды соединиться, все препятствия вдруг исчезали, а со смертью родственников им доставалось и богатство. Ощущение опасности также сближало любящих.
  Опасность побуждала людей не упускать ни одной возможности. Люди жадно и страстно стремились испытать все радости, прежде чем смириться перед смертью, И продирались, в ярости борьбы, Через железные врата судьбы*'239.
  Они бросали вызов победительнице-чуме. Даже на смертном одре болезнь не могла отнять у них то, что было пережито, и стереть воспоминания об испытанном счастье.
  Один такой пример был на наших глазах. Знатная девушка в ранней юности отдала свое сердце юноше более низкого звания. Он был школьным товарищем ее брата и обычно проводил часть летних каникул в поместье ее отца, герцога. В детстве они вместе играли, поверяли другу другу свои маленькие секреты, утешали друг друга, когда случались огорчения. Любовь подкралась к ним незаметно и сперва не пугала их, пока они не почувствовали, что не могут жить друг без друга, а между тем должны расстаться. Юность и чистота взаимной любви уменьшили их сопротивление беспощадной необходимости. Отец прекрасной Джульетты разлучил влюбленных, однако при условии, что юноша может вернуться, когда завоюет себе место, достойное любимой; она, в свою очередь, поклялась никому не отдавать свое сердце, пока он не вернется.
  Пришла чума, грозя разрушить и планы честолюбцев, и надежды влюбленных. Герцог Л*** долго смеялся над опасностью, отгородившись в своем поместье от всего окружающего мира; сперва это ему удавалось, и лишь на второе лето губительный недуг вмиг опрокинул все предосторожности и отнял жизнь. На глазах у бедной Джульетты один за другим умерли отец, мать, братья и сесг* Эндрю Марвелл. (Пер. Г.М. Кружкова.) Том П. Глава восьмая 351 ры. Большинство слуг разбежались при первом появлении заразы; те, что остались, заболели. Соседи и окрестные поселяне боялись даже приблизиться к пораженному чумой дому. В живых по странной случайности осталась одна лишь Джульетта; она и ухаживала за своими родными до последнего их вздоха, облегчая им смертные муки. Наступил час, когда она в последний раз подала питье последнему из них. Юная наследница рода оказалась одна среди мертвецов.
  Ни одной живой души не было возле нее, чтобы утешить или увести прочь от ужасного зрелища. В ту сентябрьскую, уже холодную ночь гром и град грохотали вокруг дома, и эти страшные звуки были погребальной песнью ее семье.
  Она сидела в безмолвном отчаянии на полу, как вдруг сквозь порывы ветра и шум дождя услышала свое имя. Чьим же был этот знакомый голос? Он не мог быть голосом кого-то из родных - все они лежали рядом, глядя остекленевшими глазами. Снова прозвучало ее имя, и она вздрогнула, спрашивая себя, не сходит ли с ума, а быть может, умирает, раз ей слышатся голоса мертвых.
  Новая догадка мелькнула в ее голове; Джульетта подбежала к окну, и в блеске молнии ей предстало желанное видение - под окном стоял ее возлюбленный.
  Радость придала ей силы, чтобы спуститься по лестнице и открыть дверь; и тут она лишилась чувств в его объятиях.
  Тысячу раз упрекала она себя, как за преступление, за счастье, которое обрела с ним. Единственное стремление человека к жизни и радости было сильно в ее юном сердце; она предалась ему со всем пылом. Они поженились; в их сиявших лицах я в последний раз увидел счастье и восторг любви, которые были когда-то животворящей силой мира.
  Я завидовал им, но сам уже не мог испытывать подобные чувства теперь, когда годы принесли мне столько забот. В этих заботах нуждалась прежде всего моя Айдрис, моя любимая, поглощенная материнской тревогой, не утихавшей в ее сердце ни на миг. Я старался отвлекать ее внимание от слишком пристального наблюдения за происходившим вокруг, от неумолимого приближения болезни, страданий и смерти, от лиц наших слуг, на которых читался страх при каждом известии о чьей-то кончине неподалеку от нас, ибо все время случалось что-то, своим ужасом превосходившее все, что было перед тем. Под наш кров, где никому не отказывали в помощи, люди приползали, чтобы умереть. Число обитателей замка ежедневно уменьшалось; оставшиеся в страхе жались друг к другу; подобно голодающим на плоту среди безбрежного моря, каждый глядел в лицо другому, угадывая, кому теперь выпадет смерть. Все это я старался скрыть, чтобы оно меньше удручало Айдрис; как я уже говорил, мужество превозмогало во мне даже отчаяние; меня можно было победить, но не покорить.
  Случился день - это было девятое сентября, - когда все несчастья разом словно посыпались на нас240. Еще с утра я узнал о приезде в замок престарелой бабушки одной из наших служанок. Старухе было уже сто лет; кожа ее смор352 Последний человек шилась, тело сгорбилось и одряхлело; но она все жила, пережила многих молодых и здоровых, и ей стало казаться, что она будет жить вечно. Пришла чума; все жители ее деревни умерли. Цепляясь с трусливостью старых людей за остаток своей жизни, она заперла дверь и закрыла ставнями окна, отказываясь с кем-либо общаться. По ночам она выходила добыть себе пишу и возвращалась довольная, что никого не встретила и не подверглась опасности заразиться. По мере того как умирали соседи, находить пропитание ей становилось все труднее. Сперва сын, живший неподалеку, помогал матери, принося еду к ее дверям; но однажды умер и он. Однако голод страшил женщину меньше, чем чума, и главной ее заботой по-прежнему было избегать общения с людьми. Она слабела день ото дня, и день ото дня ей приходилось ходить все дальше. Накануне вечером она добралась до Датчета241 и нашла там хлебную лавку, где никого не было. Нагрузившись добычей, она пустилась в обратный путь, но заблудилась. Ночь была тихой и облачной; ноша казалась старухе все тяжелее; она бросила один за другим хлебы и пыталась ковылять дальше, но вскоре не смогла двинуться с места.
  Она легла в высокую пшеницу и уснула. Среди ночи ее разбудил шорох гдето поблизости. Она хотела вскочить, но окостеневшие суставы не повиновались.
  Возле нее раздался сгон и повторился шорох. Сдавленный голос произнес:
  "Воды! Воды!" - повторив это несколько раз с тяжкими вздохами. Старуха задрожала: ей удалось подняться, но зубы ее стучали, а колени подгибались. Совсем рядом с собой она различила в темноте лежащую полунагую фигуру; стон и мольба о воде повторились снова. Ее движения в конце концов привлекли внимание неизвестного соседа; он схватил старуху за руку с конвульсивной силой, и пальцы его показались ей железными тисками. "Вот ты и пришла наконец!" - проговорил он, но то было последним усилием умирающего. Пальцы разжались, он вытянулся на земле, еще один сгон - и он умер. Начало светать; женщина увидела рядом с собой тело, отмеченное роковой болезнью; на запястье же у нее остался синяк от пожатия, прерванного смертью. Она чувствовала, что заражена; старые ноги не смогли унести ее достаточно быстро.
  Теперь, заболев сама, она уже не боялась общения с другими и, собрав все силы, отправилась к своей внучке в Виндзорский замок, чтобы там умереть. Вид ее был ужасен; она все еще цеплялась за жизнь, издавая стоны и крики; но было ясно, что она проживет от силы несколько часов. Так оно и оказалось.
  Пока я распоряжался, чтобы ей оказали необходимую помощь, вошла Клара; она была бледна и дрожала. Всгревожась, я спросил о причине ее волнения; она кинулась ко мне, плача и восклицая:
  - Милый дядюшка, вы не должны меня ненавидеть! Мне надо сказать вам, что бедный маленький Ивлин... - Голос ее прерывался рыданиями.
  От мысли о столь страшном бедствии, как смерть обожаемого ребенка, кровь застыла у меня в жилах. Но мысль о его матери вернула мне самообла-Том И. Глава восьмая 353 дание. Я подошел к кроватке своего дорогого малютки. У него был жар, но я надеялся, я непременно хотел верить, что симптомов чумы нет. Ему еще не исполнилось трех лет, и его недуг казался лишь одним из тех, которым подвержены дети. Я долго смотрел на него - на полузакрытые глаза, пылавшие щеки и беспокойные движения маленьких пальчиков. Жар был сильным, ребенок находился в забытьи. Тут было от чего встревожиться, далее и не вспоминая о чуме. Айдрис не должна была увидеть его в таком состоянии. Кларе было всего двенадцать лет, но необычайная чувствительность сделала ее столь разумной, что я мог спокойно поручить ей уход за малюткой, а мне следовало не дать Айдрис заметить отсутствие их обоих. Я применил обычные в таких случаях средства и оставил при сыне свою милую племянницу, с тем чтобы она известила меня, если заметит перемены в его состоянии.
  Затем я пошел к Айдрис, по пути придумьвзая правдоподобные объяснения, почему я весь день нахожусь дома, и сгоняя с лица все следы озабоченности. К счастью, она была не одна. Я застал у нее астронома Мерривела. Он смотрел слишком далеко вперед, чтобы замечать сегодняшний день, и жил рядом с чумой, не подозревая о ее существовании. Этот бедняга, не менее ученый, чем сам Лаплас242, но наивный и беспечный как ребенок, зачастую голодал вместе со своей бедной женой и многочисленными детьми, не замечая ни голода, ни лишений. Поглощенный своими астрономическими теориями, он писал вычисления углем на голых стенах собственного чердака; не задумываясь обменивал на книгу с трудом заработанную монету или что-нибудь из одежды; не слышал плача своих детей, не замечал, как исхудала спутница его жизни, и все житейские беды были для него чем-то вроде облачной ночи, когда он отдал бы свою правую руку за возможность наблюдать какое-нибудь небесное явление.
  Жена его была одним из тех удивительных созданий, встречающихся только среди женщин, - созданий, чья привязанность выдерживает любые невзгоды.
  Эта привязанность состояла из безграничного восхищения мужем и нежной тревоги за детей. Жена заботилась о нем, трудилась для них и никогда не жаловалась, хотя жизнь ее состояла из нескончаемых тяжких забот.
  Впервые астроном явился к Адриану с просьбой позволить ему наблюдать некоторые движения планет с помощью его телескопа. Мы заметили бедность ученого и старались ему помогать. Он благодарил нас за книги, которые мы ему одалживали, и за пользование нашими инструментами, но ни разу не упомянул о перемене своего жилища. Жена его уверяла нас, что он и не заметил никаких перемен, разве только отсутствие детей в его кабинете, и, к большому ее удивлению, пожаловался на непривычную тишину.
  В тот день он пришел сообщить нам, что закончил свой "Опыт о перициклических движениях земной оси и прецессии равноденственных точек". Если бы сейчас ожил древний римлянин времен Республики243 и заговорил о предстоящих выборах какого-нибудь венчанного лаврами консула или о последнем 354 Последний человек сражении с Митридатом244, его речь звучала бы в наше время не менее странно, чем речь Мерривела. Некому было сейчас читать его труды; каждый, отбросив меч и защищаясь одним лишь щитом, ждал нападения чумы. Мерривел говорил о том, что будет на земле через шесть тысяч лет. С тем же успехом он мог вдобавок описать неведомую и невообразимую внешность существ, которые займут тогда освобожденное человечеством место. У нас не хватало духу вывести бедного старика из его заблуждения; когда я вошел, он читал Айдрис некоторые пассажи из своей книги и спрашивал, как ответила бы она на то или иное из его утверждений.
  Слушая его, Айдрис не могла удерживать улыбку. Из его слов она уже поняла, что в семье у него все благополучно. Она, конечно, не могла забыть о пропасти, перед которой стояла, но я видел, что ее на миг позабавил контраст между нашим нынешним суженным взглядом на человеческую жизнь и семимильными шагами, которыми Мерривел устремлялся в вечность. Я радовался ее улыбке, ибо это уверило меня, что она ничего не знает о болезни своего ребенка; но дрожал, представляя себе, что будет с ней, когда она узнает правду.
  Пока Мерривел говорил, Клара тихонько отворила дверь позади Айдрис и делала мне тревожные знаки. Айдрис увидела их в зеркало и вскочила. Поняв, что опасность - поскольку Альфред был с нами - грозила именно ее младенцу, она стрелою промчалась к нему через длинную анфиладу комнат. Ивлин лежал в жару. Я последовал за нею, стараясь внушить ей больше надежды, чем мог иметь сам, но она лишь печально качала головой. Тревога лишила ее присутствия духа. Предоставив мне и Кларе роли врача и сиделки, она могла лишь оставаться у кроватки, держа горячую ручку малютки и не отрывая от него взгляда; так прошел для нее весь долгий день. Это не была чума; но Айдрис не слушала моих уверений; страх лишил ее способности рассуждать; малейшее изменение в лице ребенка потрясало ее; если он двигался, она ожидала кризиса; если был недвижим, она уже видела над ним смерть и лицо ее все более омрачалось.
  К ночи жар у бедного малютки стал еще сильнее. Как томительны долгие ночные часы возле постели больного, в особенности если это малый ребенок, неспособный объяснить, что у него болит, и жизнь его - слабый огонек, который мерцает подобно готовой угаснуть свече, Колеблется от дуновенья ветра, И мрак густой стоит уж близ него И жадно ждет*' ^5.
  Мы с надеждой оборачивались к востоку; с гневным нетерпением вглядывались в темноту; крик петуха, в дневное время звучащий столь весело, казал* "Ченчи".
  Том П. Глава восьмая
  355
  ся жалобным и неприятным; скрип потолочной балки, полет невидимых насекомых - все словно предвещало беду. Утомленная Клара сидела в изножье постели; несмотря на постоянные усилия, веки ее все более тяжелели; два или три раза она стряхивала сон, но наконец была побеждена и уснула. Айдрис находилась у постели, держа Ивлина за руку; мы боялись заговорить. Я то склонялся над ребенком и щупал пульс на маленькой ручке, то подходил к его матери. Перед рассветом я услышал, что больной вздохнул; лихорадочный румянец исчез, пульс забился ровно, беспамятство сменилось сном. Долго я не смел надеяться; но, когда ровное дыхание ребенка и влага, выступившая на его лбу, стали верными признаками отступления болезни, я решился шепнуть об этих переменах Айдрис и сумел убедить ее, что говорю правду.
  Однако ни мои уверения, ни быстрое выздоровление нашего ребенка не могли вернуть ей, хотя бы отчасти, прежнего спокойствия. Пережитый страх был слишком сильным, чтобы он мог смениться ощущением безопасности, казавшейся ей теперь сном, от которого она очнулась, как тот, Кто в одинокой башне над пучиной От сладких снов о доме пробуждаясь, Трепещет, слыша моря грозный рев*'246, или как тот, кто, убаюканный волнами, пробуждается, когда корабль идет ко дну. Прежде у нее случались временами приступы страха - сейчас не бывало даже кратких мгновений надежды. Ее прекрасное лицо более не освещалось улыбкой; иногда Айдрис пыталась изобразить ее, но это вызывало поток слез и волны горя смыкались над обломками прежнего счастья. Когда я был рядом, она все же не вполне предавалась отчаянию, ибо всецело мне доверяла. Казалось, она не допускала возможности моей смерти и возлагала на меня весь груз своих тревог, полагаясь на мою любовь. Так озябший олененок жмется к оленихе, раненый птенец прячется под материнское крыло, а малый разбитый челн ищет прибежища под какой-нибудь спасительной ивой. Не с гордостью, как в дни нашего счастья, но с нежностью и радостным сознанием того, что ей со мною спокойнее, я прижимал к груди мою дрожавшую подругу, старался отгонять от нее черные мысли и оберегать ее чувствительную натуру от тяжелых впечатлений.
  В конце этого лета произошло еще одно событие. Из Германии возвратилась графиня Виндзорская, бывшая королева Англии. В начале лета она уехала из опустевшей Вены; все еще неспособная смирить свою гордость, она долго медлила в Германии, а приехав наконец в Лондон, несколько недель не извещала Адриана о своем возвращении. Несмотря на ее долгое отсутствие и * "Трагедия невесты" Т.-Л. Беддоуза, эсквайра.
  356
  Последний человек
  всегдашнюю холодность, он встретил мать ласково, надеясь излечить раны оскорбленной гордости и обиды, но она ответила полным непониманием. Айдрис с радостью узнала о возвращении матери. Ее собственные материнские чувства были очень пылкими, и ей казалось, что родительница за долгие годы одиночества утратила надменность и жестокость и обрадуется дочерней любви.
  Первое, что умерило ее чувства, было указание павшей английской монархини ни в коем случае не навязывать ей встречи со мной. Она заявила, что согласна простить дочь и признать внуков, но больших уступок пусть от нее не ждут.
  Мне это условие показалось причудой (чтобы не сказать больше). Теперь, когда среди людей исчезли все сословные различия, такая гордость выглядела совершенно бессмысленной; когда мы ощущали братские чувства ко всем человеческим существам, гневные воспоминания о навсегда миновавшем времени представлялись более чем глупыми. Айдрис была слишком поглощена своими страхами, чтобы рассердиться, и едва ли сильно огорчилась; она сочла, что причиной столь упорного злопамятства служит бесчувственность. Это было не совсем так. Под видом бесчувственности таилось упрямство; высокомерная дама гордо скрывала происходившую в ней душевную борьбу; эта рабыня гордости воображала, будто приносит свое счастье в жертву непреложному принципу.
  Все это было фальшиво - всё, кроме наших естественных привязанностей и способности сочувствовать радости или страданию. В мире существовало лишь одно добро и одно зло - жизнь и смерть. Знатность, власть и богатство исчезли как утренний туман. Живой нищий стал более ценным, чем все сословие мертвых лордов, и даже, увы, чем мертвые герои, патриоты и гении. Конечно, это было вырождением человечества, ибо цену утратили даже порок и добродетель. Жизнь - продолжение нашего физического существования - сделалась альфой и омегой желаний, молений и стремлений людей.
  Глава девятая
  К октябрю, когда подули ветры равноденствия и окончилась нездоровая жара, чума успела опустошить половину Англии. Лето выдалось необычно жарким и длилось до начала октября, и только на восемнадцатый день этого месяца летняя температура внезапно сменилась холодами. Чума приостановила свой смертоносный поход. Не смея вслух выражать свои надежды, но исполнившись ожидания перемен, мы были подобны потерпевшему кораблекрушение мореходу; стоя на бесплодном утесе посреди океана, он видит вдали корабль, который то приближается, то удаляется. Обещание новой отсрочки смертного приговора приводило в умиление самых суровых людей и, напротив, вселяло в кротких злобные и скверные чувства. Когда казалось, что умереть суждено всем, нам было безразлично, как умереть и в какой момент. Те-Том П. Глава девятая 357 перь, когда эпидемия стала менее свирепой и, по-видимому, собиралась иных пощадить, каждый хотел оказаться среди этих избранных и цеплялся за жизнь ценою подлостей. Участились случаи, когда люди покидали своих близких; происходили убийства, о которых было страшно слушать: из страха заразиться люди убивали родных. Но вскоре отдельные малые трагедии отступили перед общей. В эпидемии наступало затишье; зато поднялась буря более страшная, чем бушующие ветры, - буря, вызванная человеческими страстями, что приобрели страшную силу.
  Тысячи людей, остатки некогда многонаселенной Северной Америки, поплыли на восток с безумным желанием перемен, покидая родные края ради стран, пострадавших не менее, чем они. В начале ноября несколько сотен их высадились в Ирландии и заняли пустовавшие жилища, захватив также оставленную в изобилии пищу и бродивший без призора скот. Прикончив запасы, они переходили на другое место. Столкнувшись с местными жителями, эти люди благодаря своей сплоченности вытесняли их, отнимая зимние припасы.
  Несколько подобных случаев вызвали раздражение вспыльчивых ирландцев, и они в свою очередь напали на прибывших. Некоторые из них погибли, но большая часть ускользнула, ловко маневрируя; опасность сделала их осмотрительными. Они умело построили свои ряды и скрыли понесенные потери.
  Передвигаясь в отличном порядке и, по-видимому, занятые лишь удовольствиями, они вызывали зависть ирландцев. Нескольких ирландцев американцы приняли в свои ряды; но вскоре этих рекрутов стало больше, чем пришельцев, и они не переняли образцового порядка, соблюдаемого заокеанскими главарями, - порядка, который делал их сильными и неуязвимыми. Ирландцы шли беспорядочными толпами, которые все росли и творили все больше беззаконий.
  Американцы, спасаясь от своих подражателей, перешли на восточную оконечность острова и отправились в Англию. Если бы они прибыли одни, их появление едва ли было бы ощутимо, но ирландцы почувствовали приближение голода и вслед за американцами тоже стали в огромных количествах появляться в Англии. Разделяющее нас море не останавливало их. В опустевших гаванях западной Ирландии стояли суда всех размеров - от военных кораблей до рыбачьих лодок, брошенные и гнившие. Эмигранты погружались на них сотнями, неумелыми руками ставили паруса и запутывались в снастях. Те, кто скромно предпочел лодки, большей частью переправились благополучно.
  Несколько человек, истинных авантюристов, взошли на стодвадцатипушечный корабль; прилив вынес его из гавани; потрудившись немало часов, экипаж, состоявший из людей, не видевших моря, ухитрился все же поднять часть огромных парусов; ветер наполнил их; из-за бесчисленных ошибок рулевого корабль поворачивался то так, то эдак; гигантские паруса хлопали с шумом большого водопада или таким, какой слышен в лесу, когда на него в равноденствие налетает северный ветер. Бортовые отверстия были открыты и с 358 Последний человек каждой волной, заливавшей палубы, принимали в себя тонны воды. К этому добавился свежий ветер, который начал свистеть в вантах, перебрасывая паруса то в одну сторону, то в другую и раздирая их с ужасающим треском и хлопаньем; такое, должно быть, слышалось Милтону, когда он представил, как машут, усиливая хаос, гигантские крылья Князя Тьмы247. Ко всем звукам примешивались шум моря, плеск его волн вокруг корабля и бульканье воды в трюме.
  Корабль то нырял носом в волны, то взлетал высоко над ними; команда, среди которой многие никогда прежде не видели моря, должна была чувствовать, что небо смешалось с землей. Их крики тонули в гуле стихии и грохоте, с каким разваливался огромный корабль. Наконец они поняли, что к ним подступает вода, и взялись за помпы; но с тем же успехом они могли бы вычерпывать океан ведрами. На закате буря еще усилилась; казалось, корабль сам ощущал опасность; он был полон воды и начал оседать, прежде чем полностью погрузился в пучину.
  В заливе стояло немало судов, с которых наблюдали неуклюжие движения громоздкой махины и видели, как она постепенно тонула; когда вода поднялась до нижней палубы, корабль исчез почти мгновенно, не оставив даже следа на том месте, где он ушел под воду. Нескольких человек удалось спасти; однако большая часть их, цепляясь за снасти и мачты, пошла ко дну вместе с кораблем, чтобы всплыть, лишь когда смерть разжала их пальцы.
  Это событие побудило многих из тех, кто собирался пуститься в плавание, вернуться на твердую землю; они решили вытерпеть все беды, лишь бы не бросаться в безжалостную пасть океана. Но гораздо больше было тех, кто все же переправился. Многие отплывали из Белфаста, где переправа была короче; а в Шотландии к ним присоединялись беднейшие из местных жителей, и все они устремились в Англию.
  Их вторжение пугало англичан в тех городах, где оставалось достаточно населения, чтобы это почувствовать. Конечно, в нашей несчастной стране хватило бы места для вдвое большего числа незваных гостей; но они были склонны к насилию и с наслаждением выбрасывали из домов их владельцев; захватив роскошное поместье, где владельцы уединились в страхе перед чумой, они превращали и мужчин и женщин в своих слуг и поставщиков; разорив дотла одно поместье, они, словно саранча, перемещались дальше. Там, где грабители не встречали отпора, они опустошали все. Когда им грозила опасность, они сплачивались и превосходили числом своих слабых и павших духом противников. Они шли с востока и с севера и как бы без определенной цели; однако все стекались к нашей несчастной столице.
  Сообщение между городами было почти прервано из-за эпидемии; поэтому первые отряды захватчиков достигли Манчестера248 и Дерби249, прежде чем мы о них узнали. Словно победоносная армия, они всё сметали - жгли, грабили и убивали. Немногие оставшиеся на своих постах главы местной власти пы-Том П. Глава девятая 359 тались собрать отряды милиции; но людей не хватало, началась паника, а встреченное сопротивление только усиливало дерзость и жестокость наших врагов.
  Они уже намеревались взять Лондон и подчинить себе всю Англию, вспоминая при этом многие давно позабытые обиды. Их хвастовство говорило скорее об их слабости, чем о силе, - но они могли причинить очень много бед, а когда были бы разбиты и уничтожены, сами сделались бы предметами сожаления и укоров совести.
  Мы поняли, как на заре человеческой истории люди наделяли своих врагов неправдоподобными качествами и как подробности о них, передаваясь из уст в уста, могли, подобно Молве у Вергилия, достичь головою небес250, а руками обхватить и Геспера, и Люцифера251. Горгона и Кентавр, дракон и лев с железными когтями, морской змей и гигантская гидра - вот на что были похожи наши противники, судя по страшным слухам, доходившим из Лондона. О том, что неприятель высадился в Англии, долго не было известно, но, когда он оказался в сотне миль от Лондона, туда стали прибывать, убегая от врага, местные жители, приносившие преувеличенные сведения о численности, ярости и жестокости нападавших. Прежде тихие, улицы наполнились шумом и суетою; женщины и дети выбегали из домов и устремлялись сами не зная куда; отцы, мужья и сыновья дрожали - не за себя, а за своих близких, любимых и беззащитных. Сельские жители стремились в Лондон, а горожане бежали на юг страны. С вершин самых высоких зданий города они, как им казалось, уже различали дым пожаров на пути неприятеля. Так как Виндзор находился как раз на этом пути, я перевез свою семью в Лондон, разместил в Тауэре252, а сам присоединился к Адриану, став его адъютантом в предстоящих битвах.
  Мы готовились всего два дня, но сделали немало. Собрали оружие и пушки, призвали под ружье остатки тех полков, где солдаты еще могли быть признаны годными, и сохранили ту дисциплину, которая могла поднять дух населения и устрашить беспорядочную толпу, какую представляли собою наши враги. Был у нас даже военный оркестр; в воздухе реяли знамена. Звонкие флейты и громкие трубы вселяли бодрость и сулили победу. Опытный слух уловил бы нечеткость в шагах маршировавших солдат. Но причиной этого был не столько страх перед врагом, сколько болезнь, горе и зловещие пророчества, которые зачастую угнетают самых храбрых и приводят мужественное сердце к жалкой покорности.
  Во главе войска встал Адриан. Он был крайне озабочен. Его мало успокаивало то, что дисциплина в нашем войске даст нам перевес над врагом. Пока угроза чумы висела над всеми и могла уравнять победителей с побежденными, он желал не победы, а бескровного мира. Выступив из города, мы были встречены кучками полуголых крестьян, чей ужас и отчаяние достаточно говорили о свирепости приближавшегося врага. Ослепленный жаждой завоевания и добычи, он с бессмысленной яростью опустошал страну. Вид нашего войска обод360 Последний человек рил беглецов, и страх сменился у них жаждой мщения. Это же чувство они внушили и солдатам. Вялость солдат уступила место рвению; шаг стал быстрее; глухой ропот множества людей, объединенных одним чувством, и притом злобным, начал заглушать и музыку, и звон оружия. Адриан заметил это и понял, что будет трудно помешать им со всей яростью обрушиться на ирландцев. Он проехал вдоль рядов, поручая офицерам сдерживать войско, убеждая самих солдат восстанавливать порядок, и этим немного успокоил неистовство, овладевшее каждым.
  У Сент-Олбанса253 мы наткнулись на первых ирландцев. Оказалось, что они отступали, и это были отставшие от главного войска. Весть о том, что на них двинулся хорошо вооруженный противник, заставила и их навести у себя хоть какой-то порядок. Главной своей квартирой они избрали Бекингем254 и выслали разведчиков, чтобы уяснить себе расположение нашего войска. Мы остановились на ночь в Льютоне255. Утром оба войска, заметив движение во вражеском стане, одновременно выступили навстречу друг другу. Рассвело; свежий и душистый ветерок играл нашими знаменами и доносил до противника звуки наших оркестров, ржание коней и мерную поступь пехоты. Первые звуки военного марша, услышанные нашими врагами, вызвали у них удивление, к которому примешивался страх. Звуки эти говорили об ином времени, о днях согласия и порядка, когда не было чумы и человек не жил под угрозой неминуемой гибели.
  Однако замешательство было кратким. Вскоре нашего слуха достигли дикие выкрики и топот многих тысяч беспорядочно шагавших ног. Противник двинулся на нас по открытой местности и по узким тропам между живых изгородей. Нас разделяло обширное неогороженное поле. Мы вышли на середину его и остановились. Находясь на более высоком месте, мы могли обозреть расположение противника. Когда предводители ирландцев увидели наш строй, они также дали команду остановиться и попытались придать своим рядам некое подобие воинского порядка. Передние ряды были вооружены мушкетами; виднелись там и конные. Но все свое оружие ирландцы захватили, наступая; кони были отняты ими у местных крестьян; порядка и дисциплины их солдатам не хватало. Однако их крики и угрожающие жесты обнаруживали неукротимый боевой дух. Наше войско, получив приказ, пошло в наступление быстро, но в стройном порядке; форменная одежда наших солдат, блеск их начищенного оружия, угрюмое молчание и взгляды, полные ненависти, были страшнее неистового рева вражеских полчищ. Стороны все более сближались; ирландцы кричали и завывали все громче; англичане, повинуясь своим офицерам, подошли настолько, что уже ясно различали лица врагов; это вселило в них ярость; испустив крик, который сотряс небеса и был подхвачен всеми рядами до последнего, они ринулись на неприятеля. Стрельбе они предпочли штыко-Том П. Глава девятая 361 вой бой; а позади них пушкари уже поджигали фитили своих орудий.
  Оглушительный грохот и ослепляющий дым довершали ужасную картину.
  Я был рядом с Адрианом; он только что снова отдал приказ остановиться и остался несколько позади, погруженный в размышления; но он уже решил, как избежать кровопролития. Грохот пушек, ярость наших солдат и завывания врагов заставили его содрогнуться. Сверкнув глазами, он крикнул: "Никто не должен погибнуть!" - и, пришпорив коня, оказался между противостоявшими войсками. Мы, его штаб, последовали за ним, чтобы окружить его и защищать, но, повинуясь его знаку, остались несколько позади. Солдаты увидели его и остановились. Не уклоняясь от летевших пуль, он проехал между сражавшимися. Снова раздались крики, и несколько десятков человек уже лежали на земле, умиравшие или мертвые. Адриан поднял свой меч и заговорил.
  - По чьему приказу, - крикнул он своему войску, - вы наступаете? Кто приказал вам идти в атаку? Отступите! Пока я командую вами, эти заблудшие люди не будут перебиты. Вложите мечи в ножны. Это ваши братья; не совершайте же братоубийства. Чума скоро не оставит в живых ни одного из тех, кому вы так хотите мстить. Неужели вы будете безжалостнее чумы? Если вы чтите меня, если молитесь Богу, Который и этих людей сотворил по Своему образу и подобию, не проливайте драгоценной человеческой крови.
  Он говорил, простирая к ним руку, голосом неотразимо убедительным; затем, обернувшись к захватчикам и сурово сдвинув брови, приказал им сложить оружие.
  - Уж не думаете ли вы, - спросил он, - что если мы ослаблены эпидемией чумы, то вы можете нас победить? Чума ведь грозит и вам. Когда чума и голод победят вас, призраки убитых вами встанут и даже в смерти вам не будет прощения. Сложите оружие, дикие и жестокие люди. Ваши руки обагрены кровью невинных, а души отягощены страшным грехом - слезами сирот. Мы победим вас, ибо правда на нашей стороне. Ваши лица уже бледнеют, и оружие падает из ослабевших рук. Сложите же оружие, братья мои! Ваше раскаяние будет встречено прощением, помощью и братской любовью. Вы дороги нам, ибо вы - люди и так же хрупки. Каждый из вас найдет среди этих солдат друга и гостеприимного хозяина. Неужели человек будет враждовать с человеком, когда чума, общий наш враг, торжествует, видя нашу бойню, более жестокую, чем то, что творит она?
  Оба войска остановились. Наши солдаты крепко сжимали в руках оружие и сурово глядели на врагов. Те тоже не бросали оружие - более из страха, чем из желания сражаться. Они глядели друг на друга, ожидая, чтобы кто-то подал пример, - но у них не было вождя. Адриан спешился и, подойдя к одному из убитых, воскликнул:
  - Вот был человек - и он мертв! О, скорее перевяжите раненых - не дайте умереть ни одному из них. Пусть ни одна душа не улетит больше через 362 Последний человек ваши безжалостные раны и у Престола Господнего не обвинит вас в братоубийстве. Перевяжите же раненых, верните их друзьям. Вырвите из своей груди сердца тигров, отбросьте оружие ненависти и жестокости, остановитесь.
  Пусть каждый будет каждому братом, хранителем и опорой. Прочь обагренное кровью оружие! Спешите перевязать раны!
  Говоря все это, он преклонил колени и поднял на руках человека, из груди которого с кровью вытекала жизнь. Несчастный еще дышал - было так тихо, что стоны его слышались отчетливо; и каждое сердце, только что пылавшее жаждой истребления, забилось тревогой за жизнь одного этого человека.
  Адриан сорвал с себя шарф военачальника и перевязал им страдальца. Но поздно - тот испустил глубокий вздох, голова его откинулась назад, тело поникло.
  - Он мертв! - сказал Адриан.
  Из его объятий тело опустилось на землю, и он скорбно склонил голову.
  Казалось, что судьба мира зависела от смерти единственного человека.
  Враждующие стороны сложили оружие; заплакали даже бывалые воины; мы протянули нашим врагам руки, и все сердца исполнились любви и дружбы. Оба войска смешались; бросив оружие, рука об руку, говоря лишь о том, чем одни могли помочь другим, враги объединились, и каждая сторона раскаивалась, одни - в прежде совершенных жесгокосгях, другие - в только что проявленной злобе. Подчиняясь приказу генерала, они направились к Лондону.
  Адриану пришлось приложить немало усилий, сперва - чтобы примирить враждовавших, потом - чтобы обеспечить их необходимым. Их направили в различные части южных графств, разместив в опустевших селениях. Часть была отправлена на родной остров. Зима настолько придала нам сил, что границы были надежно защищены от новых захватчиков.
  В те дни Адриан и Айдрис свиделись после почти года разлуки. Адриан был в то время занят тяжкими трудами. Он познакомился со всеми видами людского горя и неизменно находил свои силы и помощь недостаточными.
  Однако его неколебимая решимость и энергия побеждали уныние. Он словно родился заново; его добродетели успешней волшебных чар Медеи256 придавали ему здоровья и сил. Айдрис едва узнала прежнее хрупкое создание, клонившееся от летнего ветерка, в этом энергичном человеке, который благодаря своей духовной мощи более всех годился в кормчие для сотрясаемой бурями Англии.
  Не то было с Айдрис. Она не жаловалась, но в сердце ее навсегда поселился страх. Она худела и бледнела, глаза ее часто наполнялись невольными слезами, а голос прерывался. Она старалась скрыть свое состояние, которое было бы непременно замечено ее братом; но усилия ее были тщетны; оставшись наедине с ним, она не выдержала и дала себе волю, высказав все, чем терзалась. Она описала непрестанную тревогу, которая вгрызается в ее душу; свое бессонное, вечное ожидание беды она сравнила с коршуном, питавшимся сердцем Прометея257. Она сказала, что чувствует, как под действием этой непрерывной Том П. Глава девятая 363 муки, постоянных усилий подавлять и скрывать ее все пружины и колесики ее физического существа работают с удвоенной скоростью и сжигают сами себя.
  Сон не был для нее сном, ибо дневные мысли Айдрис, удерживаемые остатками рассудка и успокоенные видом ее детей, здоровых и веселых, по ночам превращались в ужасные видения, в которых все ее страхи сбывались и становились реальностью. И нет ей ни надежды, ни облегчения, разве только могила получит поскорее назначенную добычу и ей дано будет умереть, прежде чем она переживет тысячу смертей, видя гибель любимых существ. Боясь огорчить меня, она утаивала, как могла, свои страдания. Но, встретив Адриана после долгой разлуки, не сумела удержаться и со всеми подробностями, какие рождает расстроенное воображение, излила душу любимому и сочувствующему брату.
  Переезд в Лондон усилил ее беспокойство; там она увидела все опустошения, в которых была повинна чума. Город казался почти необитаемым; улицы густо поросли травой, дома стояли заколоченные; особенно безлюдны и тихи были деловые кварталы. Однако среди этого запустения Адриану удавалось сохранять порядок; каждый продолжал жить согласно обычаям и закону; человеческие установления как бы пережили установления свыше; отменен был закон, определявший численность населения, но собственность оставалась священной. Это вызывало грусть и, хотя уменьшало творимое зло, казалось насмешкой. О развлечениях уже не приходилось думать. Празднеств и театральных представлений не было и в помине.
  - Будущее лето, - сказал Адриан, когда я прощался с ним, возвращаясь в Виндзор, - должно решить судьбу человечества. До этого времени я не прекращу своих усилий, но, если в следующем году эпидемия возобновится, всякая борьба с нею сделается бесполезной и нам останется лишь выбирать себе могилу.
  Не должен я забывать и еще одно событие, случившееся во время моего пребывания в Лондоне. Мерривел, прежде часто приезжавший в Виндзор, перестал там бывать. Теперь, когда лишь тончайшая грань отделяла живых от умерших, я боялся, что и наш друг стал жертвою того, что грозило всем нам.
  Опасаясь самого худшего, я отправился навестить ученого, чтобы оказать помощь тем из его семьи, кого найду живыми. Дом Мерривела оказался пуст, а перед тем был отведен пришельцам, наводнявшим Лондон. Я увидел его астрономические инструменты, которыми пользовались отнюдь не по назначению, разбитые глобусы, изорванные листы с учеными вычислениями. От соседей я мало что смог узнать, пока не встретил женщину, которая в это страшное время была сиделкой при больных. Она сказала, что умерли все члены семьи, кроме самого Мерривела, а он сошел с ума. Так она назвала его состояние, но, расспросив ее далее, я понял, что оно было лишь безумием отчаяния. Этот старик, стоявший на краю могилы и глядевший на миллионы лет вперед, этот визионер, который не замечал, что его жена и дети голодали, не видел страшных 364 Последний человек зрелищ, не слышал страшных звуков вокруг себя, этот астроном, как бы мертвый для всего земного и живший лишь в созерцании планет, оказывается, любил свою семью скрытой, но сильной любовью. Долгая привычка превратила их как бы в часть его самого. Его совершенная неопытность в житейских делах, рассеянность и детская наивность делали его полностью зависимым от них. Опасность он понял, лишь когда кто-то из его семьи умер; потом, одного за другим, чума унесла остальных. Умерла жена, его помощница и опора, более необходимая ему, чем его собственное тело; та, которой был чужд инстинкт самосохранения; кроткая спутница, чей голос всегда приносил ему мир и покой.
  Старик почувствовал, будто вселенная, которую он так долго изучал и которой поклонялся, ускользнула у него из-под ног. Он стоял над мертвыми и проклинал судьбу. Неудивительно, что сиделка приняла проклятия сраженного горем человека за помешательство.
  Я стал разыскивать его под конец ноябрьского дня, короткого, дождливого и ветреного. Уже собравшись уйти из пустого дома, я увидел Мерривела, а вернее, тень Мерривела. Он прошел мимо меня и сел на ступеньку своего крыльца. Ветер шевелил седые волосы на его висках, дождь поливал непокрытую голову; он сидел, закрыв лицо исхудалыми руками. Я притронулся к плечу старика, чтобы привлечь его внимание, но он не двинулся.
  - Мерривел, - сказал я, - мы давно не встречались. Поедемте со мною в Виндзор, леди Айдрис хотела бы с вами увидеться. Поедемте со мною домой.
  Глухим голосом он произнес:
  - Зачем обманывать беспомощного старика? Зачем лицемерить с помешанным? Мой дом не в Виндзоре. Мой дом там, где его приготовил для меня Создатель.
  Я был поражен глубокой горечью его слов.
  - Не заговаривайте со мной, - продолжал он. - Слова мои вас испугают...
  Один в целом мире трусов, я осмеливаюсь думать... среди могил... среди жертв Его безжалостной тирании... я осмеливаюсь упрекать Верховное Зло.
  Как может он покарать меня? Пусть пронзит молнией... это тоже одно из его орудий. - И старик засмеялся.
  Потом он встал, и вслед за ним я дошел до ближайшего кладбища. Там он бросился на мокрую землю.
  - Вот где они! - крикнул он. - Прекрасные создания, которые дышали, говорили, любили. Та, которая день и ночь лелеяла одряхлевшего возлюбленного своей молодости. А вот здесь плоть и кровь моя... мои дети. Зови их, всю ночь зови по именам, они не ответят! - Он приник к могильным холмикам. - Об одном я прошу. Я не боюсь Его ада, ад - здесь, со мною. Я не желаю Его Небес, пусть только, когда умру, меня положат рядом с ними. Пусть я чувствую, как моя истлевающая плоть смешивается с их плотью. Обещайте! - И, Том И. Глава девятая 365 с трудом поднявшись, он схватил меня за руку. - Обещайте похоронить меня здесь, с ними.
  - Обещаю, да поможет мне Бог, - ответил я. - Но с условием, что вы сейчас поедете со мною в Виндзор.
  - В Виндзор? - громко воскликнул он. - Никогда! Я не уйду отсюда...
  мое тело, и кости, и весь я уже погребен здесь... То, что вы видите, это лишь моя гниющая плоть. Здесь лягу я и буду лежать, пока дождь, град и молния не сравняют меня с теми, кто лежит под землей.
  Эту трагическую повесть я закончу в немногих словах. Мне пришлось уехать из Лондона. Присматривать за стариком взялся Адриан, но скоро все было кончено. Старость, горе и ненастье соединились, чтобы утишить его печаль и принести успокоение сердцу, каждое биение которого было мукой. Он умер, припав всем телом к могилам, и был погребен рядом с теми, кого оплакивал с таким безумным отчаянием.
  Я вернулся в Виндзор по желанию Айдрис, которая считала, что детям будет там безопаснее; а также потому, что, взяв на себя заботу об этой округе, я не хотел покидать ее, пока жив хотя бы один из ее жителей. Это было согласно и с планами Адриана, который хотел, чтобы оставшиеся в живых держались вместе, и был убежден, что только взаимопомощь может дать человечеству какую-то надежду.
  Было грустно возвращаться в места, столь дорогие мне по воспоминаниям о прежнем счастье, наблюдать вымирание людей и неизгладимые следы эпидемии на плодородной, тщательно ухоженной земле. Все здесь так переменилось, что нельзя было приступать к севу и другим осенним работам. Да было и поздно. Зима началась внезапно и обещала быть необычайно суровой. Из-за смены морозов и оттепелей дороги сделались непроходимыми. Сильные снегопады придавали пейзажу какой-то арктический вид. Кровли домов едва выглядывали из-под снега. Бедные хижины и величавые дома в поместьях, одинаково опустевшие, были занесены снегом; стекла окон выбиты градом; северо-восточный ветер сильно мешал любой работе под открытым небом. Из-за перемен в обществе непогода стала подлинным несчастьем. Некому было распоряжаться, некому было и прислуживать. Правда, все припасы, все необходимое для жизни из-за уменьшения числа жителей скопилось в количестве даже чрезмерном, но, чтобы распорядиться всем этим, так сказать, сырым материалом, требовалось много труда, а люди были так угнетены болезнью, что не могли бодро взяться ни за какую работу.
  О себе я могу сказать, что апатия никогда не относилась к числу моих недостатков. Жизненная энергия, струившаяся в моей крови, влекла меня не на общественное поприще, а на то, чтобы видеть высокое в низком и наделять величавыми пропорциями предметы повседневной жизни. Мне подошла бы и жизнь крестьянина. Обычные занятия вырастали у меня в нечто важное; мои 366 Последний человек привязанности были страстными и пылкими; природу во всем ее разнообразии я наделял атрибутами божества. Во мне обитал сам дух греческой мифологии. Я обожествлял холмы, рощи и потоки, В волнах морских Протея узнавал И слышал зов Тритонова рожка*" ^8.
  Странно, что, когда жизнь на земле шла обычным монотонным порядком, я не уставал дивиться ее законам; а теперь, когда она пошла причудливыми и неизведанными путями, я утратил эту способность. Я боролся с унынием и утомлением, но они обволакивали меня словно густой туман. Быть может, после трудов и сильнейших волнений прошедшего лета зимняя тишина и физический труд, какого требовала зима, вследствие естественной реакции казались особенно тягостными. Не было волнений минувшего года, наделявших напряженной жизнью каждый миг; не было острых приступов горя, вызванных окружающими бедствиями. Полная бесполезность всех моих усилий не давала ощутить от них обычное удовлетворение; вместо сладкого довольства собою я чувствовал отчаяние. Мне хотелось вернуться к прежним моим занятиям. Но какая польза могла быть и от них? Читать, писать было пустым препровождением времени. Земля, недавно бывшая обширной ареной для подвигов, огромной сценой для пышных зрелищ, теперь являла собой пустоту; актеру нечего было говорить на этой сцене, зрителю - нечего слушать.
  Наш маленький Виндзор, вместивший почти все уцелевшее население окружающих графств, представлял собою печальное зрелище. Его улицы были завалены снегом; немночисленные прохожие выглядели продрогшими.
  Единственной целью наших усилий было спасаться от холода. Семейства, прежде предававшиеся самым изысканным занятиям, богатые, молодые и цветущие, уменьшившись числом, уныло и униженно жались к огню очага, сделавшись от своих страданий себялюбцами. Все домашние работы приходилось выполнять без помощи слуг; непривычные к такому труду руки месили хлеб, а когда не хватало муки, государственный муж и надушенный придворный щеголь делали работу мясника. Бедные и богатые стали теперь равны; вернее, бедные стояли выше, ибо имели опыт и проворнее выполняли подобную работу; тогда как неумение и привычка к праздности делали ее утомительной для сибаритов, унизительной для гордецов, неприятной для всех, кто привык к умственным занятиям и считал самой драгоценной своей привилегией освобождение от забот о телесных нуждах.
  Однако при любых переменах человеческая доброта находит поле для применения. Некоторых людей эти перемены побудили к прекрасным и героическим жертвенным поступкам. Всякому, кто любит человека, было приятно * Вордсворт.
  Том П. Глава девятая
  367
  видеть возрождение патриархальных обычаев древности, когда взаимные услуги оказывали родственники и друзья. Высокородные юноши охотно и радостно выполняли для матерей или сестер обязанности слуг. Они шли к реке разбить лед и зачерпнуть воды; собирались по нескольку человек, чтобы добыть продовольствие; или, взяв топор, рубили деревья на дрова. Женщины встречали их ласковыми хлопотами, прежде известными лишь в хижинах бедняков: очаг был подметен, огонь пылал и ужин ждал, приготовленный заботливыми руками. Благодарность за хлеб насущный была для знатных англичан непривычной и новой, но составляла теперь их единственные, тяжким трудом заработанные и дорого ценимые радости.
  Никто так не выделялся готовностью подчиниться обстоятельствам, благородным смирением и удивительной способностью придавать добрым делам романтическую прелесть, как наша милая Клара. Она видела мое уныние и мучительную тревогу Айдрис. Ее постоянной заботой было избавить нас от трудов и аккуратно, даже изящно, обставить наш изменившийся быт. У нас оставалось еще несколько преданных слуг, которых пощадила эпидемия. Но Клара ревниво отстраняла их - она хотела быть единственной горничной Айдрис, единственной нянькой своих маленьких двоюродных братьев. Ничто не доставляло ей большего удовольствия. Старательная и неутомимая, она предупреждала наши желания - Готова Абра, пусть лишь позовут, И, хоть других позвали, Абра туг*' ^9.
  Моей обязанностью было ежедневно посещать семьи местных жителей; когда позволяла погода, я охотно длил эти поездки и в одиночестве размышлял над превратностями судьбы, стараясь из опыта прошлого извлечь уроки на будущее. Раздражение, которое в обществе вызывали у меня беды, постигавшие людей, здесь смягчалось моим одиночеством. Страдания отдельного человека растворялись в общем бедствии, которое, как ни странно, менее мучительно созерцать. Часто, пробравшись не без труда по узким заснеженным улочкам городка, я переезжал мост и оказывался в Итоне. У входа в колледж не собирались ватаги славных мальчуганов; в классных комнатах и на площадках для игр царила печальная тишина. Я ехал дальше, в сторону Солт-Хилла260, что было нелегко из-за снега. Неужели передо мною любимые плодородные поля, холмы, плавно переходящие в возделанные долины, где когда-то колыхалась под ветром пшеница, высились величавые деревья и извивалась Темза? Все было скрыто под белым саваном; и я с горечью вспоминал, что и сердца здешних жителей теперь так же холодны, как скованная холодом земля. Мне встречались * "Соломон" Прайора.
  368
  Последний человек
  табуны лошадей, стада коров и отары овец, бродившие без присмотра; кое-где животные разрывали стог сена, дававший им и пищу, и защиту от стужи; а коегде занимали пустовавшую хижину.
  Однажды, морозным днем, терзаемый беспокойными и бесплодными размышлениями, я отправился в одно из любимых своих мест, в лесок неподалеку от Солт-Хилла. Вдоль него летом бежит по камням говорливый ручей. Эта рощица из вязов и буков, едва ли заслуженно называемая лесом, обладала для меня особым очарованием. Тут был один из любимых уголков Адриана. Это место было уединенным, и он часто говорил, что мальчиком провел здесь свои счастливейшие часы; ускользнув от стесняющего материнского надзора, он садился возле ручья, на вырубленные в камне ступени, то читая какую-нибудь из любимых книг, то задумываясь, с серьезностью, опережавшей его возраст, над одним из нерешенных вопросов морали или метафизики. Печальное предчувствие говорило мне, что я никогда более не увижу этих мест, и я старался запомнить каждое дерево, каждый изгиб ручья и неровность почвы, чтобы потом, находясь вдали от них, явственнее представлять их себе. Внезапно с опушенной инеем ветки на поверхность замерзшего ручья слетела малиновка; полузакрытые глаза и судорожно вздымавшаяся грудка показывали, что птичка умирает. В небе над ней показался ястреб; маленькое создание, охваченное ужасом, собрало последние силы и, опрокинувшись на спину, выставило коготки - слабую защиту от могучего врага. Я подобрал птичку, укрыл у себя на груди, накормил несколькими крошками сухаря, и она ожила; ее сердечко застучало подле моего. Не знаю, зачем я так подробно описываю этот незначительный случай; но как сейчас вижу перед собою всю сцену: заснеженные поля между серебристыми стволами буков; ручей, в дни счастья сверкавший быстрой водой, а теперь скованный льдом; обнаженные деревья, причудливо убранные инеем; очертания листьев, нарисованные ледяной рукой зимы на твердой от мороза почве; темное небо; стужа и тишина - а на груди у меня, в тепле и безопасности, лежит моя пернатая питомица, выражая свое довольство тихим чириканьем. В сознании моем мучительно бились безотрадные мысли: вся земля лежит в мертвом сне подобно этим снежным полям, и горестна жизнь ее обитателей. К чему же сопротивляться уносившему нас гибельному потоку? Зачем напрягать почти иссякшие силы? Да, зачем? А затем, чтобы своим мужеством и бодрыми усилиями защищать милую подругу, избранную мной в цветущую весну моей жизни. Пусть надежд на будущее нет, но, пока твоя головка, любовь моя, может укрываться у моего сердца и ощущать его тепло и заботу, я не признаю себя побежденным и не прекращу борьбы.
  В один из ясных дней февраля, когда солнце уже отчасти вернуло себе свою силу, я гулял в лесу с семьей. То был один из тех зимних дней, которые доказывают, что природа способна наделять красотой даже мертвую пустоту.
  Безлистные деревья простирали в чистое небо жилистые ветви; ажурный ри-Том П. Глава девятая 369 сунок их разветвлений напоминал нежные волокна водорослей; олени рыхлили копытцами снег в поисках скрытой под ним травы; в лучах солнца белизна была ослепительно яркой; стволы деревьев, особенно четко выделявшиеся изза отсутствия листвы, высились вокруг точно колонны обширного храма. Всем этим нельзя было не залюбоваться. Дети, свободные от стеснительных оков зимы, резвились подле нас, то гоняясь за оленями, то вспугивая фазанов и куропаток. Айдрис опиралась на мою руку; ее привычная печаль смягчалась в эти светлые минуты. В Длинной аллее нам встречались другие семьи, которые, подобно нам, радовались возвращению тепла. Словно пробуждаясь, я стряхнул с себя апатию прошедших месяцев. Земля принимала новый вид, и будущее представилось мне яснее.
  - Я раскрыл секрет! - воскликнул я.
  - Какой же?
  В ответ на этот вопрос я напомнил нашу трудную зимнюю жизнь, тяжелые обязанности и черную работу.
  - Наша северная страна, - сказал я, - не годится для поредевшего населения земли. Когда-то малочисленное, не здесь боролось оно с могучими силами природы, а потому сумело впоследствии заселить всю землю своим потомством. Нам следует искать земной рай, какой-нибудь цветущий сад, где наши скромные потребности легко удовлетворять и где благодатный климат вознаградит нас за утраченные удовольствия городской жизни. Если мы переживем это лето, то будущую зиму никто из нас не проведет в Англии.
  Я сказал это не слишком задумываясь, и последние слова обратили меня к иным размышлениям: точно ли суждено нам пережить наступающее лето?
  Я увидел, что чело Айдрис омрачилось, и вновь почувствовал, что мы прикованы к колеснице судьбы, управлять которой не можем. Нельзя было говорить: вот это мы сделаем, а это отложим на будущее. Более могучие силы, чем наши, готовились разрушить эти планы или завершить то, чего недоделаем мы. Рассчитывать на будущую зиму было безумием. Эта зима обещала стать для нас последней. Надвигавшееся лето обозначало конец нашего пути. Когда мы достигнем его, перед нами окажется не продолжение дороги, а зияющая бездна, куда толкает нас неодолимая сила. У нас отнято последнее благо, дарованное людям. Мы не можем надеяться. Есть ли надежда у безумца, гремящего своей цепью? Есть ли она у несчастного, который, взойдя на эшафот и кладя голову на плаху, видит рядом со своей тенью тень палача и его руку с занесенным топором? Есть ли она у морехода, потерпевшего кораблекрушение и изнемогающего в борьбе с волнами, когда он видит в них акулу? Лишь такая надежда может у нас быть!
  Древний миф повествует, что этот светлый дух вылетел из ящика Пандоры, где кроме него таились лишь различные виды зла261. Однако они остались незамеченными. Все восхищались дивной красотой юной Надежды; в каждом 370 Последний человек человеческом сердце ей был готов приют; она навеки сделалась нашей повелительницей: ее обожествляли, ей поклонялись, она была объявлена нетленной и вечной. Но, подобно всем другим дарам Творца, это создание оказалось смертным. Жизнь Надежды подошла к концу. Мы лелеяли ее, поддерживая едва мерцавший огонек. Сейчас она из юной стала дряхлой, из здоровой - неисцелимо больной. Как бы мы ни напрягались в борьбе за ее жизнь, она умирает.
  Все народы услышали весть: Надежда умерла! Нам осталось лишь идти за ее гробом. И кто, бессмертный или смертный, откажется присоединиться к скорбному шествию, сопровождающему в могилу умершую утешительницу людей?
  Погасит солнце яркие лучи,
  И день печально скроется в ночи,
  Одевши мглою мир, чтоб оба
  Могли, скорбя, идти за этим гробом*'262.
  * Из "Стихотворений" Кливленда.
  TOM III
  Глава первая
  Слышите шум надвигающейся бури? Видите, как разверзаются тучи и неумолимая гибель низвергается на обреченное человечество? Видите, как ударяет молния, а вслед ей раздается оглушительный голос с небес? Чувствуете, как сотрясается земля, как со стоном раскалывается она, как воздух наполняется криками и стенаниями и как все это возвещает конец жизни людей?
  Нет! Ничто из этого не возвещало нашего конца. Благоуханный весенний воздух, как бы дыхание самой Природы, овевал нашу прекрасную землю, а она просыпалась, подобная юной матери, с гордостью выводящей свое прелестное дитя навстречу его отцу, который надолго отлучался. Деревья покрыты были почками, земля - цветами. Темные ветви, набухшие весенними соками, готовились раскинуться листвою; и вся молодая листва, качаясь и шелестя под легким ветром, радовалась ласковому теплу безоблачных небес; журчали ручьи; море было спокойным; его берега отражались в тихих водах; в лесах пробуждались птицы; из темной почвы вырастала для людей обильная пища. Где было тут зло? Где страдание? Не в безветренном воздухе и не в бушующем океане; не в лесах и не в плодородных полях; не среди птиц, оглашавших леса своим пением; не среди животных, нежившихся на солнце. Враг, подобно Гомерову Несчастью, ступал по нашим сердцам, но шаги его были неслышными263 - Тысячи ж бед улетевших меж нами блуждают повсюду, Ибо исполнены ими земля, исполнено море.
  К людям болезни, которые днем, а которые ночью, Горе неся и страданья, по собственной воле приходят В полном молчании: не дал им голоса Зевс-промыслитель*'264.
  Как пел об этом царственный псалмопевец, человек был некогда любимым детищем Творца. "Не много Он умалил его пред Ангелами: славою и честью * Гесиод в переводе Элтона. (Цит. в пер. В. Вересаева) 372 Последний человек увенчал его; поставил его владыкою над делами рук Своих; все положил под ноги его"265. Так было когда-то; но разве он и теперь - венец творения?
  Взгляните на него. Ха! Я гляжу и вижу чуму! Она приняла его вид, воплотилась в нем, сплелась с его плотью и ослепляет взор, жаждущий неба. Пади ниц, о человек! Пади на цветущую землю, откажись от всего своего наследия; все, что тебе от него достанется, это - узкая келья, какая нужна мертвецу.
  Чума сопутствует и весне, и солнцу, и изобилию. Мы уже не боремся с ней.
  Мы позабыли, что делали, когда ее с нами не было. Когда-то мореходы боролись с гигантскими волнами от Инда до полюса, ради прекрасных земных безделиц - золота и драгоценных камней. Дешев был труд, и дешева была жизнь.
  Сейчас жизнь - единственное, чем мы хотим обладать. Лишь бы манекен из плоти, со своими суставами, жил и действовал; лишь бы это жилище души могло давать приют своему обитателю! Наши умы, когда-то обнимавшие бесчисленные сферы и бесконечные сочетания мыслей, теперь укрылись в убежище плоти и озабочены лишь ее спасением. Да, мы пали весьма низко.
  Весеннее усиление эпидемии потребовало и усиленных трудов от тех из нас, кого она до времени щадила и кто посвятил свое время и свои заботы ближним. Мы собрали для этого все наши силы. "Погруженные в отчаяние, мы трудились ради надежды"266 и по-прежнему выходили на бой с врагом. Мы помогали больным и утешали осиротевших; от многочисленных мертвых обращались к немногим живущим и с настойчивостью, похожей даже на силу, приказывали им жить. А Чума между тем побеждала и презрительно смеялась над нами.
  Читатели! Наблюдал ли кто-нибудь из вас только что развороченный муравейник? Сперва он кажется опустевшим, покинутым своими обитателями; но скоро вы замечаете муравья, который выбирается из разрыхленной земли, потом они появляются по двое и по трое и озабоченно бегают в поисках исчезнувших товарищей. Таковы были и мы, в ужасе взиравшие на то, что натворила чума. Наши опустевшие жилища оставались, но обитатели их лежали в могилах.
  Так как законы и порядок более не существовали, некоторые люди, еще колеблясь и удивляясь, стали нарушать правила общежития. Дворцы стояли пустыми; и бедняк осмелился, не встречая отпора, войти в великолепные покои, где обстановка и украшения были для него неведомым миром. Из-за прекращения спроса на товары и изделия те, кто добывал свой хлеб, удовлетворяя искусственно созданные потребности общества, впали в ужасную бедность; однако, когда рушились стены, ограждавшие собственность, оказалось, что имевшихся в наличии плодов человеческого труда было больше, гораздо больше, чем могло потребить быстро редевшее население. У некоторых бедняков это вызвало ликование. Все были теперь равны; великолепные дворцы, драгоценные ковры и пуховые постели принадлежали каждому. Экипажи и лошади, сады, картины, статуи и роскошные библиотеки - всего этого было более чем Том III. Глава первая 373 достаточно; и ничто не мешало каждому получать свою долю. Итак, все мы были теперь равны; но рядом было нечто, уравнивающее нас еще более, - то, перед чем красота, сила и мудрость значили столь же мало, сколь богатство и знатность. Перед каждым из нас зияла могила, и это мешало наслаждаться роскошью и изобилием, которые достались такой страшной ценой.
  Но на щеках моих малюток еще играл румянец; Клара росла и хорошела, и болезнь не касалась ее. У нас не было оснований считать Виндзорский замок вполне безопасным местом, ибо под его крышей умерло уже много семейств; мы не принимали никаких особых предосторожностей, однако оставались невредимы. Если Айдрис худела и слабела, то лишь вследствие тревоги, от которой я был бессилен ее избавить. Она никогда не жаловалась, но потеряла сон и аппетит. Ее сжигала какая-то лихорадка, щеки пылали нездоровым румянцем, и она часто втихомолку плакала. Зловещие пророчества, тревога и мучительный страх подтачивали ее. Я не мог не замечать в ней перемену и часто жалел, что не позволил ей, как она того хотела, ухаживать за нуждавшимися в заботах и этим отвлекаться от черных мыслей. Но было уже поздно. Не только потому, что нужды в наших трудах становилось все меньше - так быстро вымирал человеческий род, - но и потому, что она сама была теперь слишком слаба. Чахотка, а вернее лихорадочная внутренняя жизнь, сжигала ее силы, как это было и с Адрианом. Так выгорает масло в светильнике, горящем до рассвета. Ночью, если она могла уйти от меня незаметно, она бродила по дому или склонялась над кроватками детей, а днем засыпала беспокойным сном и во сне стонала и вздрагивала, мучась недобрыми видениями. Несмотря на ее старания скрывать это, было ясно, что ей становится все хуже. Напрасно пытался я пробудить в ней мужество и надежду. Меня не удивляло, что тревога ее столь сильна; вся жизнь ее заключалась в любви к нам; она надеялась, что не переживет меня, если я стану жертвой эпидемии, и в этой мысли порой находила утешение. Много лет шли мы с нею рука об руку по. дороге жизни и надеялись, не размыкая наших рук, вместе шагнуть и под сень смерти. Но ее дети, прелестные, резвые дети, рожденные ею существа, частицы ее самой, плоды нашей любви - каким утешением было бы знать, что они проживут жизнь, положенную человеку! Однако этого им не суждено; они умрут юными и цветущими, для них нет надежды достичь возмужания и назваться гордым именем мужчины. Часто с материнской любовью она представляла себе, как проявятся в жизни их отличные качества и дарования. Увы, что сталось с нами! Мир состарился, и все обитатели его одряхлели. К чему говорить о детстве, зрелости и старости? Все мы равно присутствуем при последних содроганиях одряхлевшей природы. Мы вместе подошли к кошту. Слова "родители" и "дети" утратили свой смысл: мальчики и девочки стали равными со взрослыми.
  Именно так обстояли дела, но осознавать это было не менее мучительно.
  374
  Последний человек
  Куда бы мы ни обращали взор, всюду встречали опустошение, и в страшных примерах не было недостатка. Поля лежали необработанными и заросли сорняками и дикими цветами. Там, где на поле пшеницы еще виднелись следы трудов землепашца, труды эти не были закончены; пахарь умер за плугом, лошади ушли из борозды, а сеятель на нее не вышел. Скот бродил без присмотра по полям и лугам. Смиренные обитатели птичника, не получая привычного корма, одичали. Овцы ягнились в цветниках; коровы стояли в парадных покоях. Малочисленные и больные сельские жители не выходили сеять или жать; они бродили по лугам или лежали в тени изгородей, если ненастье не вынуждало их укрыться под ближайшей кровлей. Многие из уцелевших становились затворниками; некоторые делали большие запасы, чтобы не надо было выходить из дому; некоторые покидали жену и детей, воображая, что всего безопаснее полное одиночество. Так думал Райленд; его нашли мертвым, объеденным насекомыми, в доме, отстоявшем на много миль от всякого жилья, среди огромных, не пригодившихся ему запасов. Другие отправлялись в долгий путь, чтобы оказаться вместе с любимыми, и заставали их мертвыми.
  В Лондоне осталось не более тысячи человек, и число их непрерывно уменьшалось. Это были большей частью сельские жители, перебравшиеся туда ради смены обстановки; коренные лондонцы, напротив, уезжали в деревню. В восточной, деловой, части города стояла тишина; кое-где из алчности или из любопытства склады были скорее разорены, чем разграблены. Тюки дорогих товаров из Индии оказались распакованы; дорогие шали, драгоценности и пряности разбросаны по полу. А бывало, что человек, завладев добычей, стерег ее до конца и умирал возле запертых ворот склада. Массивные двери церквей качались на скрипучих петлях, на ступеньках кое-где лежали трупы. Несчастная уличная женщина, жертва грубых нравов, забредя в покои знатной дамы и одевшись в ее роскошный наряд, умирала перед зеркалом, где лишь она сама могла на себя полюбоваться. Женщины, чьи изнеженные ножки едва ли когда-нибудь касались земли, в ужасе бежали из своих домов и, заблудившись в убогих улицах столицы, умирали вместе с бедняками. Разнообразны были проявления человеческого горя, от которых сжималось сердце. Когда мне являлось что-либо из этих мрачных зрелищ, душа моя терзалась страхом за любимую подругу и за малюток. Что, если, пережив Адриана и меня, они окажутся одинокими и беззащитными? До сих пор Айдрис страдала только душою; но всегда ли удастся мне отдалять время, когда нежная и чувствительная натура моей любимой, рожденной на высших ступенях богатства и знатности, встретится с голодом, лишениями, болезнью? Лучше ей умереть сразу, лучше мне вонзить кинжал в ее грудь, еще не узнавшую всех лишений, а потом погрузить его в собственное сердце. Но нет! В годину горя мы должны бороться с судьбой, а не покоряться ей. Я решил не сдаваться и до последнего вздоха защищать всех, кто мне дорог, от горя и страданий, и если я буду наконец побежден, то не Том III. Глава первая 375 паду бесславно. Я буду стоять у бреши, сопротивляясь врагу - невидимому, неощутимому врагу, который так долго нас осаждает; он пока еще не прорвался к нам, и я должен следить, чтобы тайный подкоп не привел его на порог храма любви, к алтарю, где я ежедневно приношу жертвы.
  Смерть становилась тем ненасытнее, чем меньше оставалось у нее добычи.
  А может быть, когда живых было много, мы менее тщательно считали мертвых? Отныне каждая человеческая жизнь стала драгоценностью, каждый живой человек сделался бесконечно дороже всех его изображений на холсте или в мраморе. Ежедневное, нет, ежечасное уменьшение наших рядов наполняло сердце ужасом и скорбью. Это лето развеяло наши надежды; корабль наш шел ко дну, и расшатанный плот, несший немногих уцелевших по бурному морю бедствий, едва мог держаться на волнах. Люди еще существовали по двое, по трое; они могли засыпать, просыпаться и поддерживать жизнь в своих телах. Но человека, который был слаб в одиночку, а объединившись с другими, становился более могуч, чем ветер или океан, человека - покорителя стихий, царя природы, равного полубогам, более не существовало.
  Прощай, любовь к родине, любовь к свободе и лавры, заслуженные доблестью и добродетелью! Прощай, сенат, где звучали речи мудрых, где принимались законы более грозные, чем закаленный в Дамаске клинок! Прощайте, торжественные королевские выходы и военные парады! Короны повержены в прах, а носившие их лежат в могиле. Прощайте, желание властвовать, надежды на победу, высоко целящее честолюбие, жажда признания и хвалы сограждан! Нет больше наций! Не заседает сенат. Ни один потомок древней династии не стремится править обитателями кладбищ. Рука генерала застыла в смерти; солдат лег в безвременную могилу, вырытую на его родном поле; лег молодым, не снискав себе славы. Опустела рыночная площадь; желающий стать народным избранником не найдет там тех, кого хотел бы представлять. Прощайте, роскошные парадные залы! Прощай, полуночное пиршество, где соперничали красавицы и блистали их наряды! Прощайте, веселые дни рождения, прощайте, титулы и золотые короны!
  Прощай, гигантская мощь человека - его знания, которые управляли кораблем в безбрежном океане; направляли шелковый воздушный шар в воздухе; мощь, которая преграждала бурные потоки, пускала в ход колеса, станки и огромные механизмы, дробила скалы из гранита и мрамора и обращала горы в равнины.
  Прощайте, искусства! Прощай, красноречие; для человеческого разума оно - словно ветры для моря, которые то волнуют его, то успокаивают.
  Прощайте, поэзия и философия! Воображение человека остыло, а его пытливый ум более не в силах толковать о чудесах жизни, ибо "в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости"267.
  Прощай, прекрасное зодчество, в своих совершенных пропорциях превосходившее 376 Последний человек все грубые формы, созданные природой, - покрытое резьбою готическое здание, массивное мавританское, великолепная арка и величавый купол, рифленая колонна с ее капителью, коринфской, ионической или дорической;268 перистиль269 и антаблемент270, чьи гармоничные формы так же ласкают взор, как музыкальная гармония ласкает слух. Прощай, скульптура, где мрамор подражает человеческому телу, собрав все его совершенства, и в образе человека предстает божество. Прощай, живопись, на холсте передающая все волнение чувств художника и всю глубину его знаний, - прощайте, райские пейзажи, где деревья вечно зелены, а воздух всегда прозрачен; прощайте и те, где запечатлена буря и все бешенство стихий заключено в узкую рамку. О, прощайте! Прощай, музыка и песня; оркестр, где нежные и резкие звуки различных инструментов, сочетаясь, рождают гармонию, окрыляющую взволнованного слушателя и возносящую его в небеса, чтобы познать тайные наслаждения бессмертных.
  Прощай, театр! На обширной сцене мира разыгрывается трагедия, способная посрамить те, что изображает актер. Прощай, комедия, и высокая, и площадная!
  Человеку больше не смеяться.
  Увы! Перечисляя созданные человечеством сокровища, мы видим, сколько мы потеряли и как велик был человек. Все это миновало. Он одинок; подобно нашим прародителям, изгнанным из Рая, он оглядывается на всё, что покинул271. На всё, от чего отделяют его высокие стены могилы и пылающий меч чумы. Как и перед нашими прародителями, перед ним лежит вся земля, обширная и пустынная272. Слабый и беспомощный, пусть скитается он в полях, где несжатый колос созрел в ненужном обилии; в рощах, посаженных предками; в городах, построенных для него. Потомков у него не будет. Слава, честолюбие, любовь сделались пустыми словами, лишенными смысла. Осиротевший человек! Подобно скоту, пасущемуся в поле, ты ложишься вечером, не помня прошлого, не заботясь о будущем, ибо только в этом неведении можешь ты найти покой.
  Радость окрашивает в свои цвета всякое деяние и всякую мысль.
  Счастливые не страдают от бедности, ибо радость - это наряд из златотканой парчи, венец из бесценных алмазов. Радость как искусный повар приправляет их скудную пишу и подливает хмелю в их простое питье. Радость сыплет розы на их жесткое ложе и делает легким их труд.
  Для согнутой горем спины всякое бремя тяжело вдвойне. Горе вонзает тернии в подушку, примешивает к питью желчь, а к хлебу - избыток соли; оно одевает людей в рубища и посыпает пеплом их обнаженные головы. Наше неисцелимое горе отягчало нам и каждое мелкое неудобство. Мы напрягали силы, чтобы выносить атлантову тяжесть, которая на нас легла, но сгибались, если к ней добавлялось хотя бы еще перышко; "тяжел становится и кузнечик"273. Многие из уцелевших росли в роскоши, но теперь у них не было слуг, им некому было приказывать. От лишений страдали и бедняки. И всех нас Том III. Глава первая 377 пугала мысль о еще одной зиме, подобной прошедшей. Неужели мало того, что мы должны умереть, и надо перед тем еще тяжко трудиться? Неужели мы должны в поте лица готовить собственные поминки, тяжким трудом добывать дрова для своих опустевших очагов и смиренно ткать полотно себе на саваны?
  Так нет же! Нам скоро умирать, давайте вполне насладимся оставшимися днями. Прочь, низменные заботы! Долой черную работу! Неудобства, сами по себе мелкие, но непосильные для истощенных тел, не будут омрачать наше мотыльковое существование. В начале времен, когда, как и сейчас, люди жили семьями, а не племенами или народами, они обитали в теплых краях, где земля, даже невспаханная, кормила их, а благоуханный воздух окутывал во сне теплом лучше всякой пуховой постели. Колыбель человеческого рода находилась на юге, в краю плодов более сладостных, чем взращенные тяжким трудом злаки северных стран; в краю, где ветви деревьев сплетаются в кровли не хуже кровли дворцов; где ложе можно устлать розами, а жажду утолить виноградом. Там не будет нам страшен ни холод, ни голод.
  А в Англии? Трава на лугах высока, но веет холодом и сыростью; на ней не заснешь. Тут не растет маис, а сырые овощи не способны напитать. За топливом приходится спускаться в недра земли, иначе ненастная погода наградит нас ревматизмом. Чтобы сделать наш неприветливый край удобным хотя бы для одного человека, необходим труд сотен тысяч людей. Так едем же на юг, к солнцу, где природа добра, где Зевс рассыпал все содержимое рога Амалтеи274 и земля стала цветущим садом.
  Англия, еще недавно родина высокого мастерства и высокой мудрости, твои дети мертвы, твоя слава угасла! Ты была воплощенным торжеством человека. Создатель одарил тебя скупо, Северный Остров; но человек нанес на грубый холст яркие краски. Теперь они потускнели и не засияют вновь. О чудо света! Мы вынуждены проститься с тобой, навсегда проститься и с облаками твоими, и с холодом, и со скудной почвой. Мужественные сердца твоих сынов упокоились в могиле, история твоего могущества и твоей свободы дописана до конца! Покинутый людьми, о малый наш остров, ты будешь одинок среди сердитых волн; ворон станет махать над тобою крылами; твоя почва будет рождать одни лишь плевелы, а небо - отражать пустоту. Не розами Персии был ты славен; не бананами Востока; не пряностями Индии; не сахарным тростником Америки; не винами, не двумя урожаями в году, не ясной весной, не летним солнцем. Только своими детьми был ты славен, их неустанным трудом и высокими помыслами. Их уж нет, а вслед за ними и ты идешь проторенным путем, ведущим к забвению.
  Я прощаюсь с тобою, остров скорбей,
  И поведаю миру о славе твоей*'275.
  * Из "Стихотворений" Кливленда.
  378
  Последний человек
  Глава вторая
  Осенью 2096 года276 немногие пережившие эпидемию и собравшиеся в Лондоне со всех концов Англии впервые подумали об эмиграции. Это было еще только смутным желанием, промелькнувшей мыслью, но едва она стала известной Адриану, как он с жаром за нее ухватился и принялся строить планы ее воплощения в жизнь. Страх немедленной смерти отступил в сентябре, когда миновала теплая погода. Нас ожидала еще одна зима, и можно было подумать, как благополучно пережить ее. Рассуждая здраво, мы не могли бы придумать ничего лучше, чем эмиграция, которая уведет нас из мест, где пережито столько горя, позволит повидать живописные края и на время убаюкает наше отчаяние. Взявшись обсуждать эту мысль, все мы загорелись желанием ее осуществить.
  Наша семья все еще жила в Виндзоре; новые надежды врачевали душевные муки, испытанные после недавних потерь. Смерть многих обитателей замка отучила нас от мысли, что он недоступен для чумы. Но мы вновь получали несколько месяцев отсрочки, и даже Айдрис подняла головку, словно лилия после бури, когда вновь выглянувшее солнце освещает ее серебряную чашечку. Тогда-то и приехал к нам Адриан; бодрый вид его показывал, что он полон каким-то новым замыслом. Адриан поспешно отвел меня в сторону и сообщил свой план эмиграции из Англии.
  Покинуть Англию навсегда! Отвернуться от ее оскверненных полей и лесов, уплыть от нее за море, покинуть, как мореход покидает утес, где потерпел кораблекрушение, когда подходит корабль, на котором он спасется. Таков был его замысел.
  Оставить страну наших предков и их священные могилы! Это было нечто иное, чем далее прежнее добровольное изгнание, когда человек покидал родину ради удовольствия или житейских выгод; отделенный от нее тысячами миль, он оставался ее частью, а она жила в нем. Он получал оттуда вести; он знал, что, если захочет вернуться и занять в обществе прежнее место, путь ему не закрыт; стоит ему пожелать, и он снова окажется в краю своего детства. Не то было с нами, последними жителями страны. Мы не оставляли никого, кто представлял бы нас и вновь заселил бы опустевший край. Само имя Англии исчезнет, когда мы покинем ее, "блуждая в тщетных поисках спасенья"277.
  И все же надо ехать! Англия облачилась в саван; зачем же приковывать себя к трупу? Надо ехать - теперь нашей страной будет весь мир, и мы изберем для себя самый благодатный край. Неужели мы должны, закрыв глаза и сложив руки, сидеть в этих опустелых покоях, под этим хмурым небом и ждать смерти? Лучше смело выйти ей навстречу. А быть может... быть может, не вся планета, не весь этот драгоценный камень в диадеме небес поражен чумой и где-нибудь в укромном уголке, среди вечной весны, зеленой листвы и Том III. Глава вторая 379 журчащих ручейков, мы сможем найти Жизнь? Мир велик, и Англия со всеми ее полями и лесами, которые кажутся необозримыми, составляет лишь малую его часть. В конце дневного перехода через высокие горы и заснеженные долины мы можем обрести здоровье, обеспечить им наших любимых, снова посадить вырванное с корнем древо людского рода и оставить потомству повесть о дочумной эпохе, о героях и мудрецах погибшего мира.
  Надежда манит нас, печаль нас торопит, сердца трепещут ожиданием, и, быть может, эта жажда перемен есть предвестник успеха. Поспешим!
  Прощайте, мертвые! Прощайте, дорогие могилы! Прощай, гигантский Лондон и спокойная Темза, прощайте, реки и горы, родина мудрых и великих, Виндзорский лес и его старинный замок! Все они становятся историей. Мы будем жить в иных краях.
  Такова была часть доводов, которые Адриан приводил с воодушевлением, не давая нам времени возражать. Но что-то еще лежало у него на сердце, чего он не решался высказать. Он чувствовал, что наступает конец времен; он знал, что нам суждено исчезнуть одному за другим. Не следовало ждать печального конца в родной стране. Путешествие будет ежедневно давать нам пищу для ума и отвлекать наши мысли от быстро близящегося конца. Если мы поедем в Италию, в священный и вечный город Рим, мы терпеливее покоримся